Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Грозовой перевал

Год написания книги
1847
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 11 >>
На страницу:
5 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Да. И муж ее тоже приходился ей двоюродным братом: один с материнской стороны, другой с отцовской. Хитклиф был женат на сестре мистера Линтона.

– Я видел, на Грозовом Перевале над главной дверью дома вырезано: «Эрншо». Это старинный род?

– Очень старинный, сэр; и Гэртон последний у них в семье, как миссис Кэт у нас, то есть у Линтонов. А вы были на Перевале? Простите, что я расспрашиваю, но я рада бы услышать, как ей там живется.

– Кому? Миссис Хитклиф? С виду она вполне здорова и очень хороша собой. Но, думается, не слишком счастлива.

– Ах, Боже мой, чего уж тут удивляться! А как вам показался хозяин?

– Жесткий он человек, миссис Дин. Верно я о нем сужу?

– Жесткий, как мельничный жернов, и зубастый, как пила! Чем меньше иметь с ним дела, тем лучше для вас.

– Верно, видел в жизни всякое – и успехи, и провалы, вот и сделался таким нелюдимым? Вы знаете его историю?

– Еще бы, сэр, всю, как есть! Не знаю только, где он родился, кто были его отец и мать и как он получил поначалу свои деньги. А Гэртона ощипали, как цыпленка, и вышвырнули вон. Бедный малый один на всю округу не догадывается, как его провели!

– Право, миссис Дин, вы сделаете милосердное дело, если расскажете мне о моих соседях: мне, я чувствую, не заснуть, если я и лягу; так что будьте так добры, посидите со мною, мы поболтаем часок.

– Ох, пожалуйста, сэр! Вот только принесу свое шитье и тогда просижу с вами, сколько вам будет угодно. Но вы простыли: я вижу, вы дрожите, надо вам дать горячего, чтобы прогнать озноб.

Добрая женщина вышла из комнаты, а я пододвинулся поближе к огню; голова у меня горела, а всего меня пронизывало холодом. Мало того, я был на грани безумия, так возбуждены были мои нервы и мозг. Поэтому я чувствовал – не скажу, недомогание, но некоторый страх (он не прошел еще и сейчас), как бы все, что случилось со мною вчера и сегодня, не привело к серьезным последствиям. Ключница вскоре вернулась, неся дымящуюся мисочку и корзинку с шитьем; и, поставив кашу в камин, чтоб не остыла, уселась в креслах, явно радуясь тому, что я оказался таким общительным.

– До того, как я переехала сюда на жительство, – начала она, сразу, без дальнейших приглашений, приступив к рассказу, – я почти все время жила на Грозовом Перевале, потому что моя мать вынянчила мистера Хиндли Эрншо (Гэртон его сын), и я обычно играла с господскими детьми; кроме того, я была на побегушках, помогала убирать сено и выполняла на ферме всякую работу, какую кто ни поручит. В одно прекрасное летнее утро – это было, помнится, в начале жатвы – мистер Эрншо, наш старый хозяин, сошел вниз, одетый, как в дорогу, и, наказав Джозефу, что надо сделать за день, он повернулся к Хиндли и Кэти и ко мне, потому что я сидела вместе с ними и ела овсянку, и сказал своему сыну: «Ну, малый, я сегодня отправляюсь в Ливерпуль, что тебе принести? Можешь выбирать что угодно, только что-нибудь небольшое, потому что я иду в оба конца пешком: шестьдесят миль туда и обратно, не близкий путь!» Хиндли попросил скрипку, и тогда отец обратился с тем же вопросом к мисс Кэти; ей было в ту пору от силы шесть лет, но она ездила верхом на любой лошади из нашей конюшни и попросила хлыстик. Не забыл он и меня, потому что у него было доброе сердце, хоть он и бывал временами суров. Он пообещал принести мне кулек яблок и груш, потом расцеловал своих детей, попрощался и ушел.

