Хотя браки по исключительному желанию родителей были обычным явлением, но едва ли даже и в то время многие руководились таким оригинальным соображением, как матушка.
Взгляды на брак и родительскую власть, высказанные ею, не вызвали никакого противоречия, но Воинова, знавшая по опыту, что значит жить с нелюбимым человеком, должно быть, искренно жалела сестру: когда меня послали в гостиную что-то поискать, Наталья Александровна с заплаканными глазами крестила и целовала Нюту, рыдавшую на ее плече. Что она внушала ей, я не слыхала, но, конечно, не протест и борьбу с деспотизмом родительской власти, а, вероятно, на разные лады давала лишь советы покорности и смирения, которые все глубже и глубже погружали русских людей в тину рабства и отчаянного произвола как в семейной, так и в общественной жизни.
Желая свято сохранить завет няни, Саша упросила матушку оставить меня до ее возвращения из пансиона у Воиновых, на что с радостью получено было согласие. Таким образом, я провела у них целый месяц, во время которого меня ни разу не навестила матушка, что крайне удивляло Наталью Александровну. Наконец за мной приехала Саша, только накануне возвратившаяся домой. В первый раз я видела ее в красивом туалете, в длинном платье, сшитом по моде, как у настоящей взрослой девушки, в изящной летней шляпе, в перчатках и с зонтиком в руках. Хотя я должна была ожидать, что она явится ко мне в красивом наряде (о туалетах, устраиваемых для нее пансионом, в нашей семье много говорили), но для меня было так ново видеть кого-нибудь из детей моей матери хорошо одетым, что я стояла пораженная перед нею и разглядывала ее с головы до ног.
Нас всех одевали более чем скромно: конечно, это прежде всего было результатом нашего плохого материального положения, но отчасти причиною этого была и излишняя деловитость матушки, которая не терпела тратить хотя несколько рублей на такие пустяки, как одежда. Каждая тряпка в нашем доме не только вычищалась, вымывалась и выворачивалась на все лады, но если низ платья оказывался уже никуда не годным, его обрезали и к нему пришивали, в виде отделки, спорок с какого-нибудь другого платья, обыкновенно иного цвета и иного качества материи. «Точно отделочка вышла!» – любовалась няня. Матушка, как огня боявшаяся, что кто-нибудь из нас хотя на минуту забудет о нашем невзрачном материальном положении, обыкновенно добавляла: «Ну, нам-то все эти отделочки и белендрясы как корове седло!» Однако этот индифферентизм к туалету матушка не сумела внушить своим детям: они очень рано начали стыдиться своих убогих платьев, особенно когда являлись к Воиновым, где дети и взрослые всегда одеты были не только хорошо, но и со вкусом.
«Шурочка, моя прелестная Шурочка!» – думала я, разглядывая сестру еще издали, и вдруг с радостным криком помчалась к ней навстречу. И теперь, после многих, многих десятков лет, когда я закрываю глаза и думаю о злосчастной судьбе моей горячо любимой сестры, я редко вижу ее такою, какою она была несколько позже, то есть перед вечною разлукой со мной, когда она, еще совсем молодая девушка, уже выглядела совершенною старухой, с бледными провалившимися щеками, со страдальческою улыбкой на выцветших губах, с безнадежною грустью во взоре своих умных глаз, в то время как над ее головою пронеслось уже много житейских бурь, когда она вконец была измучена непосильною работой, пришла к полному разочарованию в надежде добиться чего-нибудь в жизни лично для себя. Она гораздо чаще представляется мне такою, какою явилась передо мной в тот памятный для меня день, когда она только что кончила курс в пансионе, во всем блеске молодости, в пышном расцвете юной весны, в рамке черных, как смоль, пышных локонов до пояса (модная прическа девиц того времени). Густой румянец ее полных щек резко оттенял белизну ее лица и высокого, благородного лба; в ее живых синих глазах светились радость и веселье, а ее розовые губы постоянно вздрагивали и только ждали случая, чтобы разразиться раскатистым смехом. Она не была красавицей, но ее миловидная, стройная фигура, живой темперамент, живые синие глаза были чрезвычайно привлекательны и красноречиво говорили о жизни, молодости, весне и счастье.
