– Вам дурно, синьора Болла? – вырвалось вдруг у Риккардо.
Ее лицо было так бледно, что казалось почти мертвым в тени, которую отбрасывали на него поля ее шляпы, и по тому, как прыгали ленты у нее на груди, было видно, как сильно бьется ее сердце.
– Я поеду домой, – сказала она слабым голосом.
Подозвали коляску. Мартини сел с нею, чтобы проводить ее до дому. Овод поспешил поправить ее платье, свесившееся на колесо, и потом вдруг взглянул на нее, и Мартини заметил, что она отшатнулась с выражением ужаса на лице.
– Что с вами, Джемма? – спросил он по-английски, как только они тронулись. – Что вам сказал этот негодяй?
– Ничего, Чезаре. Он тут ни при чем. Я… испугалась.
– Испугались?
– Да… Мне показалось…
Она прикрыла глаза рукой, и Мартини молча ждал, пока она придет в себя. Ее лицо мало-помалу ожило, и, повернувшись к Мартини, она заговорила своим обыкновенным, твердым голосом:
– Вы были совершенно правы, говоря, что вредно отдаваться воспоминаниям об ужасном прошлом. Это так расшатывает нервы, что начинаешь воображать самые невозможные вещи. Никогда не будем больше говорить об этом, Чезаре, а то я во всяком встречном буду видеть фантастическое сходство с Артуром. Это – точно галлюцинация, какой-то кошмар среди белого дня. Представьте: сейчас, когда этот человек подошел к нам, мне показалось, что это Артур.
Глава V
Овод положительно отличался особенной способностью наживать себе врагов. Он приехал во Флоренцию только в августе, а к концу октября уже три четверти комитета, пригласившего его, разделяли отношение к нему Мартини. Даже самым горячим из его поклонников наскучили свирепые нападки на Монтанелли, и сам Галли, который сначала готов был защищать и поддерживать все, что ни скажет остроумный сатирик, начинал скрепя сердце признавать, что кардинала Монтанелли лучше было бы оставить в покое.
Единственным, кто оставался равнодушным к граду карикатур и пасквилей, выходивших из-под пера Овода, был сам Монтанелли. Не стоило даже тратить труда, как говорил Мартини, на высмеивание человека, который принимает это так благодушно. Рассказывали, что Монтанелли, когда у него обедал архиепископ Флорентийский, нашел у себя в комнате один из самых злых пасквилей Овода, прочитал его от начала до конца и, передавая архиепископу, сказал: «А ведь неглупо написано, не правда ли?»
Вскоре в городе появился листок, озаглавленный «Тайна благовещения». Если бы даже на нем и не был нарисован Овод с распростертыми крыльями (этим рисунком Риварес заменял подпись на своих памфлетах), для большинства читателей уже по одному стилю, желчному и язвительному, стало бы ясно, кем он написан. Памфлет был составлен в виде диалога между Тосканой в образе Мадонны и Монтанелли в образе ангела в венке оливковых веток (символ мира) и с лилиями в руке (символ чистоты), возвещающего о пришествии иезуитов. Все это произведение было полно оскорбительных личных намеков и слишком смелых догадок. Вся Флоренция чувствовала, что сатира и жестока и несправедлива, – и, однако, вся Флоренция смеялась. В серьезном тоне нелепостей, которыми был наполнен памфлет, было столько неотразимого юмора, что самые яростные противники Овода смеялись так же искренне, как и его приверженцы. И, несмотря на явную несправедливость сатиры, листок оказал свое действие на городское население. Личная репутация Монтанелли стояла слишком высоко, чтобы ее мог серьезно поколебать какой-нибудь пасквиль[60 - Пасквиль – сатирическое произведение, в котором умышленно извращаются факты.], хотя бы самый остроумный, но был момент, когда общественное мнение обратилось против него. Овод знал, куда ужалить, и хотя перед домом кардинала продолжал толпиться народ, чтобы посмотреть на него, когда он садился в коляску или возвращался домой, но теперь сквозь благословения и приветствия часто прорывались знаменательные крики: «Иезуит!», «Санфедистский шпион!».