Время для всех нас тянулось очень медленно – те три дня, что не было хозяина, и маленькая Кэти часто спрашивала, скоро ли папа придет домой. Миссис Эрншо ждала его к ужину на третий день, и ужин с часу на час откладывали; однако хозяин не появлялся, и дети в конце концов устали бегать за ворота встречать его. Уже стемнело, мать хотела уложить их спать, но они слезно просили, чтоб им позволили еще посидеть; и вот около одиннадцати щеколда на двери тихонько щелкнула, и вошел хозяин. Он бросился в кресло, смеясь и охая, и попросил, чтоб его никто не тормошил, потому что в дороге его чуть не убили, – он, мол, и за все три королевства не согласился бы еще раз предпринять такую прогулку.

– Чтоб меня вдобавок исхлестали до полусмерти! – добавил он, разворачивая широкий кафтан, который держал скатанным в руках. – Смотри, жена! Сроду никогда ни от кого мне так не доставалось. И все же ты должна принять его как дар Божий, хоть он так черен, точно родился от дьявола.

Мы обступили хозяина, и я, заглядывая через голову мисс Кэти, увидела грязного черноволосого оборвыша. Мальчик был не так мал – он уже умел и ходить, и говорить; с лица он выглядел старше Кэтрин, все же, когда его поставили на ноги, он только озирался вокруг и повторял опять и опять какую-то тарабарщину, которую никто не понимал. Я испугалась, а миссис Эрншо готова была вышвырнуть оборвыша за дверь. Она набросилась на мужа, спрашивая, с чего это ему взбрело на ум приволочь в дом цыганское отродье, когда им нужно кормить и растить своих собственных детей. С ума он, что ли, сошел – что он думает делать с ребенком? Хозяин пытался разъяснить, как это получилось; но он и в самом деле был чуть жив от усталости, и мне удалось разобрать из его слов, заглушаемых бранью хозяйки, только то, что он нашел ребенка умирающим от голода, бездомным и почти совсем окоченевшим на одной из улиц Ливерпуля, там он его и подобрал и стал расспрашивать, чей он. Ни одна душа, сказал он, не знала, чей это ребенок, а так как времени и денег осталось в обрез, он рассудил, что лучше взять малыша сразу же домой, чем тратиться понапрасну в чужом городе; бросить ребенка без всякой помощи он не пожелал. На том и кончилось; хозяйка поворчала и успокоилась, а мистер Эрншо велел мне вымыть найденыша, одеть в чистое белье и уложить спать вместе с детьми.

Хиндли и Кэти только глядели и слушали, пока старшие не помирились, а тогда они оба стали шарить в карманах у отца, ища обещанные подарки. Мальчику было четырнадцать лет, но когда он извлек из отцовского кафтана обломки того, что было скрипкой, он громко расплакался, а Кэти, когда узнала, что мистер Эрншо, покуда возился с найденышем, потерял ее хлыстик, принялась со зла корчить рожи и плеваться; за свои старания она получила от отца затрещину, которая должна была научить ее более приличным манерам. Ни брат, ни сестра ни за что не хотели лечь в одну кровать с незнакомым мальчиком или хотя бы пустить его в свою комнату; я тоже оказалась не разумней и уложила его на площадке лестницы в надежде, что, может быть, к утру он уйдет. Случайно ли или заслышав его голос, найденыш приполз к дверям мистера Эрншо, и там хозяин наткнулся на него, когда выходил из комнаты. Пошли расспросы, как он тут очутился. Мне пришлось сознаться, и в награду за трусость и бессердечие меня выслали из дома.

Так Хитклиф вступил в семью. Когда я через несколько дней вернулась к господам (я не считала, что изгнана навсегда), мне сказали, что мальчика окрестили Хитклифом: это было имя их сына, который умер в младенчестве, и так оно с тех пор и служило найденышу и за имя, и за фамилию. Мисс Кэти и Хитклиф были теперь неразлучны, но Хиндли его ненавидел. И, сказать по правде, я тоже; мы его мучили и обходились с ним прямо-таки бессовестно, потому что я была неразумна и не сознавала своей неправоты, а госпожа ни разу ни одним словечком не вступилась за приемыша, когда его обижали у нее на глазах.

