– Да все эта упрямица Мартина! Представь, она расплакалась, узнав о нашем счастье. Она засела там, словно в крепости, и не подает признаков жизни.
Мартина в самом деле не подавала признаков жизни. Паскаль тоже звал ее, стучался. Он то выходил из себя, то жалел ее. Оба по очереди начинали звать ее опять и опять, но в ответ не было слышно ни звука: в комнатке стояла мертвая тишина. Они ясно представили себе эту маленькую горенку, где поддерживалась необыкновенная чистота, с ореховым комодом и монашеской кроватью за белыми занавесками. Наверное, она кинулась на эту кровать, где всю свою женскую жизнь проспала одна, и сейчас, впившись зубами в подушку, старается заглушить рыдания.
– Ну, что же, тем хуже для нее! – сказала наконец Клотильда, поглощенная своим счастьем. – Пусть себе дуется!
И, крепко обняв Паскаля своими свежими руками, она подняла к нему прелестную головку. Она все еще пылала страстным желанием принадлежать ему, быть его вещью.
– Знаешь, учитель, сегодня я буду тебе прислуживать вместо Мартины, – сказала она.
Он поцеловал ее в глаза, растроганный и благодарный; она тотчас занялась приготовлением завтрака и перевернула в кухне все вверх дном. В огромном белом переднике, который она подвязала, словно готовясь к невероятной работе, с засученными рукавами, открывавшими ее нежные руки, она была очаровательна. Оказалось, что котлеты уже приготовлены, и она их прекрасно поджарила. К котлетам она добавила яичницу и даже жареный картофель. Это был превосходный завтрак; правда, Клотильда вскакивала из-за стола раз двадцать, то за хлебом, то за водой, то за недостающей вилкой. Если бы Паскаль позволил, она стала бы прислуживать ему на коленях. Какое счастье быть одним, только вдвоем в этом большом уютном доме! Чувствовать себя вдали от всех, свободно радоваться и спокойно любить!
После завтрака они долго занимались уборкой, подметали комнаты, оправляли постель. Паскаль сам вызвался помогать Клотильде. Для них это было игрой, они забавлялись, как смешливые дети. И все же время от времени они снова спускались вниз и стучались к Мартине. Но ведь это безумие! Что же, она решила умереть с голоду? Какое ослиное упрямство! Ведь ей никто не сказал и не сделал ничего дурного! Но на стук по-прежнему отвечало угрюмое молчание. Вечерело. Они опять сами приготовили обед и ели, прижавшись друг к другу, с одной тарелки. Перед сном они сделали последнюю попытку, угрожая Мартине выломать дверь, но, даже приложив ухо к замочной скважине, нельзя было услышать ни малейшего шороха. На следующее утро, спустившись вниз, они не на шутку встревожились, увидев, что все осталось, как было вчера, и дверь по-прежнему плотно закрыта. Уже целые сутки Мартина не подавала признаков жизни.
Каково же было их удивление, когда, выйдя на минутку из кухни и затем вернувшись обратно, они увидели за столом Мартину, перебиравшую к завтраку щавель! Она безмолвно вернулась к своим обязанностям.
– Что же с тобой было? – вскричала Клотильда. – Может быть, ты скажешь хоть теперь?
Мартина подняла печальное лицо, истомленное от слез. Но оно выражало глубокое спокойствие и говорило лишь об угрюмой старости, покорной судьбе. С бесконечным упреком она посмотрела на Клотильду, затем снова безмолвно опустила голову.
– Разве ты на нас сердишься? – спросила Клотильда.
В ответ было такое же угрюмое молчание. Тогда вмешался Паскаль:
– Вы на нас сердитесь, милая Мартина?
Старая служанка посмотрела на него с прежним обожанием, как бы желая сказать, что ее любовь к нему выдержит все и останется такой же наперекор всему.
– Нет, я не сержусь… – наконец сказала она. – Ваша воля, сударь. Если вы довольны, то все хорошо.