Мы возвращались с сестрою в лодке. Когда она причалила к берегу, нас встретила Дуняша (горничная сестры, жившая с нею в пансионе) и быстро стала сообщать домашние новости. После отъезда Саши за мною приехал на побывку мой старший брат Андрей… «Бравый кавалер, из себя красавец, от барышень проходу не будет, – докладывала она. – Барыня-то на него просто не наглядится! Что греха таить, любит-то она его больше всех своих детей!»
Как только Саша узнала о приезде брата, она помчалась к дому, а я отстала от нее, чтобы узнать остальные новости. Матушка только что отправилась с Савельевым по делу в Бухоново.
– Видно, барыня решила приучать его к хозяйству… Да и что так-то ему без дела путаться… Может, оттого и дурит!.. Ну, да барыня-то его живо к рукам приберет!..
– Нюта все еще плачет?
– И, боже мой, как рекой разливаются!
– А где же Домна?
– Как только барыня с похорон возвратились, так ее в тот же час на скотный сослали. За какую провинность, – барыня не изволили сказывать, а чтобы, значит, говорят, твоего духу в доме не было… Теперь я одна буду у вас горничной… Уж всей моей душой буду вам потрафлять, чтоб, значит, вас не прогневить…
Когда я вошла в гостиную, где брат болтал с сестрами, он расцеловал меня, посадил к себе на колени, стал внимательно оглядывать и вдруг разразился смехом: «Да, Лизуша, ты одета по последней парижской картинке! Зачем же это так уродуют девочку? И в таком наряде она была в гостях, в богатом доме! Нюта! да и ты не лучше одета, а еще невеста!.. Ведь в порядочном петербургском доме в таком туалете ты не могла бы даже прислуживать за столом!» И он стал смело говорить о том, что матушка, видимо, чудит больше прежнего, что она окончательно забыла, что ее дети – дворяне, и что лично его она страшно конфузит перед товарищами: за весь год его пребывания в дворянском полку в Петербурге он получил от нее лишь несколько жалких рублишек. Между тем у него много обязательных трат: в полку то и дело устраивается подписка, в которой волей-неволей должен участвовать каждый; он бывает на балах, что заставляет его покупать перчатки, давать лакеям на чаи в тех домах, которые он посещает. Как только матушка возвратится, он сегодня же затеет с нею по этому поводу серьезный разговор, укажет ей на свое унизительное положение в полку вследствие безденежья. Сестры возражали ему, что у матушки ничего нет, что она с утра до ночи бьется, как рыба об лед.
– Куда же деваются деньги от продажи разного домашнего хлама?… Ну, например, масла, коров и другой дребедени? – спрашивал он.
Сестры отвечали ему, что небольшая часть денег остается на домашние потребности, что, несмотря на нашу чрезвычайно скромную жизнь, все же приходится покупать кое-что, но что большая часть денег идет на постройку и ремонт разных хозяйственных зданий, которые уже давно пришли в полный упадок: в нынешнем году отстроен заново скотный двор, а также хлева для овец и свиней.
– Как? – вскричал брат с бешенством. – Всякие скоты… четвероногие животные… бараны, свиньи ей дороже нас, ее родных детей!
Сестры возражали ему, что если не будет скота, хозяйство пойдет прахом и самим нам есть нечего будет, но брат продолжал выкрикивать:
– Да поймите же вы, наконец… Это ведь прямо нелепость!.. Вы думаете только о будущем, а в настоящем по-вашему, хоть околевай!.. Мне очень скоро решительно ничего не нужно будет от «нее»! Буду получать жалованье… Оно будет увеличиваться… «Ей» еще могу уделять! А уж вас, сестренок, я не позволю «ей» наряжать как мещанок! Сам буду покупать и посылать вам туалеты! А то «она» и на моих деньгах, присланных для вас, будет устраивать экономию для улучшения хозяйства.
Как бы удивился Андрюша, если б тогда ему кто-нибудь шепнул о том, что, каково бы ни было его жалованье, он всегда будет страдать от недостатка средств, всегда будет нуждаться в помощи матери и до самой своей смерти своим безденежьем будет приводить в отчаяние всех нас, его близких!