Он казался тупым, терпеливым ребенком, привыкшим, вероятно, к дурному обращению. Глазом не сморгнув, не уронив слезинки, переносил он побои от руки Хиндли, а когда я щипалась, он, бывало, только затаит дыхание и шире раскроет глаза, будто это он сам нечаянно укололся и некого винить. Оттого, что мальчик был так терпелив, старый Эрншо приходил в ярость, когда узнавал, что Хиндли преследует «бедного сиротку», как он называл приемыша. Он странно пристрастился к Хитклифу, верил каждому его слову (тот, надо сказать, жаловался редко и по большей части справедливо) и баловал его куда больше, чем Кэти, слишком шаловливую и своенравную, чтобы стать любимицей семьи.

Таким образом мальчик с самого начала внес в дом дух раздора; а когда не стало миссис Эрншо (она не прожила и двух лет после появления у нас найденыша), молодой господин научился видеть в своем отце скорее притеснителя, чем друга, а в Хитклифе – узурпатора, отнявшего у него родительскую любовь и посягавшего на его права; и он все больше ожесточался, размышляя о своих обидах. Я ему сперва сочувствовала, но когда дети захворали корью и мне пришлось ухаживать за ними и сразу легли на меня все женские заботы, мои мысли приняли другой поворот. Хитклиф хворал очень тяжело, и в самый разгар болезни, когда ему становилось особенно худо, он не отпускал меня от своей постели: мне думается, он чувствовал, что я много делаю для него, но не догадывался, что делаю я это не по доброй воле. Как бы там ни было, но я должна сознаться, что он был самым спокойным ребенком, за каким когда-либо приходилось ухаживать сиделке. Сравнивая его с теми двумя, я научилась смотреть на него с меньшим пристрастием. Кэти с братом прямо замучили меня, этот болел безропотно, как ягненок, хотя не кротость, а черствость заставляла его причинять так мало хлопот.

Он выкарабкался, и доктор утверждал, что это было в значительной мере моею заслугой, и хвалил меня за такой заботливый уход. Похвалы льстили моему тщеславию и смягчали мою неприязнь к существу, благодаря которому я заработала их, так что Хиндли потерял своего последнего союзника. Все же полюбить Хитклифа я не могла и часто недоумевала, что хорошего находит мой хозяин в угрюмом мальчишке; а тот, насколько я помню, не выказывал никакой благодарности за эту слабость. Он не был дерзок со своим благодетелем, он был просто бесчувственным; а ведь знал отлично свою власть над его сердцем и понимал, что ему довольно слово сказать, и весь дом будет вынужден покориться его желанию. Так, например, я помню, мистер Эрншо купил однажды на ярмарке двух жеребчиков и подарил их мальчикам: каждому по лошадке. Хитклиф выбрал себе ту, что покрасивей, но она скоро охромела, и, когда мальчишка это увидел, он сказал Хиндли:

– Ты должен поменяться со мной лошадками: мне моя не нравится, а если не поменяешься, я расскажу твоему отцу, как ты меня поколотил три раза на этой неделе, и покажу ему свою руку, а она у меня и сейчас черная по плечо. – Хиндли показал ему язык и дал по уху. – Поменяйся лучше сейчас же, – настаивал Хитклиф, отбежав к воротам (разговор шел на конюшне), – ведь все равно придется; и если я расскажу об этих побоях, ты их получишь назад с процентами.

– Ступай вон, собака! – закричал Хиндли, замахнувшись на него чугунной гирей, которой пользуются, когда взвешивают картошку и сено.

– Кидай, – ответил тот, не двинувшись с места, – и тогда я расскажу, как ты хвастался, что сгонишь меня со двора, как только отец умрет, и посмотрим, не сгонят ли тут же тебя самого.

