– Учитель, – прошептала она, – я не хочу выходить из твоей воли. Возьми меня и сделай своей, чтобы я исчезла и вновь возродилась вместе с тобой!
И они отдались друг другу. Потом снова послышался шепот, они мечтали о сельской идиллии, о спокойной и здоровой жизни в деревне. К этому простому пожеланию жить в укрепляющей силы обстановке и сводился его врачебный опыт. Он проклинал города. По его мнению, можно быть здоровым и счастливым только на вольном просторе, под горячим солнцем, но при условии отказаться от денег, от честолюбия, даже от напряженных умственных занятий, которые тешат нашу гордость. Нужно только одно: жить и любить, обрабатывать свою землю и родить хороших детей.
– О дитя, – продолжал он тихо, – наше дитя, которое могло бы родиться у нас…
Паскаль не окончил, глубоко взволнованный мыслью об этом позднем отцовстве. Он стирался не говорить о детях, и всякий раз, когда они, гуляя, встречали улыбающуюся им девочку или мальчика, отворачивался в сторону, с глазами, полными слез.
Клотильда просто, со спокойной уверенностью сказала:
– Но ведь оно родится!
Это представлялось ей естественным и необходимым: завершением любви. В каждом ее поцелуе таилась мысль о ребенке, ибо любовь без этой цели казалась ей ненужной и низменной.
Быть может даже, это было одной из причин ее нелюбви к романам. В противоположность матери Клотильда не слишком увлекалась чтением; ей было достаточно собственного воображения, и всякие вымышленные истории казались ей скучными. Любовные романы, где никогда не думают о ребенке, постоянно вызывали у нее глубокое удивление и негодование. Там ребенок всегда являлся неожиданностью; если случайно он зачинался среди любовных утех, это было катастрофой, глупостью, серьезным затруднением. В этих романах влюбленные, отдаваясь друг другу, даже не подозревают о том, что они творят дело жизни, что у них родится ребенок. В то же время занятия естественными науками открыли ей, что природа заботится лишь об одном – о плоде. Только это ей важно, это ее единственная цель, и все ее ухищрения направлены к тому, чтобы семя не пропало даром и чтобы мать произвела на свет детеныша. Человек, наоборот, придав любви утонченность и благородство, избегает даже самой мелели о ребенке. В самых замечательных романах пол героев стал лишь орудием страсти. Они обожают друг друга, сходятся, расстаются, тысячу раз умирают и воскресают, целуются, убивают друг друга, вызывают целую бурю общественных бедствий – и все это ради одного наслаждения, независимо от законов природы; они просто забывают о том, что, отдаваясь любви, зачинают детей. Это нечистоплотно и глупо.
Клотильда развеселилась. Немного смущенная, она с пленительной смелостью влюбленной женщины шептала ему на ухо:
– Оно родится… Ведь мы делаем для этого все, что нужно. Почему же ты не веришь, что оно будет?
Паскаль не сразу ответил ей. Она почувствовала, как он, охваченный скорбью и сомнением, вздрогнул в ее объятиях, словно от холода. Помолчав, он печально прошептал:
– Нет, нет! Слишком поздно… Подумай, любимая, о моем возрасте!
– Но ты же молодой! – воскликнула она в новом порыве страсти, обжигая его своим телом и покрывая поцелуями.
Потом они рассмеялись. И заснули в объятиях друг друга; он лежал на спине, обнимая ее левой рукой, а она прильнула к нему всем своим гибким телом, положив голову ему на грудь и смешав свои рассыпавшиеся белокурые волосы с его белой бородой. Сунамитянка спала, прижавшись щекой к сердцу своего царя. В большой темной комнате, объятой тишиной и такой благосклонной к их любви, слышалось только их спокойное дыхание.
IX
Доктор Паскаль продолжал лечить своих больных в городе и в окрестных деревнях. Почти всегда его сопровождала Клотильда, навещавшая вместе с ним весь этот бедный люд.