Когда Андрюша высыпал все, что у него накопилось горького на душе, он стал иронизировать над предстоящим браком сестры. По его словам, он понял бы, если бы матушка выдавала свою дочь за богатого человека, чтобы поправить свои делишки: так делают все, и это натурально, но выдавать дочь против ее желания, чтобы сделать будущего зятя своим приказчиком и учителем… «Вот чудиха-то! Попомните мое слово: здорово „она“ нарвется с ним! „Она“ думает, что чужим человеком можно так же помыкать, как своими детьми и крепостными, – ну, покажет он „ей“ себя!»
Саша горячо начала умолять его исполнить одну ее просьбу.
– Господи боже мой! Кажется, ты думаешь, что я бревно бесчувственное! Я до смерти люблю всех вас, сестренки! Я все рад для вас сделать! Говори же, в чем дело?
И действительно, несмотря на легкомыслие относительно материальных средств, которое Андрюша сохранил до преклонных лет, несмотря на то что он нас, своих сестер, в этом отношении часто ставил в крайне тяжелое положение и доставлял нам много горя, он горячо любил нас, а мы просто обожали его. И это такое обычное явление в наших семьях. В России во все времена было много идеалистов, великих героев, отдававших свою жизнь за родину и общественные идеалы, но во все времена у нас шла величайшая путаница и неурядица в семейных отношениях. Англичанин, француз, немец, вообще культурный человек Западной Европы, если любит сестру, брата, отца, мать, то употребляет все усилия, чтобы оберегать их от страданий, у нас же в семейной жизни все выходит как-то навыворот: никто не причиняет так много горя друг другу, никто не наносит в самое сердце таких тяжелых ран, как люди, связанные между собою узами крови и чувством любви.
Саша убеждала брата, что если кто может теперь спасти Нюту от ненавистного брака, то только он один, так как матушка любит его более всех нас, и он должен явиться настоящим защитником и покровителем ее в этом случае. Пусть он поговорит об этом с матушкою, но он должен быть очень осторожен, чтобы как-нибудь не раздражить ее, ни под каким видом не упрекать ее за ее решение, доказывать ей лишь одно – что она может ошибиться в своих расчетах относительно Савельева.
Брат горячо принял к сердцу все сказанное ему и решил приставать к матушке с просьбою расстроить этот брак до тех пор, пока она при нем не откажет Савельеву, а если тот «расхорохорится за отказ, он будет уже иметь дело со мною…».
Мы пришли в такой восторг от его слов, что бросились его обнимать, а Нюта целовала даже его руки.
– Ах, дурочки, дурочки, – повторял он, растроганный нашею благодарностью, – неужели вы думали, что я дам вас в обиду?
И как только матушка возвратилась домой, он понесся в ее спальню и моментально забыл о том, что ему при разговоре с нею необходима была вся его дипломатия как для ходатайства за сестру,[30 - Имеется в виду ходатайство дворянского собрания, производившего отбор кандидаток для обучения на казенный счет в дворянских учебных заведениях.] так и для того, чтобы иметь возможность просить ее об увеличении суммы на его личные расходы. Донельзя вспыльчивый и экспансивный, совершенно позабыв свои личные расчеты, он сразу стал укорять мать за нелепый брак, устраиваемый ею. И вот к нам уже доносится громкий негодующий крик матушки, а затем с шумом распахнулась дверь ее спальни, и показался Андрюша, выталкиваемый ее властною рукой. Взбешенный, прибежал он к нам и бросился на стул. «Как с мальчишкой… чуть не дерется!» – начал было он, весь дрожа от гнева, но Саша зажала ему рот рукою и вместе с Нютою потянула его в переднюю, а оттуда в сад; я побежала за ними.
– Я взял отпуск на двадцать восемь дней… но ни дня не останусь дольше у вас! Нет, покорно благодарю!.. Какую волю взяла!
– Мамаша, наверно, выслушала бы тебя, – перебила его Саша, – если бы ты разговаривал с нею, как она к этому привыкла! Ведь она так любит тебя!
