– Но, Дик, надежды нет.
Голос его упал.
– Вы уверены в этом? Вполне уверены? Мы всегда были такими хорошими друзьями, Оливия, и я думал, что со временем…
– Нет, нет! – вскричала она в отчаянии. – Не в этом дело.
Некоторое время она молчала, опустив глаза, потом села рядом с ним.
– Вы не понимаете. Если б я только знала, то давно сказала бы вам. Я люблю другого.
Дик судорожно глотнул воздух. Другого… А он-то сравнивал ее с Бритомартой!
– Другого, – сказал он вслух. – И вы собираетесь выйти за него замуж?
Оливия ответила не сразу.
– Мы помолвлены. За другого я не выйду.
Священник бесцельно ворошил палкой мох. Спустя минуту он встал и невнятно сказал:
– Я лучше пойду. До свидания…
И вдруг она разразилась слезами. Вид плачущей Оливии настолько не вязался с его представлением о ней, что вконец растерявшийся Дик забыл даже о жалости к самому себе.
– Не надо, Оливия, – сказал он удрученно, – не надо! Какой же я эгоист и дурак, что довел вас до слез. Я…
Он замолк, подыскивая слова, и наконец неуверенно вымолвил:
– Желаю вам счастья.
Но Оливия уже овладела собой.
– Мне счастье вряд ли суждено, – ответила она, вытирая слезы. – Я от души сожалею, что заставила вас страдать. Но в этом мире не сделаешь, кажется, и шагу, чтобы не задеть чьих-либо чувств. Для моего отца это будет ужасным ударом. Но я не могу иначе.
Оливия провела рукой по глазам. Ею овладело чувство крайней усталости. Как сделать, чтобы Дик все понял?
– Мы помолвлены с прошлой осени. Вы первый, кому я рассказала об этом. Рано или поздно родные тоже узнают, но сейчас я ничего не буду им говорить… Все это так горько и безнадежно, и они никогда не смогут понять, никогда… И потом, мама начнет, конечно, плакать. Нет, сейчас у меня не хватит сил, надо прежде привыкнуть ко всему самой.
Она замолчала, глядя прямо перед собой. Священник снова сел.
– Нельзя ли чем-нибудь помочь вам, Оливия? Что же является помехой? Ведь вы… любите его?
– Люблю ли я его! Если бы не любила… – Она подняла голову. – Как бы мне хотелось, чтобы вы поняли. Ведь вы не из тех социалистов, которые только болтают. Видите ли, он русский… а вы должны знать, что это значит, если он человек мыслящий.
– Русский? – растерянно переспросил священник. И вдруг понял: – Неужели нигилист?
– Нигилист, если вам угодно. Нелепое прозвище. Так теперь называют в России неугодных правительству людей.
– Он живет в Англии? Эмигрант?
– Нет. Но он пробыл здесь около года. Изучал наши новинки в машиностроении по заданию одной петербургской фирмы, где он работает. Теперь он уехал назад. И я так и не знаю… – Она посмотрела на него страдальческими глазами. – Ему не мешали выехать из России и вернуться обратно. Но он все еще под полицейским надзором. Тамошние власти полагают, что оказывают ему величайшую милость, разрешая жить в Петербурге. И кто знает, что они еще придумают? Это все равно что жить на вулкане.
– Но ведь он не под следствием?
– Пока еще нет. Будь это так, я не рассказывала бы вам о нем. Он провел два года в тюрьме и вышел оттуда поседевший, с больными легкими. Ему не вынести еще одного тюремного заключения. Поражены оба легких. В России в тюрьмах для политических заключенных свирепствует чахотка.
Голос Оливии дрогнул, и сердце Дика сжалось. В этот миг он был чужд каких бы то ни было эгоистических побуждений.
– Как хорошо, что вы так мужественны, Оливия. Удел ваш не легок.
Она покачала головой.
– Я совсем не так мужественна, как вы полагаете. Но у меня нет другого выхода.
– Могу я узнать его имя?
– Владимир Дамаров. Он только наполовину русский. Среди его предков есть итальянцы и датчане.
– Дамаров? – переспросил священник. – Дамаров… Ах да, помню, новейшие достижения в технике. Ну конечно.
Оливия бросила на него быстрый взгляд.
– Вы его знаете?