Но теперь, как ей признался сам Паскаль однажды ночью, это делалось только чтобы утешить и облегчить страдания. Он и прежде не мог уже заниматься своей практикой без чувства отвращения, потому что сознавал всю ничтожность современного врачевания. Его приводил в отчаяние эмпиризм медицины. Поскольку она являлась не наукой, основанной на опыте, а искусством, он испытывал тревогу и сомнение, сталкиваясь с бесконечными видоизменениями болезни и лекарств, в зависимости от больного. Способы лечения менялись сообразно тем или другим гипотезам – сколько людей было отправлено на тот свет лекарствами, от которых теперь совершенно отказались! Чутье врача заменяло все: он превращался в какого-то высокоодаренного кудесника, который тоже шел ощупью, но, случалось, вылечивал больных благодаря своей удачливости. Вот почему после двенадцати лет практики Паскаль мало-помалу забросил своих пациентов и всецело отдался чистой науке. Потом, когда глубокие исследования в области наследственности привели его одно время к надежде изменить положение вещей, он снова занялся своими подкожными впрыскиваниями. Это увлечение продолжалось до того дня, когда вера Паскаля в жизнь, побуждавшая его оказывать ей помощь, восстанавливая жизненные силы людей, стала еще сильнее. Она превратилась в возвышенную уверенность, что жизнь со всем справится сама, ибо она – единственный источник здоровья и силы. И он, как всегда, спокойно улыбаясь, стал посещать только тех больных, которые настойчиво взывали к его помощи и чувствовали необыкновенное облегчение даже в том случае, если он им впрыскивал чистую воду.
Теперь Клотильда иногда позволяла себе подшучивать над ним. В глубине души она все еще преклонялась перед тайной и весело повторяла, что если он творит чудеса, значит, есть у него такая власть, значит, он и правда сам господь бог! Тогда он, в свою очередь, посмеивался над ней, утверждая, что только благодаря ей их посещения приносят пользу. По его словам, когда ее не было с ним, лечение не давало результатов, значит, именно в ней было что-то от мира иного, какая-то неведомая, но необходимая сила. Поэтому-то люди богатые, буржуа, к которым она избегала заходить, охают по-прежнему, не чувствуя ни малейшего облегчения. Этот любовный спор забавлял их обоих. Каждый раз они выходили из дому, словно им предстояли новые открытия, а у постели больного они обменивались сострадательными, понимающими взглядами. Как возмущал их этот демон мучений, с которым они боролись! Как они бывали счастливы, когда им удавалось победить его! И они чувствовали глубочайшее удовлетворение, видя, как проходит у больных холодный пот, как стихают вопли и оживляются помертвевшие лица. Несомненно, их любовь, которую они всюду приносили с собой, давала успокоение этой малой части страдающего человечества.
– Умереть-то пустяки, это в порядке вещей, – часто говаривал Паскаль. – Но зачем страдать? Это отвратительно и нелепо!
Однажды после полудня Паскаль и Клотильда отправились в маленькую деревушку св. Марты, навестить больного. Жалея Добряка, они решили ехать поездом, и на вокзале им была уготована неожиданная встреча. Их поезд шел из Тюлет. Станция св. Марты была первой остановкой на пути в противоположную сторону, к Марселю. Когда поезд прибыл, они поспешили к нему и уже открывали дверь вагона, когда из купе, которое им показалось свободным, вышла старая г-жа Ругон.
Она не сказала им ни слова, легко соскочила с подножки, несмотря на свой возраст, и направилась дальше с весьма непреклонным и добродетельным видом.
– Сегодня первое июля, – сказала Клотильда, когда поезд тронулся. – Бабушка возвращается из Тюлет после своего ежемесячного визита к тете Диде… Ты видел, какой взгляд она бросила на меня?
Паскаль в глубине души был очень доволен размолвкой с матерью: это освобождало его от постоянного беспокойства, связанного с ее посещениями.
– Ну что ж! – спокойно заметил он. – Когда люди не понимают друг друга, им лучше не встречаться.
Но Клотильда была огорчена и задумчива. Помолчав, она сказала вполголоса:
– По-моему, она изменилась, побледнела… Ты заметил, у нее только на одной руке была перчатка – зеленая перчатка на правой руке?.. А ведь она всегда так аккуратна… Не знаю почему, мне стало ее очень жаль.