Хиндли кинул гирю и угодил Хитклифу в грудь, и тот упал, но сейчас же встал. Он был бледен и дышал с трудом; и если бы я его не удержала, он тут же побежал бы к хозяину и был бы отомщен сторицей: весь вид говорил бы за него, а кто это сделал, он не стал бы скрывать.

– Ладно, бери мою лошадку, цыган! – сказал молодой Эрншо. – И я буду молить Бога, чтоб она свернула тебе шею. Бери и будь ты проклят, ты, нищий подлипала! Тяни с моего отца все, что у него есть, но только пусть он потом увидит, каков ты на деле, отродье сатаны… Бери мою лошадку, и я надеюсь, что она копытом вышибет тебе мозги!

А Хитклиф уже отвязал жеребчика и повел его в свое стойло; он шел и подгонял сзади лошадку, когда Хиндли в подкрепление своей речи дал ему подножку и, не остановившись даже посмотреть, исполнились ли его пожелания, кинулся бежать со всех ног. Я была поражена, когда увидела, как спокойно мальчик встал, оправился и продолжал, что задумал: обменял седла и сбрую и потом присел на кучу сена, чтобы побороть тошноту от сильного удара в грудь, и только после этого вошел в дом. Я без труда уговорила его, чтоб он позволил мне свалить на лошадь вину за его синяки: ему было все равно, что там ни выдумают, раз он получил, чего желал. В самом деле, Хитклиф так редко жаловался в подобных случаях, что я считала его и впрямь незлопамятным. Я глубоко ошибалась, как вы увидите дальше.

Глава 5

С годами мистер Эрншо начал сдавать. Он был всегда бодрый и здоровый, но силы вдруг оставили его, и когда ему пришлось ограничиться уголком у камина, он сделался страшно раздражительным. Каждый пустяк терзал его; а уж если ему примнится, бывало, что с ним перестали считаться, он чуть что не бился в припадке. Особенно когда кто-нибудь осмеливался задевать его любимца и командовать над ним. Он ревниво следил, чтоб никто не сказал мальчишке худого слова; ему как будто запало в мысли, что вот из-за того, что он любит Хитклифа, все ненавидят приемыша и норовят обидеть его. Хитклифу это принесло немалый вред, потому что те из нас, кто был подобрее, не хотели раздражать хозяина, и мы потакали его пристрастию; а такое потворство было той пищей, которая питала гордость ребенка и его злонравие. Однако в какой-то мере это было все-таки нужно; раза два или три случалось, что Хиндли в присутствии отца выказывал свое презрение к приемышу, и старик приходил в ярость: он хватал палку, чтобы ударить сына, и трясся от бешенства, понимая, что был бессилен это сделать.

Наконец наш викарий (у нас был тогда викарий, живший тем, что учил маленьких Линтонов и Эрншо и сам обрабатывал свой клочок земли) посоветовал отправить молодого человека в колледж, и мистер Эрншо согласился, хоть и неохотно, потому что, говорил он, «Хиндли бездельник и, куда он ни подайся, ни в чем не добьется успеха».

Я от души надеялась, что теперь у нас водворится мир. Мне было больно думать, что наш господин должен мучиться через собственное доброе дело. Я воображала, что его старческая раздражительность и недуг происходили от неурядицы в семье, так что он как будто сам держал в руках то, что было их причиной. На деле же, как вы понимаете, сэр, беда была в том, что силы его шли на убыль. Мы все же могли бы жить себе, и жить вполне сносно, если бы не два человека – мисс Кэти и Джозеф, слуга; вы его, я думаю, видели там у них. Он был – да, верно, и остался – самым нудным, самодовольным фарисеем, какой когда-либо рылся в Библии, чтоб выуживать из нее благие пророчества для себя и проклятия, которые можно обрушить на ближних. Поднаторев в проповедничестве и набожных речах, он сумел произвести впечатление на мистера Эрншо; и чем слабее становился господин, тем больше подпадал под влияние своего слуги. Джозеф неотступно донимал хозяина своими наставлениями насчет заботы о душе и советами держать детей в строгости. Он научил его смотреть на Хиндли как на беспутного негодяя; из вечера в вечер брюзгливо плел длинную нить наговоров на Хитклифа и Кэтрин – причем он всегда старался польстить слабости старого Эрншо, взваливая всю тяжесть вины на девочку.