С этого времени началась новая жизнь. Клотильда, сохранившая в свои двадцать пять лет еще много детского, теперь распустилась пышным, чудесным цветком любви. Как только ее сердце проснулось, все, что напоминало в ней умного круглоголового мальчика с короткими вьющимися кудрями, исчезло; вместо него появилась восхитительная женщина, женщина в полном смысле этого слова, желавшая, чтобы ее любили. Наибольшим ее очарованием, несмотря на ученость, приобретенную мимоходом из читанных ею книг, была девическая наивность. Клотильда ожидала любви, сама того не сознавая, и поэтому сберегла всю себя, чтобы принести в дар, растворившись в человеке, которого полюбит. Конечно, она отдалась не только из благородной преданности и преклонения: она любила, была счастлива его счастьем, радовалась, чувствуя себя маленьким ребенком в его объятиях, обожаемым существом, драгоценностью, которую он покрывает поцелуями, коленопреклоненный, в религиозном экстазе. От прежнего благоче, – стия у нее осталась покорная преданность всемогущему, умудренному годами владыке; она черпала в нем спокойствие и силу, сохраняя тот же возвышавший ее над чувственностью священный трепет верующей. А главное, эта влюбленная, такая женственная, такая страстная, была очаровательно здоровым существом, с прекрасным аппетитом в жизнерадостностью, отчасти унаследованной от дедушки-солдата; она наполняла весь дом своей молодой беготней, своей свежестью, гибкостью стана и шеи, всем своим юным божественно-здоровым телом.
Паскаль тоже похорошел от любви. Это была просветленная красота еще крепкого мужчины, несмотря на седину в волосах. У него уже не было болезненного вида, как в недавние месяцы печали и страдания; лицо его опять стало спокойным, большие живые глаза, в которых было что-то детское, снова блестели, тонкие черты сияли добротой, а седые волосы и седая борода сделались еще гуще, – эта белоснежная львиная грива молодила его. Ведя одинокую жизнь усердного труженика, лишенного пороков и склонности к излишествам, он сохранил свои силы, долго лежавшие под спудом, и теперь спешил жить как можно полней. Он как бы пробудился от сна; в нем чувствовался юношеский пыл, который сказывался в его быстрых движениях, в звучном голосе, в постоянной потребности расточать свои силы, жить. Все стало для него новым, пленительным; самый скромный уголок природы приводил его в восхищение, полевой цветок казался ему необыкновенно ароматным, обычное ласковое слово трогало его до слез, словно оно только что вырвалось из сердца и не успело еще потускнеть, прозвучав миллионы раз. Когда Клотильда говорила: «Я тебя люблю», – это казалось ему бесконечной лаской, несказанную сладость которой никто в мире не вкушал. Вместе со здоровьем и красотой к нему возвратилась веселость, спокойная веселость, рожденная когда-то его любовью к жизни, а ныне озарявшая его страсть. У него были все основания находить жизнь еще более прекрасной.