Паскаля это тоже смутило, он сделал неопределенный жест рукой. Конечно, его мать в конце концов состарится, как и все люди. Она еще и теперь чересчур деятельна, чересчур близко все принимает к сердцу. Он рассказал, что она намерена завещать свое состояние городу Плассану на постройку богадельни имени Ругонов. Оба они рассмеялись, как вдруг Паскаль воскликнул:
– Погоди-ка, ведь завтра мы сами едем в Тюлет к нашим больным. Кстати, я обещал отвезти Шарля к дядюшке Маккару.
Фелисите действительно возвращалась из Тюлет, куда она ездила каждый месяц, первого числа, справляться о тетушке Диде. Уже много лет она чрезвычайно интересовалась состоянием ее здоровья. Больная все еще жила, и это изумляло г-жу Ругон; такая жизнеспособность, превосходившая все обычные границы, это подлинное чудо долголетия выводили ее из себя. Какое облегчение почувствовала бы она, похоронив в одно прекрасное утро эту неприятную свидетельницу прошлого, этот призрак долготерпения и искупления, воскрешавший все ужасы семьи Ругонов! Ведь столько людей отдали душу богу, а эта безумная, сохранившая искру жизни только в глазах, казалось, забыта смертью. Сегодня Фелисите опять застала ее в кресле, такую же сухонькую, прямую и недвижную. По словам сиделки, нечего было и думать, что она когда-либо умрет. Ей уже исполнилось сто пять лет.
Фелисите ушла из Убежища для умалишенных, чувствуя глубокую обиду. Кстати она вспомнила и дядюшку Маккара. Он тоже мешал ей, тоже засиделся на этом свете с каким-то несносным упрямством! Хотя ему было восемьдесят четыре года – всего только на три года больше, чем ей, – он казался ей старым до смешного, непозволительно старым. И этот человек, шестьдесят лет предававшийся распутству, мертвецки пьяный каждый день, живет! Благоразумные, воздержанные умирали, а он цвел, толстел, сияя здоровьем и весельем. В свое время, когда он только водворился в Тюлет, Фелисите прислала ему в подарок вино, ликеры и коньяк, в тайной надежде освободить семью от этого грязного шалопая, который не сулит ей ничего, кроме неприятностей и позора. Но очень скоро она заметила, что достигла совершенно противоположного результата: алкоголь, казалось, поддерживал у Маккара прекрасное настроение, его физиономия расплывалась в улыбке, глаза насмешливо блестели. И она перестала делать ему подарки, он только толстел от этого яда, на который она так уповала. Фелисите питала против него страшную злобу и, если бы осмелилась, охотно убила бы его. Это желание возникало у нее при каждой встрече, когда он, твердо стоя на отекших от пьянства ногах, смеялся ей в лицо, – Маккар отлично знал, что она подкарауливает его смерть, чтобы похоронить вместе с ним кровавые и грязные события, связанные с двукратным завоеванием Плассана, и мысль о том, что он не доставляет ей этого удовольствия, приводила его в совершенный восторг.
– Видите ли, Фелисите, – частенько говорил он со своей жестокой усмешкой, – я торчу здесь, чтобы беречь нашу старую мамашу. И если когда-нибудь мы с нею решим умереть, то только для того, чтобы оказать вам любезность. Вот именно! Только для того, чтобы избавить вас от труда навещать нас ежемесячно с такой сердечностью.
Обычно Фелисите, не обольщая себя больше надеждой, даже не заходила к Маккару, разузнавая о нем в Убежище. Но на этот раз, услышав, что он пьет запоем, не выходя из дому, и ни разу не протрезвился в течение двух недель, она полюбопытствовала взглянуть собственными глазами, до какого состояния он дошел. И вот, возвращаясь на вокзал, она сделала крюк, чтобы пройти мимо усадьбы дядюшки Маккара.
Стояла прекрасная погода, был жаркий, сияющий летний день. Ее путь лежал проселочной дорогой; по обе стороны тянулись тучные поля, которые она принуждена была купить для него, заплатив этой ценой за молчание и пристойное поведение. Дом дядюшки Маккара, с розовыми черепицами и стенами густо-желтого цвета, был весь залит солнцем и показался ей необыкновенно веселым. На террасе, под тенью старых шелковиц, Фелисите отдохнула в приятном холодке, наслаждаясь прекрасным видом. Каким достоинством и мудростью дышал этот счастливый уголок, где старый человек мог бы окончить в мире дни свои, исполненные добра и сознания выполненного долга!