– Если любит, так уж совсем на особый лад! Смотрит, любуется, слезы катятся градом, то и дело повторяет: «Весь в отца!» – а как только я стал говорить о том, что она родную дочь выдает замуж, как подкидыша, как падчерицу, за первого проходимца… за нищего… Так она точно белены объелась.
– Что ты наделал, что ты наделал! – в ужасе восклицали сестры.
– Не я, а вы все это наделали! Нюта! Если ты не тряпка, ты перед алтарем во всеуслышание скажешь, что мать принуждает тебя к этому распостылому браку…
– Что ты, Андрюща, опомнись! Чтобы я опозорила матушку?
В эту минуту раздался звон колокольчика и бубенцов, и к нашему крыльцу лихо подкатил щегольской экипаж, запряженный тройкой великолепных лошадей в богатой упряжи. С помощью лакея из него вышел прекрасно одетый полный человек лет за сорок, со светскими манерами, с проседью в густых черных вьющихся волосах, с неприятным выражением толстых губ, но в общем довольно красивый. Матушка уже стояла на крыльце, и мы тоже подошли к экипажу. Оказалось, что это Лунковский, один из богатейших помещиков соседнего уезда, живший от нас в 70–80 вёрстах, посещавший нас со своею женою еще при жизни нашего отца и в семействе которого раз или два была и матушка. Старшая дочь Лунковских воспитывалась в одном пансионе с Сашею, но была еще в младшем классе. В настоящее время Лунковский приезжал по делу к одному из наших соседей-помещиков и пожелал возобновить знакомство с нашим семейством. Через два дня, как он сообщил, день его именин; у него обед, собирается много гостей, и он приглашал матушку к себе со всею семьей. Он прибавил, что без Андрюши он завтра не уедет отсюда. Матушка отказалась за себя и за дочерей, но сына с удовольствием отпустила к нему.
Когда Лунковский отправился с Андрюшей в комнату, приготовленную для них, матушка с Нютой пришли в детскую, где я спала тогда с Сашею. Сцена с сыном у нее, вероятно, уже вылетела из головы: она была в прекрасном настроении и сказала сестрам, что если они желают потанцевать, то она завтра же скажет Лунковскому, что отпустит их с Андрюшею, что это легко устроить уже потому, что у Саши есть нарядные платья и что одно из них можно как-нибудь приладить и для Нюты. Но обе мои сестры отказались наотрез. Саша заявила, что Лунковский ей очень не нравится, что о нем идет до того дурная молва, что когда он просил начальницу пансиона порекомендовать ему гувернантку из кончивших у нее курс, она отказалась от этого под предлогом, что у нее нет в данную минуту подходящих девушек. Матушка тоже припоминала кое-что нелестное о нем: по слухам, он кутежами сильно расстроил богатейшее имение своей жены, но еще чаще слышала она о том, что он большой «бабник».
На мой вопрос, что это значит, матушка закричала на меня, а потом сказала фразу, которую я обыкновенно слышала, когда старшие не умели или не хотели чего-нибудь объяснить детям: «Много будешь знать, скоро состаришься».
Хотя день свадьбы еще не был назначен, но матушка решила, что так как Саша дома, она должна заниматься со мною. Ей хотелось освободить Савельева от уроков, чтобы дать ему возможность поближе сойтись с своею невестою и самой начать приучать его к хозяйственным делам и почаще ездить с ним на деревенские работы.