Оба они – цветущая юность и могучая зрелость, – здоровые, веселые, счастливые, казались какой-то лучезарной четой. Целый месяц они провели взаперти, ни разу не выйдя из Сулейяда. Сначала им было достаточно даже одной комнаты, – все той же комнаты, обитой старым милым ситцем цвета зари, с мебелью в стиле ампир, с широкой кушеткой на прямых ножках и высоким величественным зеркалом. Они не могли без радостной улыбки смотреть на часы, на колонну из позолоченной бронзы, возле которой улыбающийся Амур – смотрел на уснувшее Время. Не было ли это намеком? Они иногда шутили по этому поводу. От каждой вещицы в комнате, от всей этой милой рухляди веяло каким-то дружеским участием; до них здесь любили другие, а теперь она сама оживляла эту комнату своей юностью. Однажды вечером Клотильда уверяла, что видела в зеркале очень красивую даму, которая тоже раздевалась, но была нисколько на нее не похожа. Потом, увлеченная своей фантазией, Клотильда стала вслух мечтать о том, как лет через сто, в следующую эпоху, она тоже вдруг явится вечером, перед наступлением счастливой ночи, какой-нибудь влюбленной. Паскаль обожал эту комнату, где все, даже самый воздух, дышало Клотильдой. Теперь он жил здесь, покинув свою мрачную и холодную спальню; если иногда ему и случалось заходить туда, он спешил поскорее выйти, чувствуя такой озноб, как будто побывал в погребе. Кроме этой комнаты, они любили проводить время в большом рабочем кабинете, где все напоминало о прошлом, об их прежних привычках и прежней привязанности. Они просиживали там целые дни, но уже не работая. Большой шкаф из резного дуба дремал с закрытыми дверцами, дремали и книги на полках. Бумаги и книги лежали грудами, на столах, никто не прикасался к ним. Как молодые супруги, поглощенные только своей страстью, они забыли все прежние занятия, они были вне жизни. Когда они сидели вдвоем в старинном широком кресле, наслаждаясь близостью друг друга, им все доставляло радость: и высокий потолок комнаты, и то, что она принадлежит только им, и привычные домашние вещи, незатейливые, расставленные без всякого порядка, и приятная теплота апрельского солнца, заливавшего комнату с утра до вечера; им казалось, что время летит слишком быстро. Когда же, чувствуя угрызения совести, он заговаривал о работе, она обвивала его своими гибкими руками и, смеясь, удерживала возле себя; она не хотела, чтобы он снова заболел от чрезмерного труда. Они любили также столовую в нижнем этаже. Она была такая веселая со своими светлыми панно, окаймленными синими бордюрами, со старой мебелью красного дерева, с большими красочными пастелями и хорошо начищенной висячей медной лампой. За обедом у них был прекрасный аппетит, и они покидали столовую только ради своего милого уединенного уголка. Потом, когда дом показался им слишком тесным, они завладели садом, всей усадьбой. Вместе с солнцем прибывала и весна; в конце апреля начали цвести розы. Какое счастье этот Сулейяд, окруженный стенами, охранявшими их от всякого беспокойства извне! На террасе можно было просиживать долгие беззаботные часы, лицом к лицу с бесконечной равниной, прорезанной извилистой Вьорной с ее тенистыми берегами и холмами св. Марты, тянувшимися от скалистой гряды Сейльи до тонущей в дымке Плассанской долины. На террасу падала лишь тень двух столетних кипарисов, похожих на две огромные зеленые свечи. Они росли по обе ее стороны и были видны за три лье отсюда. Порой Паскаль и Клотильда, чтобы доставить себе удовольствие подняться обратно по гигантским ступеням, спускались по склону вниз; по пути они перепрыгивали через невысокие каменные стены, предохранявшие от обвалов, и смотрели, распустились ли тощие миндальные деревья и карликовые маслины. Но еще чаще они совершали прелестные прогулки под сквозным игольчатым шатром сосновой рощи, насквозь пропитанной солнцем и источающей сильный смолистый запах, или без устали прохаживались вдоль ограды, из-за которой до них доносился только постепенно затихавший стук какой-нибудь повозки, громыхавшей по проселочной дороге в Фенульер. Случалось, они делали очаровательные привалы на старом току, где глазам открывался весь небосвод; там они любили лежать, вспоминая с нежной грустью о своих прежних мучениях, о том, как они ссорились здесь, под звездным небом, еще не сознавая, что любят друг друга. Но в конце концов они всегда забирались в свой любимый тенистый уголок под платанами, густая листва которых напоминала нежно-зеленое кружево. Огромные кусты буксуса, оставшиеся от прежнего парка, образовали среди платанов какой-то лабиринт, – оттуда никогда нельзя было найти выход. А песенка водяной струйки фонтана, этот непрерывный и чистый хрустальный звон, казалось им, звучал у них в сердце. Они оставались до самых сумерек у замшелого бассейна, деревья все гуще окутывали их своей тенью, их руки сплетались, уста сливались, а невидимая водяная струйка тонко и нежно, без устали вызванивала свою нотку.