Правда, в ней было столько своенравия, сколько я не встречала до того ни в одном ребенке; она всех нас выводила из себя пятьдесят раз на дню и чаще; с того часа, как она сойдет, бывало, вниз, и до того часа, когда уляжется спать, мы не знали ни минуты покоя, ожидая всяческих проказ. Всегда она была до крайности возбуждена, а язык ее не знал угомона: она пела, смеялась и тормошила всякого, кто вел себя иначе. Взбалмошная, дурная девчонка, но ни у кого на весь приход не было таких ясных глаз, такой милой улыбки, такой легкой ножки; и в конце концов, мне думается, она никому не желала зла. Если ей случалось довести вас до слез, она, бывало, не отойдет от вас и будет плакать сама, пока не принудит вас успокоиться – ей в утеху. Она была очень привязана к Хитклифу. Худшим наказанием, какое могли мы для нее придумать, было держать их врозь. И все-таки ей из-за него влетало больше, чем всем нам. В играх она очень любила изображать маленькую хозяйку, давая волю рукам и командуя над товарищами. Так же она вела себя и со мною, но я не терпела, чтобы мною помыкали и распоряжались; и я не давала ей спуску.

Мистер Эрншо в обращении с детьми не признавал шуток: он всегда был с ними суров и важен; а Кэтрин со своей стороны никак не могла понять, почему отец в своем болезненном состоянии стал злей и нетерпимей, чем был он раньше, в расцвете сил. Его ворчливые упреки пробуждали в ней озорное желание подзадорить его; никогда не бывала она так счастлива, как если мы все разом бранили ее, а она отражала наши выпадки вызывающим, дерзким взглядом и смелыми словами, поднимая на смех Джозефа с его библейскими проклятиями, поддразнивая меня и делая то, из-за чего хозяин особенно сердился: она показывала, что ее напускная дерзость, которую тот принимал за подлинную, имеет над Хитклифом больше власти, чем вся доброта его приемного отца; что мальчик следует любому ее приказанию, а приказания хозяина выполняет лишь тогда, когда они отвечают его собственным желаниям. Весь день, бывало, она ведет себя так, что хуже некуда, а вечером придет приласкаться к отцу. «Нет, Кэти, – говорил тогда старик, – не могу я тебя любить, ты хуже своего брата. Ступай помолись, дитя, и проси у Бога милости. Боюсь, нам с твоей матерью в пору каяться, что мы тебя взрастили!» Сперва она плакала от таких его слов, но потом, постоянно отвергаемая, девочка зачерствела сердцем и смеялась, когда я посылала ее к отцу повиниться и попросить прощения.

Но пришел час, положивший конец земным невзгодам мистера Эрншо. В один октябрьский вечер, сидя у огня, он мирно скончался в своем кресле. Ветер бушевал вокруг дома и выл в трубе дико и грозно. От этого делалось жутко, но холодно не было, и мы собрались все вместе – я, несколько поодаль от очага, занялась своим вязаньем, а Джозеф читал Библию за столом (слуги у нас, закончив работу, обыкновенно сидели в доме вместе с господами). Мисс Кэти нездоровилось, и потому она была тиха; она прикорнула в ногах у отца, а Хитклиф лежал на полу, положив голову ей на колени. Помню, мистер Эрншо, перед тем как впасть в дремоту, погладил ее красивые волосы – ему редко доводилось видеть ее такой милой – и сказал:

– Почему ты не можешь быть всегда хорошей девочкой, Кэти?

А она подняла на него глаза, рассмеялась и сказала:

– Почему ты не можешь быть всегда хорошим, папа?