Но у Монтанелли не было недостатка в защитниках. Через два дня после появления пасквиля в руководящем клерикальном органе «Верующий» была напечатана блестящая статья, озаглавленная «Ответ на “Тайну благовещения”» и подписанная «Сын церкви». Это была вполне безупречная защита Монтанелли против клеветнических нападок Овода. Анонимный автор начинал пылким и красноречивым изложением доктрины «мира и благоволения» на земле, провозвестником которой явился новый Папа, затем бросал вызов Оводу, приглашая его доказать справедливость хоть одного из его обвинений, и в заключение торжественно призывал публику не верить достойному презрения клеветнику. Как по убедительности защиты, так и по литературным достоинствам этот «Ответ» был настолько выше заурядных газетных статей, что им заинтересовался весь город, тем более что сам издатель газеты не мог угадать, кто скрывается под псевдонимом «Сын церкви». Статья вышла вскоре отдельной брошюркой и об «анонимном защитнике» Монтанелли заговорили во всех кофейнях Флоренции.
Овод ответил страстными нападками на нового Папу и на всех его клевретов, особенно на Монтанелли, осторожно намекнув, что панегирик ему был написан с его собственного согласия. На это анонимный защитник ответил в «Верующем» негодующим протестом. Все остальное время пребывания Монтанелли во Флоренции эта полемика не прекращалась и скоро настолько завладела вниманием публики, что заставила ее почти забыть самого проповедника.
Некоторые из членов либеральной партии пытались доказать Оводу всю неуместность его злобного тона по адресу Монтанелли, но этим ничего не добились. На все эти доводы он только любезно улыбался и отвечал со своим характерным заиканием:
– П-поистине, господа, вы не совсем добросовестны. Делая уступку синьоре Болле, я нарочно выговорил себе право посмеяться в свое удовольствие, когда приедет Монтанелли. Таков был наш уговор.
В конце октября Монтанелли выехал в свою епархию в Романье. Перед отъездом он произнес прощальную проповедь, в которой коснулся и знаменитого литературного спора. Мягко выразив сожаление об излишней страстности обоих писателей, он просил своего неведомого защитника подать пример сдержанности и прекратить эту бесполезную и непристойную словесную войну. На следующий же день в «Верующем» появилась заметка, извещавшая о том, что «Сын церкви», ввиду публично выраженного монсеньором Монтанелли желания, отказывается от продолжения спора.
В конце ноября Овод заявил комитету, что он хочет съездить к морю на две недели. Он уехал, как говорили, в Ливорно; но когда вскоре после него туда же приехал доктор Риккардо и хотел повидаться с ним, он тщетно разыскивал его там. Пятого декабря в Папской области и вдоль всей цепи Апеннинских гор началось крупное политическое движение, и многие тогда стали догадываться, почему Оводу пришла вдруг фантазия устроить себе каникулы среди зимы. Он вернулся во Флоренцию, когда волнение было подавлено. Встретив на улице Риккардо, он сказал ему с улыбкой:
– Я слышал, что вы справлялись обо мне в Ливорно, но я застрял в Пизе. Какой славный старинный город! В нем чувствуешь себя точно в счастливой Аркадии![61 - Аркадия – страна в Древней Греции, воспетая античными поэтами как край мирной пастушеской жизни. В позднейшей литературе – счастливая, сказочная страна, далекая от тревог и забот повседневности.]
На Рождестве он присутствовал на одном собрании литературного комитета, происходившем в квартире доктора Риккардо. Собрание было очень многолюдное. Овод немного опоздал, и, когда он вошел с поклоном и улыбкой, выражавшими просьбу извинить его, не было уже ни одного свободного места. Риккардо поднялся было, чтобы принести стул из соседней комнаты, но Овод остановил его.
– Не беспокойтесь, – сказал он, – я отлично устроюсь и так.
Он прошел через комнату к окну, возле которого сидела Джемма, и сел на подоконник.
Джемма чувствовала на себе загадочный взгляд Овода, придававший ему сходство с портретами Леонардо да Винчи[62 - Леонардо да Винчи (1452–1519) – великий итальянский художник.], и ее инстинктивное недоверие к этому человеку быстро уступило место безрассудному страху.
На обсуждение собрания был поставлен вопрос о выпуске прокламации по поводу угрожавшего Тоскане голода, с изложением мнения комитета о том, какие должны быть приняты меры для предупреждения бедствия. Прийти к определенному решению было довольно трудно, потому что мнения, как всегда, резко расходились. Радикальная часть комитета, к которой принадлежали Джемма, Мартини и Риккардо, высказывалась за выпуск энергичного воззвания к правительству и к обществу о немедленном принятии мер для своевременной помощи населению. А более умеренная часть, в том числе, конечно, и Грассини, опасалась, что слишком энергичный тон воззвания может только раздражить правительство, но не убедить.