Как хорошо, как приятно проводила я время с Сашею! Все письменные занятия со мной она перенесла на утро, а после обеда, если погода позволяла, мы отправлялись в сад: там заставляла она меня читать и рассказывала много для меня интересного. Меня особенно привлекало в ней то, что она держала себя со мной, как с подругой: с увлечением бегала в «перегонки» и даже рассуждала о браке Нюты. Она говорила, что ей так же, как и брату, кажется, что как только Феофан Павлович женится на сестре, так и перестанет давать мне уроки. Часто высказывалась она и относительно того, что ей очень бы не хотелось оставлять меня дома одну после замужества сестры. Толковое преподавание Саши и боязнь огорчать ее заставляли меня безропотно учиться с нею по нескольку часов в день. Но и после уроков я не отходила от нее ни на минуту, – она нравилась мне все более и более. В совершенный восторг привела она меня, когда начала втягивать в маленькие домашние заговоры. Все они, сколько помнится, были направлены против Феофана Павловича. Зная, как Нюта не любит оставаться с ним с глазу на глаз, мы с Сашею бежали к нему навстречу, когда он приближался к нашему дому, и говорили ему, что сестра ушла по хозяйству или что у нее болит голова, и таким образом избавляли ее иногда на целый день от присутствия жениха, который, однако, не получал еще на это звание официального разрешения. Саша задумала и более решительное предприятие, лишь бы расстроить этот злосчастный брак. Она нередко возобновляла со мною разговор о том, что я обязана вместе с нею на коленях умолять матушку отказать Савельеву в руке сестры и что мы должны продолжать эти просьбы даже и тогда, когда матушка будет нас выгонять, бранить и сердиться. В первый раз, когда мы привели в исполнение этот заговор, он сошел для нас благополучно, вероятно потому, что в ту минуту матушку раздражило какое-то новое чудачество ее будущего зятя, но возможно, что она не рассердилась и потому, что Саша была предназначена ею для осуществления ее самых пламенных надежд. Второе же наше ходатайство окончилось неожиданным для нас инцидентом, который делал дальнейшее наше вмешательство в судьбу сестры уже совершенно ненужным. Однажды с утра Нюта встала с постели с лицом, распухшим от слез; мы решили с Сашею вечером возобновить наше заступничество за нее. Когда матушка возвратилась с работ, мы отправились к ней в столовую и прикрыли за собою дверь, так как сестра перед этим легла отдохнуть в соседней комнате вследствие недомоганья и хронической бессонницы. Когда мы бросились на колени перед матушкой, это так взорвало ее, что она стала кричать на весь дом. В ту же минуту дверь отворилась, и вошла Нюта.
– Спасибо вам, сестрицы, – говорила она голосом, дрожавшим от волнения, обнимая и целуя нас, – не надо матушку больше беспокоить… Хоть и не выносит «его» моя душа, но что же делать, – видно, такова моя судьба! Ко мне сейчас во сне явилась покойная тетя Анфиса (наша дальняя родственница, настоятельница одного женского монастыря) и строго приказала не перечить матушке, так как сам господь предназначает «его» для меня.
Сон сестры, конечно, не имел для матушки ни малейшего значения, тем не менее она очень была рада такому благоприятному выходу из затруднительного для нее положения. Растроганная, со слезами обнимала и целовала она всех нас, а на другой день, рано утром, переговорив с Савельевым, отправилась с ним к священнику. Но тут явилась другая забота: срок отпуска Андрюши уже приходил к концу, а он, пробыв дома только сутки, не показывался более. Матушка письмом, отправленным с нарочным к Лунковскому, спрашивала его о сыне, но получила в ответ, что Андрюша, прогостив у него три дня, отправился к кому-то из своих знакомых.
Брат возвратился домой только утром накануне свадьбы, когда в доме шла невообразимая суматоха. Он был до такой степени смущен, поведение его было настолько странно, что это заметила даже матушка, не отличавшаяся наблюдательностью. На ее вопрос, где он «пропадал», он, совершенно переконфузившись, отвечал, что страдал адскою головною болью, которая заставляла его ездить по знакомым, чтобы рассеяться, но голова трещит до сих пор, а потому он сейчас же отправится на охоту в надежде, что ему поможет свежий воздух. Матушка, приписывая его смущение тому, что он весь свой отпуск провел вне дома, не приставала к нему, тем более что была поглощена разнообразными хлопотами: много народу являлось к ней в этот день за ее распоряжениями, ей приходилось писать записки то одному, то другому, рассылать в разные стороны верховых. Хотя сестры тоже были заняты по горло, но они все-таки удосужились чуть не силою втащить брата в свою комнату. Но и им ничего не удалось добиться от него: хватаясь за голову, он в отчаянии кидал фразы, вроде следующих: «Я пропащий! Я несчастный человек!» И, вырвавшись от них, он сейчас же убежал с ружьем, якобы на охоту. Вечером он возвратился поздно, когда мы уже разбрелись по своим комнатам, а на другой день была свадьба, и никто не думал о нем. Дня через два после нее ему пришлось уже ехать в Петербург.