Но как только она увидела, что он опять рассердился, она поцеловала ему руку и сказала, что сейчас убаюкает его песней. Она запела очень тихо и пела до тех пор, пока его пальцы не выскользнули из ее руки и голова не упала на грудь. Тогда, боясь, что девочка его разбудит, я попросила ее замолчать и не двигаться. Мы все притихли, как мышки, на добрых полчаса и долго бы молчали, и только Джозеф, дочитав главу, поднялся и сказал, что должен разбудить хозяина, чтобы он помолился и улегся спать. Он подошел, окликнул его по имени и тронул за плечо, но тот не шевельнулся, и Джозеф тогда взял свечу и поглядел на него. Когда же Джозеф снова поставил свечу, я поняла, что с хозяином неладно; и, взяв обоих детей за руки, я шепнула им, чтоб они «шли наверх и постарались не шуметь, сегодня они могут помолиться сами – у Джозефа много дел».

– Я сперва скажу папе спокойной ночи, – возразила Кэтрин, и не успели мы ее остановить, как она уже обвила руками его шею. Бедная девочка тут же поняла свою потерю, она вскричала: – Ох, он умер, Хитклиф, он умер! – И они оба так зарыдали, что сердце разрывалось слушать их.

Я плакала с ними вместе, громко и горько. Тогда Джозеф спросил, с чего это мы разревелись о святом в небесах. Он велел мне надеть салоп и бежать в Гиммертон за доктором и за пастором. Мне было невдомек, что проку теперь от того и от другого. Все же я пошла в дождь и ветер, но привела с собою только одного – доктора; пастор же сказал, что придет наутро. Предоставив Джозефу рассказывать, как все произошло, я побежала к детям. Дверь их комнаты была раскрыта настежь, и я увидела, что они и не думали ложиться, хоть было за полночь; но они стали спокойней, и мне не понадобилось их утешать. Они сами утешили друг друга такими добрыми словами, какие мне не пришли бы на ум: ни один пастор на свете не нарисовал бы рай таким прекрасным, каким они его изобразили в своих простодушных речах. Я слушала, рыдая, и невольно пожелала, чтобы все мы вместе поскорее попали на небо.

Глава 6

Мистер Хиндли приехал домой на похороны и, что нас крайне удивило и вызвало пересуды по всей округе, привез с собой жену. Кто она такая и откуда родом, он нам не стал объяснять; вероятно, она не могла похвалиться ни деньгами, ни именем, иначе он не скрывал бы свой брак от отца.

Она была не из тех, кто при первом своем появлении переворачивает весь дом. С той минуты, как она переступила наш порог, все, казалось, ее восхищало, на что бы она ни поглядела – и вещи, и все, что делалось у нас, – все, кроме приготовлений к похоронам и вид молчаливо скорбящих людей. Я приняла ее за полоумную – так она себя вела, пока совершали обряд: она убежала к себе в комнату и велела мне пойти с нею, хотя мне нужно было переодевать детей. Там она сидела, вся дрожа, сжимала руки и спрашивала беспрестанно: «Они уже ушли?» Потом она стала в истерическом исступлении описывать, какое действие оказывает на нее все черное, и вздрагивала, и тряслась и, наконец, расплакалась, а когда я спросила – почему, она ответила, что не знает, но умирать так страшно! Мне подумалось, что она так же мало походит на умирающую, как и я. Она была тоненькая, молодая, со свежим цветом лица, и глаза у нее сверкали ярко, как бриллианты. Правда, я заметила, что на лестнице у нее начиналась одышка, что при всяком неожиданном звуке ее всю передергивало и что временами она мучительно кашляла. Но я тогда не имела понятия, что предвещали все эти признаки, и ничуть не склонна была ее жалеть. Мы тут вообще не расположены к чужакам, мистер Локвуд, – разве что они первые проявят к нам расположение.