Так, в уединении, Паскаль и Клотильда прожили до середины мая, не переступив за порог своего убежища. Однажды утром, когда она заспалась дольше обычного. Паскаль куда-то исчез и, возвратившись часом позднее, застал ее еще в постели, в небрежной, грациозной позе, с обнаженными руками и плечами. Был день ее рождения, и Паскаль, вспомнив об этом, принес в подарок бриллиантовые серьги, которые сам вдел ей в уши. Клотильда очень любила драгоценности и была в восхищении. Она нашла себя такой красивой с этими сиявшими, как звезды, камнями в ушах, что не хотела вставать и одеваться. С этих пор раза два в неделю Паскаль исчезал из дому по утрам и возвращался с каким-нибудь подарком. Он делал это, пользуясь малейшим предлогом, – или ради праздника, или вспоминалось какое-нибудь желание, или просто было хорошее настроение. Чаще всего это случалось в те дни, когда Клотильда ленилась вставать: Паскаль старался возвратиться так, чтобы успеть нарядить ее еще в постели. Так появились кольца, браслеты, ожерелье, легкая диадема. Он вынимал и другие драгоценности, ему доставляло удовольствие среди смеха и шуток надевать на нее все сразу. Тогда Клотильда, сидевшая в постели, опершись спиной на подушки, обвешанная золотом, с золотой повязкой на волосах, с браслетами на голых руках и ожерельем на открытой груди, обнаженная и прекрасная, сверкавшая золотом и драгоценными камнями, походила на идола. Ее женское кокетство было до конца удовлетворено, и она позволяла поклоняться себе, чувствуя, что это – одно из проявлений любовного экстаза. И все же она стала его мягко бранить, приводя ряд разумных доводов. Ведь, в сущности, все это совершенно не нужно; драгоценности ей тут же придется запереть в ящике стола – она никуда не выходит, стало быть, никогда их на себя не наденет. Час – другой они нравятся своей новизной, вызывают чувство благодарности, а потом о них забывают. Но Паскаль не слушался ее, охваченный настоящим безумием: ему хотелось дарить и дарить, и он не мог устоять перед желанием купить какую-либо вещь, если ему вздумалось подарить ее Клотильде. В этом сказывалась щедрость сердца, непреодолимое стремление доказать, что он всегда думает о ней, гордое желание видеть ее самой нарядной, самой счастливой, самой желанной; в этом сказывалось еще и более глубокое чувство, заставлявшее его приносить ей в дар все, ничего не жалея: ни денег, ни сил, ни своей жизни. Какая радость, когда она бывала довольна и, раскрасневшись, бросалась ему на шею с благодарными звонкими поцелуями! Вслед за драгоценностями появились платья, наряды, принадлежности туалета. Вся комната была завалена ими, ящики переполнены.
Однажды утром, когда Паскаль принес Клотильде новое кольцо, она рассердилась:
– Но ведь я их не ношу! Посмотри! У меня столько колец, что если бы я их надела, то все пальцы были бы унизаны ими доверху… Прошу тебя, будь благоразумен.
– Значит, это тебе неприятно? – смущенно спросил Паскаль.
В ответ она обняла его и со слезами на глазах поклялась, что она счастливее всех в мире. Он такой добрый, он тратит столько денег для нее! Тогда он осмелился заговорить о ее комнате: нужно привести ее в порядок, обтянуть стены новой материей, купить ковер. Она опять стала его молить:
– Нет, нет, сделай милость!.. Не трогай моей старой комнаты, она полна воспоминаний. Здесь я выросла, здесь мы любим друг друга. Мне будет казаться, что мы больше не у себя!