– Только с виду. Мой старый приятель – небезызвестный вам художник Том Бэрни – встретил его как-то в Лондоне и был до того очарован его головой, что решил во что бы то ни стало нарисовать ее. Он раздобыл билет на открытие индустриальной выставки только для того, чтобы снова увидеть Дамарова, и заставил меня пойти с ним. Он делал вид, что разговаривает со мной, а сам тем временем рисовал Дамарова. Разве вы не видели пастели, которую он сделал? Ах да, вы же из-за оспы не бывали в ту зиму на выставках. Эта пастель – одна из лучших вещей Бэрни. Он назвал ее «Голова Люцифера».
Они долго и непринужденно беседовали. Впервые в жизни Оливия не старалась щадить чувства других и, обрадованная тем, что может наконец облегчить душу, свободно и без утайки рассказывала о своем возлюбленном, его горестях, подорванном здоровье, загубленном таланте. Она не замечала, что собеседнику тяжело ее слушать, и бедный Дик лишь стискивал зубы, когда Оливия бессознательно медлила, произнося имя Владимира. Но любой мужчина, выслушав этот рассказ, забыл бы о ревности.
Владимир Дамаров происходил из типичного для России класса мелкопоместных дворян, живших из века в век праздной, бездумной жизнью. Отмена крепостного права вынудила их искать самостоятельного заработка. Владимир Дамаров, одаренный от природы способностями к рисованию и лепке, был пламенным поклонником пластического искусства и мечтал стать скульптором. Но еще в юности он попал под влияние некоего Карола Славинского, поляка, студента медицинского факультета. Тот был только двумя годами старше Владимира, но уже активно участвовал в революционном движении. У Славинского была двадцатилетняя сестра Ванда, тоже революционерка. Семья их принадлежала к так называемым «обреченным семействам», для которых участие в польском освободительном движении было традицией, передававшейся из поколения в поколение. Брат и сестра не стали бунтовщиками, они родились ими. Это само собой разумелось – раз они были Славинскими.
Владимир стал их близким другом и помощником и в двадцать два года обручился с Вандой. Едва брат Ванды успел получить диплом врача, как полиция арестовала всех троих. После двух лет одиночного заключения Владимира освободили за недостатком улик. При этом ему дали понять, что своим освобождением он обязан неким друзьям, которые успели вовремя сжечь компрометирующие его бумаги. Карола Славинского, чья виновность не вызывала сомнений, отправили уже по этапу в Сибирь. Его осудили на четыре года каторжных работ в Акатуе – поселении для ссыльных. О Ванде ничего не было известно. В течение полутора лет от нее изредка приходили письма; потом она замолчала, и друзьям ее так и не удалось выяснить, жива ли она.
Владимир прилагал отчаянные усилия, чтобы напасть на ее след: подкупал мелких чиновников, обивал пороги в полицейском управлении, писал прошения высокопоставленным лицам. Но получал лишь уклончивые или противоречивые ответы. А через четыре месяца история, которую власти пытались замять, получила огласку. Ванда была красива, а новый тюремщик, назначенный примерно через год после того, как она попала в тюрьму, был падок до хорошеньких девушек. Ему не удалось учинить над ней насилия, но она не выдержала страшного нервного напряжения и кошмара бессонных ночей. Раздобыв кусок стекла, она ухитрилась после нескольких неудачных попыток перерезать себе горло. С тех пор полиция неустанно следит за Владимиром. В поисках заработка он был вынужден стать чертежником. Легкие его разрушены, нервная система расшатана.
– А брат девушки? – спросил Дик.
– Его амнистировали, когда он отбыл половину своего срока, и сейчас он работает врачом в русской Польше. Считается, что власти проявили к нему величайшую милость, не оставив его навсегда в Сибири, но на самом деле об этом позаботились влиятельные родственники Карола. В Петербург ему разрешают приезжать очень редко, и поэтому они с Володей сейчас мало встречаются. Кроме того, оба они бедны и не имеют средств на частые разъезды. Но все равно они близкие друзья.
Часы на церковной колокольне пробили шесть. Оливия вздрогнула и словно очнулась.
– Уже шесть часов! Мама, наверно, заждалась меня.
– А я опоздал на спевку церковного хора. Ваша мать обещала дать мне сборник старых гимнов. Пожалуй, пойду с вами и возьму его.
У садовой калитки им встретился почтальон с письмом в руке.
– Для вас, мисс Оливия.