Но она его не видела и не слышала. Стояла глубокая тишина. Лишь пчелы гудели над огромными мальвами. На террасе в тени, вытянувшись во всю свою длину, лежала маленькая желтая собачка, «лубе», как их зовут в Провансе. Она было с ворчанием подняла голову, готовая залаять, но, узнав гостью, снова опустила голову и больше не двигалась.
Тогда, среди этого безлюдья, среди этих потоков солнечного света, Фелисите почувствовала легкий озноб от страха. Она позвала:
– Маккар, Маккар!..
Входная дверь домика под шелковицами была широко распахнута. Но Фелисите не решалась войти – этот пустой дом с открытой настежь дверью тревожил ее. И она позвала опять:
– Маккар, Маккар!..
Ни звука, ни движения в ответ. Снова глухое молчание; только пчелы гудели сильнее над высокими мальвами.
Наконец Фелисите устыдилась своей боязни и смело вошла в дом. Налево, в прихожей, дверь на кухню, где дядюшка обычно проводил время, была притворена. Толкнув ее, она сначала не могла ничего разобрать, – видимо, он закрыл ставни, чтобы спастись от жары. Она только почувствовала, что задыхается от удушливого запаха алкоголя, наполнявшего комнату; казалось, его выделяла каждая вещь, словно весь дом насквозь был пропитан им. Потом, когда ее глаза привыкли к полутьме, она наконец различила фигуру дядюшки. Он сидел возле стола, на котором стояли стакан и пустая до донышка бутылка восьмидесятиградусного коньяка. Глубоко осев в своем кресле, он крепко спал, мертвецки пьяный. Эта картина вызвала у нее обычный приступ злобы и презрения.
– Да ну же, Маккар! – закричала она. – Как неразумно и низко доводить себя до такого состояния!.. Проснитесь же, ведь это просто срам!
Но его сон был так глубок, что ее слышалось даже дыхания Напрасно она кричала все громче и шумела, яростно хлопая в ладоши:
– Маккар! Маккар! Маккар!.. Да что же это такое!.. На вас противно смотреть, мой милый!
Наконец она оставила его в покое и, не церемонясь, стала распоряжаться в комнате. После пыльной дороги ужасно хотелось пить. Перчатки мешали ей, она сняла их и положила на край стола. Потом ей посчастливилось найти кувшин, она вымыла стакан, наполнила его до краев водой и уже собралась напиться, как вдруг она заметила нечто необыкновенное, потрясшее ее до такой степени, что, не сделав ни глотка, она опустила стакан на стол рядом с перчатками.
В комнате, освещенной узкими лучами солнца, пробивавшимися сквозь щель старых, рассохшихся ставней, она видела все ясней и ясней. Теперь она ясно разглядела дядюшку Маккара; на нем, как всегда, был костюм из синего сукна, а на голове меховая каскетка, которую он носил круглый год. Он здорово растолстел за пять или шесть последних лет и превратился в какую-то глыбу, обвисавшую жирными складками. Фелисите заметила, что он курил, засыпая, – его короткая черная трубка упала ему прямо на колени. И вот тогда-то Фелисите остолбенела от изумления. По-видимому, рассыпавшийся табак прожег брюки: сквозь дыру величиной с большую монету виднелась голая ляжка – красная ляжка, от которой поднимался маленький голубой огонек.
Сначала Фелисите подумала, что горит его белье: кальсоны, рубашка. Но сомнений быть не могло: она ясно различила голое тело и маленький голубой огонек над ним – легкий, танцующий, каким бывает пламя скользящее по поверхности зажженной чаши с пуншем. Пока он был не больше слабого бесшумного язычка ночника и колебался от малейшего движения воздуха. Но он быстро становился выше и шире, кожа начала трескаться, зашипел жир.
Невольный крик вырвался у Фелисите:
– Маккар!.. Маккар!..
Он не пошевельнулся. Должно быть, он ничего не чувствовал, винные пары погрузили его в состояние какого-то оцепенения, парализовав все чувства; но он был жив, он дышал, его грудь поднималась медленно и ровно.
– Маккар!.. Маккар!..