Мартина своим упорным молчанием, казалось, осуждала эти чрезмерные и бесполезные траты. Теперь она держалась несколько строже, словно при новом положении вещей она из домоправительницы и друга семьи стала только служанкой. В особенности она изменилась по отношению к Клотильде: она смотрела на «ее, как на молодую замужнюю даму, как на хозяйку, которой оказывала больше повиновения и меньше любви. Ее лицо, когда она входила в спальню, подавая обоим завтрак в постель, неизменно выражало безропотную покорность, неизменное преклонение перед своим хозяином и равнодушие ко всему остальному. Однако раза два или три по утрам она приходила с измученным лицом и заплаканными глазами, не отвечая прямо ни на какие расспросы и отговариваясь тем, что это пустяки, маленькая простуда от сквозняка. Точно так же она не говорила ни слова о подарках, наполнявших ящики. Казалось, она их не замечала и безмолвно, не выражая ни восхищения, ни порицания, убирала и приводила в порядок. Но все ее существо восставало против этой мании подарков, которая совершенно не укладывалась в ее голове. Она боролась с нею по-своему, став до крайности бережливой, ограничивая расходы по хозяйству, которое вела так строго, что ей удавалось экономить и на мелочах. Например, она стала на треть меньше брать молока, подавала сладкое только по воскресеньям. Паскаль и Клотильда, не решаясь пожаловаться на это, смеялись между собой над такой чудовищной скупостью. Они снова вспомнили шутки, развлекавшие их уже в течение десяти лет, например, о том, что Мартина, поливая овощи маслом, сильно встряхивает их в сите, чтобы собрать стекающее вниз масло.
На этот раз она пожелала отдать отчет в своих расходах за последнее время. Обычно она сама каждые три месяца отправлялась к нотариусу Грангильо и получала от него проценты – полторы тысячи франков. Этими деньгами она распоряжалась по своему усмотрению, внося расходы в книгу, которую Паскаль перестал проверять уже много лет. Она принесла ее теперь и потребовала, чтобы он заглянул в нее. Паскаль отказывался, твердя, что все у нее в полном порядке.
– Дело в том, сударь, – сказала Мартина, – что на этот раз мне удалось отложить немного денег. Да, триста франков… Вот они записаны здесь.
Паскаль смотрел на нее, остолбенев от изумления. Обычно она только-только сводила концы с концами. Какая же необыкновенная скаредность нужна была для того, чтобы сберечь такую сумму! В конце концов он расхохотался.
– Ах, бедная моя Мартина, так вот почему вы так усиленно кормили нас картошкой! Вы чудо бережливости, но все же балуйте нас немного больше.
Этот мягкий упрек задел ее за живое, и она наконец решилась намекнуть, в чем дело.
– Как бы не так, сударь! – сказала она. – Когда столько денег швыряют в одно окно, то не мешает закрыть другое.
Он понял, но не рассердился. Этот урок, наоборот, позабавил его.
– Так, так! Стало быть, вы не одобряете мои расходы! Но знаете, Мартина, у меня тоже есть нетронутые сбережения!
Он имел в виду деньги, которые он еще иногда получал от своих пациентов и бросал в ящик письменного стола. Каждый год, вот уже больше шестнадцати лет, он добавлял туда таким образом около четырех тысяч франков. В конце концов образовалась бы весьма значительная сумма в золоте и банковых билетах, если бы Паскаль время от времени не тратил довольно много на свои опыты и прихоти. Все подарки были куплены на деньги, взятые из этого ящика; Паскаль теперь то и дело обращался к нему. Он привык брать оттуда сколько угодно и считал его неистощимым; ему даже не приходило в голову, что когда-нибудь он доберется до его дна.
– Можно иногда немного и покутить на свои сбережения, – весело продолжал доктор. – Ведь вы сами, Мартина, получаете мои проценты у нотариуса, значит, должны знать, что у меня есть еще и отдельный капитал?
– А что, если вдруг его не станет? – спросила она бесцветным голосом, выдающим вечное беспокойство скупца перед угрозой разорения.
Паскаль посмотрел на нее с удивлением и в ответ только неопределенно махнул рукой: он даже не допускал возможности такого несчастья. Он решил, что Мартина свихнулась от скупости, и вечером шутил с Клотильдой по этому поводу.