– Все это очень хорошо, господа, и весьма желательно, разумеется, чтобы помощь была оказана без промедления, – говорил Грассини спокойно, со снисходительным сожалением оглядывая волнующихся радикалов. – Все мы, или по крайней мере большинство из нас, желаем много такого, чего едва ли добьемся когда-нибудь. Но если мы заговорим в таком тоне, как вы предлагаете, то очень возможно, что правительство не примет никаких мер, пока не наступит настоящий голод. Если бы нам удалось заставить правительство провести анкету о состоянии урожая, то и это уже было бы шагом вперед.
Галли, сидевший в углу около камина, вскочил, чтобы возразить:
– Шагом вперед? Конечно, милостивый государь. Но голод не будет нас ждать. Если мы пойдем таким шагом, народ перемрет, прежде чем мы успеем подать ему помощь.
– Интересно бы знать… – начал было Саккони.
Но тут с разных мест раздались голоса:
– Говорите громче: не слышно!
– Как тут услышишь, когда на улице такой адский шум, – сердито сказал Галли. – Закрыто ли там окно, Риккардо?
Джемма оглянулась на окно.
– Да, – сказала она, – окно закрыто. Но там, должно быть, проходит бродячий цирк или что-то в этом роде.
Снаружи раздавались крики, смех, топот, звон колокольчиков, и ко всему этому примешивались еще рев скверного духового оркестра и беспощадная трескотня барабана.
– Теперь уж такие дни, что приходится мириться с шумом, – сказал Риккардо. – На Святках всегда бывает шумно… Что вы хотели сказать, Саккони?
– Я хотел сказать, что интересно бы знать, что думают обо всем этом в Пизе и в Ливорно. Не сообщит ли нам чего-нибудь на этот счет синьор Риварес? Он как раз оттуда.
Овод не отвечал. Он пристально смотрел в окно и, казалось, не слышал, о чем говорили.
– Синьор Риварес! – позвала его Джемма. Она сидела к нему ближе всех и, так как он не отрывался от окна, наклонилась и тронула его за руку. Он медленно повернулся к ней, и она вздрогнула, пораженная страшной неподвижностью его взгляда. На одно мгновение ей показалось, что перед ней лицо мертвеца; потом губы его как-то страшно зашевелились.
– Да, это бродячий цирк, – прошептал он.
Ее первым инстинктивным движением было оградить его от любопытства других. Не понимая еще, что с ним, она догадывалась, что у него какая-то страшная галлюцинация, овладевшая его телом и душой. Она быстро встала и, заслоняя его собою от взглядов публики, распахнула окно, как будто затем, чтобы выглянуть на улицу.
По улице двигался цирк с фокусниками, сидевшими на ослах, и с арлекинами в пестрых костюмах.
Толпа праздного люда, смеясь и толкаясь, обменивалась шутками, перебрасывалась с арлекинами бумажными лентами и бросала мешочки с конфетами коломбине, которая сидела на своей колеснице, вся в блестках и перьях, с фальшивыми локонами на лбу и деланой улыбкой на раскрашенных губах. За колесницей шла пестрая толпа: арабы, нищие, акробаты, выкидывавшие на ходу всякие головоломные штучки, и продавцы мелких безделушек и сластей. Все они, смеясь и крича, толкали и колотили кого-то, но кого именно – Джемма сначала не могла разглядеть в толпе. Но вскоре она увидела, что это был горбатый, безобразный карлик в нелепом шутовском костюме и в бумажном колпаке с бубенчиками. Он, очевидно, принадлежал к составу труппы и забавлял толпу уродливыми гримасами и кривляньем.
– Что там такое? – спросил Риккардо, подходя к окну.
Его немного удивило, что они заставляют ждать весь комитет из-за каких-то бродячих актеров. Джемма повернулась к нему.
– Ничего интересного, – сказала она. – Просто бродячий цирк. Но они так шумят, что я думала, не случилось ли у них чего-нибудь.
Она стояла, опершись о подоконник, и вдруг почувствовала, как холодные пальцы Овода сжали ее руку.
– Благодарю вас! – прошептал он мягко и, закрыв окно, снова сел на подоконник.
– Простите, что я прервал вас, господа, – сказал он шутливым тоном. – Я загляделся на представление. Очень интересно.