За три года, что его не было дома, молодой Эрншо сильно изменился. Он похудел и утратил румянец, говорил и одевался по-иному; и в первый же день, как вернулся, он сказал Джозефу и мне, что впредь мы должны сидеть у себя на кухне, а столовую предоставить ему. Он даже хотел было застлать ковром и оклеить пустовавшую маленькую комнату и устроить в ней гостиную; но его жене так по сердцу пришлись и белый каменный пол, и большой ярко пылавший камин, и оловянные блюда, и горка с голландским фаянсом, и собачий закут, и большие размеры той комнаты, где они обычно сидели – хоть танцуй! – что он счел это не столь необходимым для ее доброго самочувствия и отказался от своей затеи.

Она выразила также радость, что в числе своих новых знакомцев обрела сестру; и она щебетала над Кэтрин, и бегала с ней, и зацеловывала ее, и задаривала – поначалу. Скоро, однако, ее дружеский пыл иссяк; а когда жена его, бывало, надуется, Хиндли становился тираном. Ей достаточно было сказать о Хитклифе несколько неодобрительных слов, и вновь поднималась вся его былая ненависть к мальчику. Он удалил его со своих глаз, отправил к слугам и прекратил его занятия с викарием, настояв, чтобы вместо учения он работал – и не по дому, а в поле; да еще следил, чтоб работу ему давали не легче, чем всякому другому работнику на ферме.

Сначала Хитклиф переносил свое унижение довольно спокойно, потому что Кэти обучала его всему, чему училась сама, работала с ним вместе и играла. Они обещали оба вырасти истинными дикарями: молодой господин не утруждал себя заботой о том, как они себя ведут и что делают, – лишь бы не докучали ему. Он даже не следил, чтоб они ходили по воскресеньям в церковь, и только Джозеф и викарий корили его за такое небрежение, когда дети не являлись на проповедь; и тогда Хиндли приказывал высечь Хитклифа, а Кэтрин оставить без обеда или без ужина. Но для них было первой забавой убежать с утра в поля и блуждать весь день в зарослях вереска, а там пускай наказывают – им только смех. Пускай викарий задает Кэтрин выучить наизусть сколько угодно глав, и Джозеф пускай колотит Хитклифа, пока у него самого не заболит рука, – они все забывали с той минуты, когда снова оказывались вдвоем или по меньшей мере с минуты, когда им удавалось составить какой-нибудь озорной заговор мести. Сколько раз я плакала потихоньку, видя, что они становятся со дня на день отчаянней, а я и слова молвить не смею из боязни потерять ту небольшую власть, какую еще сохраняла над этими заброшенными детьми. В один воскресный вечер случилось так, что их выгнали из столовой за то, что они расшумелись, или за какую-то другую пустячную провинность; и когда я пошла позвать их к ужину, я нигде не могла их сыскать. Мы обшарили весь дом сверху донизу, и двор, и конюшни: их нигде не оказалось; и наконец Хиндли, озлившись, велел нам запереть дверь и строго-настрого запретил пускать их до утра. Все домашние легли спать, и я, слишком встревоженная, чтобы улечься, отворила у себя окошко и стала прислушиваться, высунув голову наружу, хотя шел сильный дождь; решила, невзирая на запрет, все-таки впустить их, если они придут. Прошло немного времени, и вот я различила звук шагов по дороге и мерцающий за воротами свет фонаря. Я набросила на голову платок и побежала предупредить их, чтоб они не стучали и не разбудили мистера Эрншо. Навстречу мне шел только Хитклиф; меня затрясло, когда я увидела, что он один.

– Где мисс Кэтрин? – закричала я тут же. – Надеюсь, ничего не случилось?

– Она в Скворцах, на Мызе, – ответил он, – и я был бы сейчас там же, но у них не хватило вежливости предложить мне остаться.

– Ох, допрыгаешься ты, мальчик! – сказала я. – Никогда ты не успокоишься, пока не приведешь в исполнение свою затею. С чего вам вздумалось идти на Мызу?

– Дай мне скинуть мокрое платье, и тогда я все тебе расскажу, Нелли, – ответил он.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 11 >>
На страницу:
5 из 11