После свадьбы комнаты нашего дома приняли несколько иной вид. Для молодых отведена была матушкина спальня, а из прежней столовой (подле этой комнаты) был устроен кабинет Феофана Павловича. На одной из его стен он развесил свои ружья и пистолеты, на другой – прибил большой ковер, на котором, по ярко-голубому фону, была вышита пастушка в розовом платье, окруженная белыми овечками. Наша гостиная превращена была в общую столовую, а зала служила гостиной. Под свою спальню матушка взяла самую крошечную комнатюрку подле моей детской, в которой мы по-прежнему помещались с Сашею.
И теперь, после свадьбы, как и прежде, матушка с утра выходила на полевые работы или уезжала в управляемые ею имения; мы с Сашею тоже продолжали прежний образ жизни. Никто из нас не входил в комнаты молодых, к дверям которых Савельев прибил крючки, и они теперь всегда были на запоре. Мы видели молодых только за обедом и ужином: в хорошую погоду они с утра уходили в лес, а в дождливые дни сидели на своей половине. Если у нас было какое-нибудь экстренное дело к сестре, мы должны были стучаться в дверьмолодых, что было нововведением, так как прежде все двери были открыты. Всегда сдержанная, Нюта сделалась теперь совершенно замкнутою и апатичною; блеск молодости и выдающейся красоты быстро исчезал. Постепенно утрачивала она и свой нежный румянец; ее щеки побледнели, ее чудные голубые глаза сделались мутными и какими-то выцветшими. Но ее слез мы уже не видели, не слыхали от нее и каких бы то ни было жалоб на мужа; впрочем, о нем она ничего не говорила, точно боялась произносить даже его имя. Савельев сидел за обедом молча, отвечал только на вопросы, да и то как-то отрывочно, а нередко и совсем невпопад. Мало-помалу и мы стали реже заговаривать с ним. Он как будто этого не замечал, не обращая ни малейшего внимания ни на кого в доме, кроме своей жены. Ел он торопливо и с невероятною жадностью все, что бы ни было подано, а между блюдами, когда он не был занят едою, он поворачивался в сторону жены, и его бегающие глаза безостановочно скользили по ее лицу. Она тоже продолжала молчать, только еще ниже наклоняла голову над тарелкой. В такие минуты все чувствовали себя как-то неловко, и матушка сердито кричала: «Да несите же скорее остальное!»
С последним глотком Савельев вставал из-за стола и уходил в свою комнату; сестра спешила за ним. А если после его ухода она оставалась с нами, на несколько минут, Савельев возвращался в столовую и прерывал ее словами: «Опять болтовня! Да иди же к себе!» При звуке его голоса Нюта вздрагивала, испуганно вскакивала с своего места и беспрекословно шла за ним.
Очень возможно, что всех этих перемен в сестре и мелочей в жизни молодых я бы сама и не заметила, но на Сашу теперь то и дело находила какая-то грусть; нередко она бросалась на траву и начинала плакать. Когда я умоляла ее объяснить мне причину ее слез, она говорила: «Посмотри, что делается с Нютою! Она тает, как свечка! Она несчастна! А мы даже не знаем, в чем дело! Господи, чем бы ей помочь?» То же говорила она и матушке, которая сама замечала, что что-то неладное творится с ее замужнею дочерью. Иногда за обедом матушка начинала вопросительно поглядывать то на нее, то на ее супруга, и крупные слезы катились из ее глаз. Несмотря на свой крайне вспыльчивый характер, она крепилась и молчала. И вот отчасти это молчание матушки, ради которого ей приходилось делать, конечно, невероятные усилия, презрительные взгляды, которые она бросала на своего зятя, ее частые слезы при виде дочери, всеобщее молчание во время наших трапез или какой-нибудь вымученный разговор, присутствие за столом этого до невероятности странного и чужого для нас человека делали наши обеды для всех нас все более тягостными и невыносимыми. Сдерживая себя в присутствии зятя, матушка отводила душу в нашей комнате, когда после ужина приходила к нам: тогда уже, не стесняясь ни мною, ни горничною, приготовлявшею к ночи постели, она ругала его на чем свет. Ее раздражало не только то, что он не дал счастья ее дочери, но вот уже прошел целый месяц после свадьбы, а он еще не принимается за работу, не предлагает ей своих услуг по хозяйству, решительно ничего не делает и смеет еще оттягивать Нюту от ее обычных обязанностей в доме. Саша при этом высказывала предположение, что он дурно обращается с женой и строго запрещает ей оставаться с нами. «Нюта прибегает к нам, – говорила она, – только тогда, когда ей необходимо что-нибудь примерить на кого-нибудь из нас, при этом она всегда страшно торопится и в ту же минуту бежит в свои комнаты».