В Плассане его подарки тоже стали поводом для бесконечных пересудов. То, что произошло в Сулейяде, этот взрыв любви, необычайной и пламенной, неизвестно каким образом донесся до слуха всех, перенесшись через стены, – вероятно, в этом было виновато всегда сторожкое любопытство маленького города. Служанка, конечно, не сказала ни слова, но достаточно было на нее взглянуть. Как бы там ни было, а сплетни распространялись; без сомнения, за влюбленными подсматривали через ограду. Наконец, покупка подарков усилила и подтвердила эти слухи. Когда рано утром доктор обегал все улицы, заходя к ювелирам, бельевщикам и модисткам, все глаза прилипали к окнам, выслеживая малейшую его покупку, и к вечеру весь город знал, что он опять подарил шелковую накидку, обшитые кружевом рубашки, браслет с сапфирами. Тогда поднимался скандал: дядя развращает свою племянницу, безумствует из-за нее, точно он молодой человек, украшает ее, как статую святой девы! По городу пошли самые невероятные истории, и, проходя мимо Сулейяда, уже показывали на усадьбу пальцем.
Но особенно была возмущена всем этим старая г-жа Ругон. Узнав, что Клотильда ответила отказом доктору Рамону, она перестала бывать у сына. Вот как! Над ней смеются, не подчиняются ни одному ее желанию! Во время этого разрыва, длившегося целый месяц, она еще не понимала соболезнующих взглядов, намеков и сожалений, каких-то странных улыбок, которыми ее всюду встречали. Внезапно она все узнала, ее точно хватило обухом по голове. А она-то выходила из себя, она-то боялась стать басней всего города во время болезни Паскаля, прослывшего каким-то нелюдимом, сошедшим с ума от гордости и страха! Теперь было во сто раз хуже: в довершение скандала – скабрезная история, над которой все потешаются! Имя Ругонов опять было в опасности: ее несчастный сын делал решительно все, чтобы уничтожить славу семьи, завоеванную с таким трудом. Тогда в приступе гнева г-жа Ругон, считавшая себя хранительницей этой славы, решила во что бы то ни стало смыть с нее новое пятно. Надев шляпу, она с присущей ей, несмотря на восемьдесят лет, девической живостью понеслась в Сулейяд. Было десять часов утра.
К счастью, Паскаль, который был очень рад разрыву с матерью, отсутствовал. Уже целый час он разыскивал в городе старинную серебряную пряжку для пояса. И Фелисите налетела на Клотильду, еще не успевшую одеться: она была в ночной кофточке, с голыми руками и распущенными волосами, веселая и свежая, как роза.
Первый натиск был жесток. Старая дама излила сердце, выразила возмущение, с большим жаром высказалась о нравственности и религии.
– Отвечай же, – закончила она, – почему вы сотворили такую мерзость? Ведь вы этим бросили вызов богу и людям!
Клотильда улыбнулась, но тем не менее очень почтительно выслушала ее.
– Да потому, что мы этого хотели, бабушка, – ответила она. – Разве мы не свободны? Мы ни перед кем не должны отвечать.
– Ни перед кем? А передо мной? А перед семейством? Теперь нас опять втопчут в грязь. Ты, верно, думаешь, что это доставит мне удовольствие!
Внезапно ее возбуждение остыло. Она загляделась на Клотильду, она находила ее очаровательной. Самое событие, в сущности, ее нисколько не возмущало; она не придавала ему никакого значения и желала только одного – чтобы это все прилично окончилось и злые языки наконец замолчали.
– В таком случае обвенчайтесь! – уже примирительно воскликнула она. – Почему вы не хотите обвенчаться?
Клотильда была удивлена: ни ей, ни Паскалю не приходила в голову мысль о таком браке. Она снова развеселилась.
– Что же, по-твоему, мы будем от этого счастливее, бабушка? – спросила она.
– Речь идет не о вас, а обо мне, о всех наших родных… Разве можно, моя милая, шутить такими вещами? Ты что, совсем потеряла стыд?