– Нет, пообедаем в ресторане. Есть ресторан на площади Синьории. Не отказывайтесь, прошу вас, вы обещали.
Они вошли в ресторан. Овод заказал обед, но сам почти не прикоснулся к нему.
Он все время упорно молчал, крошил хлеб и закручивал бахрому скатерти.
Джемма чувствовала себя очень неловко. Она начинала жалеть, что согласилась идти с ним. Молчание становилось тягостным. Ей не хотелось заводить пустого разговора с человеком, который, казалось, забыл даже об ее присутствии. Наконец он взглянул на нее и неожиданно сказал:
– Хотите посмотреть представление в цирке?
Она широко раскрыла глаза от удивления.
– Видали вы когда-нибудь такие представления? – спросил он раньше, чем она успела ответить.
– Нет, не видала. Меня они не интересовали.
– Напрасно. Это очень интересно. Мне кажется, невозможно изучить жизнь народа, не видя таких представлений.
Бродячий цирк раскинул свою палатку за городскими воротами. Когда к ней подходили Овод и Джемма, невыносимый визг скрипок и барабанный бой возвещали о том, что представление началось.
Оно было весьма несложного характера. Вся труппа состояла из нескольких клоунов, арлекинов и акробатов, одного наездника, прыгавшего сквозь обруч, накрашенной коломбины да горбуна, выкидывавшего скучные и глупые шутки. Шутки в общем не оскорбляли ухо грубостью, но были избиты и вялы, и вообще на всем лежал отпечаток непроходимой пошлости. Публика, со свойственной тосканцам вежливостью, смеялась и аплодировала; но больше всего ее забавляли выходки горбуна, в которых Джемма не находила ничего ни остроумного, ни забавного. Это был просто ряд грубых, безобразных кривляний. Зрители передразнивали его и, поднимая детей себе на плечи, показывали им «уродца».
– Синьор Риварес, неужели вы находите все это занимательным? – спросила Джемма, оборачиваясь к Оводу, который стоял, прислонившись к деревянной подпорке палатки. – Мне кажется…
Она вдруг замолчала, увидев его лицо. Ни разу в жизни, разве только когда она стояла с Монтанелли у калитки сада в Ливорно, не видела она такого безграничного, безнадежного страдания на человеческом лице.
Но вот горбун, получив пинок от одного из клоунов, перекувырнулся в воздухе и выкатился с арены каким-то нелепым комком. Начался диалог между двумя клоунами, и Овод шевельнулся, точно проснувшись.
– Пойдемте, – сказал он. – Или, может быть, вы хотите еще посмотреть?
– Я предпочитаю уйти.
Они вышли из палатки и пошли среди темной зелени к реке. Несколько минут оба молчали.
– Ну что, как вам понравилось представление? – спросил Овод.
– Довольно грустное зрелище, а местами просто отталкивающее.
– Что же именно вам показалось отталкивающим?
– Да все эти кривлянья. Они просто безобразны. В них нет ничего остроумного.
– Вы говорите о горбуне?
Помня, как болезненно чувствителен Овод к тому, что напоминало ему об его собственных физических недостатках, она меньше всего хотела говорить об этой части представления. Но он сам спросил, и она подтвердила:
– Да, это было хуже всего.
– А ведь это-то больше всего и забавляло народ.
– Да, и об этом остается только пожалеть.
– Почему? Не потому ли, что это рассчитано на грубые вкусы?
– Н-нет. Там все рассчитано на грубые вкусы, но тут примешивается еще и жестокость.
Он улыбнулся:
– Жестокость? По отношению к горбуну?
– Я хочу сказать… Сам он, конечно, относится к этому совершенно спокойно. Для него его кривлянья такой же заработок, как прыжки для наездника и роль коломбины для актрисы. Но когда смотришь на него, становится тяжело на душе. Его роль унизительна: в ней попирается человеческое достоинство.
– Ну, он в своей роли терпит, вероятно, не больше унижений, чем до поступления в труппу. Достоинство каждого из нас попирается так или иначе.
– Пожалуй. Но здесь… Вам это покажется, может быть, нелепым предрассудком, но, по-моему, человеческое тело должно быть священным. Я не выношу, когда над ним издеваются и нарочно уродуют его.
– Человеческое тело?.. А душу?
Он круто остановился и, опершись рукой о каменные перила набережной, смотрел ей прямо в глаза, ожидая ответа.
– Душу? – повторила она, останавливаясь в свою очередь и с удивлением глядя на него.
Он развел руки порывистым жестом.
– Неужели вам никогда не приходило в голову, что у этого жалкого клоуна есть душа – живая, борющаяся, человеческая душа, втиснутая в этот корявый обрубок тела и вынужденная быть ему рабыней? Вы так отзывчивы ко всему, вы жалеете тело в дурацкой одежде с колокольчиками и забываете о несчастной душе, у которой нет даже шутовского наряда, чтобы прикрыть беззащитную наготу! Подумайте, как она дрожит от холода, как на глазах у всех душит ее стыд, как терзает ее, точно бич, их глумление, как жжет ее, точно раскаленное железо, их смех! Подумайте, как она беспомощно озирается кругом – на горы, которые не хотят обрушиться на нее, чтобы скрыть от мучителей, на камни, у которых нет жалости, чтобы засыпать ее; как она завидует крысам, потому что те могут заползти в нору и спрятаться там. И вспомните еще, что ведь душа нема, у нее нет голоса, она не может кричать. Она должна терпеть, терпеть и терпеть… Впрочем, я говорю глупости… Почему же вы не смеетесь? На вас не действует юмор?
В немом молчании она повернулась и тихо пошла по набережной. За весь этот вечер ей ни разу не пришло в голову, что его непонятное волнение может иметь какую-нибудь связь с бродячим цирком, и теперь, когда в его внезапной вспышке перед ней раскрылась какая-то мрачная картина его внутренней жизни, ее охватила такая жалость к нему, что она не могла найти ни одного слова утешения. Он шел рядом с ней, глядя на воду.
– Я хочу, чтобы вы поняли, – заговорил он вдруг, окидывая ее подозрительным взглядом, – что все, что я сейчас говорил, – плод моего воображения. У меня есть одна слабость – фантазировать. Но я не люблю, когда мои фантазии принимают всерьез.
Она ничего не ответила, и они молча продолжали путь. Проходя мимо ворот Уффици, он перешел дорогу и нагнулся над темным комком, лежавшим у рельсов конки.
– Что случилось, малютка? – спросил он, и Джемма удивилась неожиданной мягкости его голоса. – Почему ты не идешь домой?
Комок зашевелился и ответил что-то тихим стонущим голосом. Джемма подошла к ним и увидела ребенка лет шести, оборванного и грязного, лежавшего на мостовой, как испуганный зверек. Овод наклонился и гладил рукой растрепанную головку.
– Что случилось? – спросил он, нагибаясь еще ниже, чтобы расслышать невнятный ответ. – Нужно идти домой в постельку. Маленьким мальчикам нечего делать на улице по ночам. Ты совсем замерз. Дай руку и будь молодцом. Где ты живешь?
Он взял ребенка за руку, чтобы поднять его, но мальчик опустился опять на землю с громким плачем.
– Ну что, что? – спросил Овод, опускаясь на колени около него.
Плечо и курточка мальчика были покрыты кровью.
– Скажи мне, что случилось? – продолжал Овод ласковым голосом. – Ты упал? Нет? Кто-нибудь побил тебя? Я так и думал. Кто же это?
– Дядя.
– Ну да, конечно. Когда это случилось?