Савельева все у нас как-то сразу возненавидели до невероятности, и эта ненависть к нему до поры до времени не имела оснований. Каков бы ни был Савельев, но прислуга никогда не слыхала от него ни одного грубого слова; его требования по отношению к ней были ограничены более, чем у кого бы то ни было из членов моей семьи; он никогда не выражал никому своего неудовольствия, ни с кем не разговаривал, разве буркнет горничной: «Подай воды» или: «Убирай комнаты». Вместо того чтобы каждую минуту звать к себе горничную, заставлять ее снимать с себя обувь, как это водилось в те времена почти у всех господ, он перед сном выставлял свое платье и сапоги в переднюю, и этим ограничивались почти все его отношения к служащим. Хотя он почти никого не знал в лицо, но все «бабы» в доме и даже на скотном дворе ненавидели его от всего сердца. Такою же нелюбовью пользовался он и среди крестьян, с которыми он не имел ни малейшего дела. Когда мы с Сашею проходили мимо изб, кто бы нам ни встретился из крепостных, – мужики и особенно бабы старались свести разговор на Савельева: «Уж как Анна-то Миколаевна наша сохнет!» А бабы к этому еще добавляли: «Порченый он, барышничка, ей-богу, порченый! Уж как эфтих-то порченых Василевская Уфимья выправляет!..» Еще чаще пророчили они Савельеву, но, конечно, заглазно, гнев матушки: «Несдобровать ему, окаянному! Барыня-то наша терпит, терпит пока что, а как ён в чем ей поперечит али усё только с ружейцом своим проклажаться буде да глазыньки барыне бездельем мозолить, она прикажет старосте в телегу его бросить, отошлет в евойное богатое поместье жиреть на своих харчах». Эту незаслуженную ненависть крестьян к Савельеву я могу объяснить себе лишь нравами и понятиями того времени: наши люди прекрасно знали о недовольстве «барыни» ее зятем, знали о бедности его родителей, и этого одного уже было достаточно для того, чтобы вызвать в рабских душах крестьян того времени презрение и ненависть к человеку.
Нюта, сидя с мужем в своей комнате, продолжала обшивать семью, хотя далеко не так усердно, как прежде. Что же касается домашнего хозяйства, то она им более почти не занималась. Каждый из нас понимал, что это было не по ее вине. Хотя честность горничной Дуняши, на руки которой перешло домашнее хозяйство, была вне всякого сомнения, но так как она была неопытною хозяйкой, то и вела его плохо и не экономно. Матушка по этому поводу как-то стала советоваться с Нютой после обеда, но вдруг появился Савельев и, обращаясь к жене, резко крикнул: «Мне надоела твоя болтовня! Иди сейчас к себе!» Сначала сдержанно, а потом совсем несдержанно матушка начала выливать на него злобу, накопившуюся в ее душе. Он долго молча шагал по комнате, но когда она несколько раз прокричала ему: «Когда же, наконец, кончится ваш медовый месяц? Когда вы приметесь за уроки с моею дочерью?… Когда перестанете держать жену взаперти и дадите ей возможность хозяйничать?» – он остановился перед матушкою, его лицо передергивалось от нервных судорог, он, видимо, долго не мог произнести ни слова, наконец прошипел хриплым голосом: «Ни вашим подручным, ни приказчиком, ни учителем – быть не желаю! Жену свою делать портнихою и экономкою не позволю!»
– Так я вас вышвырну из своего дома!
– Извольте-с! Я уйду! Но… конечно, с женою.