Чай в четыре - читать онлайн бесплатно, автор Евгений Павлов, ЛитПортал
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

— Вы знакомы с этой книгой? — спросил он.

— Видела в каталоге, — ответила Валентина Игоревна. — Коллекционер из Москвы прислал список. Павел Андреевич покупал у него. Редко. Раз в год, когда находил что-то особенное. «Особенное» — это то, что другие не оценят, а он понимал. Он ценил книги так, как ценят время только те, у кого его мало.

Она произнесла это без улыбки, но с теплотой, которую Громов сразу узнал. Это была та теплота, которую люди ощущают к тем, кто делит с ними секреты. Не любовь и не дружба. Что-то более глубокое — общее понимание, что мир устроен не так, как кажется.

— Он говорил о коллекционере? — спросил Громов.

— Нет, — ответила Валентина Игоревна. — Он никогда не говорил. Только показывал. «Валентина Игоревна, взгляните на водяной знак». И я смотрела. Понимала, что это важно для него. И для меня тоже.

Она перевела взгляд с книги на кресло, где сидел Павел Андреевич. Её лицо оставалось спокойным, но правая рука, та, что недавно держала банку, сжалась в кулак и тут же разжалась. Громов заметил это. Он видел всё, что вокруг него двигалось.

— Муж один, — внезапно сказала она, не дожидаясь его разрешения. — Он даже чай без меня заварить не сможет. Но я останусь, если нужно.

— Нужно, — коротко ответил Громов. — За чаем.

Она кивнула и направилась на кухню. Громов последовал за ней. Кухня была небольшой, с окном, выходящим на огород Павла Андреевича. На подоконнике аккуратными рядами стояли банки с закатками. Каждая была подписана: «ВИ, 1975», «ВИ, 1976». Валентина Игоревна использовала инициалы, потому что полное имя не помещалось на этикетках, а те были дефицитом. Иногда она заменяла их обёртками от шоколада — «Алёнка», «Бабаевский». Громов увидел банку с этикеткой «Алёнка, 1974». Смородина внутри давно съедена, но этикетка, выцветшая и потрескавшаяся, всё ещё была на месте. Девочка в платочке на этикетке смотрела на кухню, будто одобряя происходящее.

Самовар в углу кухни был старым — тульским, с медными ручками в виде дельфинов, которые потемнели от времени. Павел Андреевич купил его в пятьдесят восьмом году, когда ещё можно было приобрести самовар без очереди. Он знал всех продавцов в округе, хотя был молчаливым человеком. Но он запоминал всё, как и Громов. Оба умели запоминать то, что другие легко забывали. И оба не понимали, зачем.

— Я разожгу, — сказала Валентина Игоревна. — Угли ещё горячие, как воспоминания.

Она открыла заслонку и подула на угли. Они вспыхнули тихим оранжевым светом, отражаясь в её очках. Громов наблюдал за её движениями: плавными и точными, как у человека, привыкшего всё делать самостоятельно. Когда она наливала воду из чайника в самовар, её левая рука, перевязанная, дрогнула, но лишь на мгновение.

— Сахар? — спросила она.

— Два куска, — ответил Громов.

— Павел Андреевич брал три, — она положила три куска в чашку, один — за себя. — Он так говорил.

Они пили чай на кухне. Крепкий, горьковатый «Казбек» Павел Андреевич покупал на рынке у старика из Азербайджана. Тот утверждал, что чай «прямо из Краснодара», хотя все знали, что из Грузии. Но чай был хорош, и никто не спорил. С чаем, как с гравитацией, не поспоришь.

Громов открыл «Оптику» на странице сорок семь. На ней была капля. Он не показывал её Валентине, просто смотрел. Капля была коричневой, подсохшей, на стадии зрелости. Скоро она исчезнет, оставив пятно — память о себе, как труп — память о человеке.

— Читали Ньютона? — спросила Валентина.

— Читал, — ответил Громов. — Он ошибался в оптике. Но ошибался системно, а это важнее, чем быть правым случайно.

— Ошибался? — подняла бровь Валентина. — В чём?

— Он думал, что белый свет — это смесь семи цветов. А это не смесь. Это разложение. Когда что-то убираешь, а не добавляешь. Ньютон убирал, но считал, что добавляет. Это... — Громов задумался, подбирая слово, — как думать, что смерть — это прибавление, а не убавление.

Она смотрела на него, не моргая. Три, четыре, пять секунд.

— Вы странный, Александр Петрович, — заметила она.

— Это описание, а не диагноз, — ответил Громов.

Она фыркнула, почти как Виктор Петрович, но тише, мягче. Смех, который она позволяла себе редко. Громов запомнил его, запоминал всё редкое.

Он открыл книгу на странице сорок семь. Между страницами лежала вырезка из «Литературной газеты». На обороте карандашом крупным почерком Павла Андреевича было написано: «Завтра всё расскажу П».

Валентина Игоревна смотрела в окно, будто не замечая записку. Громов не мог понять, действительно ли она её не видит или просто притворяется. Он не знал, как это интерпретировать, и мог только фиксировать происходящее.

— Партком? — произнёс он вслух, обращаясь скорее к самому себе, чем к ней. Вопрос звучал скорее риторически, как будто он размышлял вслух, а не ожидал ответа.

Павел Андреевич явно не был партийным. Значит, речь идёт о Петровиче? Но Громов знал, что Павел Андреевич вряд ли стал бы писать о себе столь неопределённо. Значит, другой человек с инициалом «П.»? Громов мысленно перебрал всех «П.» в посёлке. Павлов — сторож на складе, который злоупотребляет алкоголем. Петровых — две семьи: одна старая, другая молодая. Прохоровы — уехали в Ташкент в прошлом году. Но никто из них не подходил. Никто не был тем, кому Павел Андреевич мог бы доверить «всё».

«Всё» — это слишком много. «Всё» — это тяжело. «Всё» означало полное доверие, большее, чем к самому себе. Громов задумался, кому Павел Андреевич мог доверять настолько. Он был уверен, что знает ответ, но записка ставила его в тупик. Возможно, он знал, но забыл. Или, может быть, не хотел помнить.

Он отложил записку, решив, что сейчас не время для размышлений. Время для этого придёт позже. Сейчас же нужно было заняться вареньем, чаем и, конечно, Валентиной Игоревной, которая сидела напротив и делала вид, что не замечает его дрожащих рук.

— Двадцать лет живёте здесь? — спросил он, бросив взгляд на брешь в заборе.

— Пятнадцать, — поправила она. — С тех пор, как Петрович сломал забор снегом зимой шестьдесят первого. Мы тогда шутили, что забор старше нас всех и решил уйти на покой. Но снег был слишком тяжёлый и мокрый. Он ломает всё: деревья, провода, заборы... И иногда даже то, что держит людей вместе.

Громов кивнул. Он хорошо помнил тот снег. Февраль шестьдесят первого. Деревья трещали, как ружья. Павел Андреевич тогда сказал: «Снег — это энтропия в твёрдом виде. Он ломает, потому что не умеет гнуться». И добавил: «Как люди».

— Дети бегают? — спросил Громов.

— Да, бегают все. Это же не дыра в заборе, а путь. Короткий. Мы все ищем быстрые дороги, даже если знаем, что они ведут не туда. Мой внук Дима, сын дочери, которая в Москве, каждый день бегает туда за яблоками. Павел Андреевич разрешал. Говорил: «Пусть бегает. Яблоки для тех, кто двигается». А я возражала: «Павел Андреевич, яблоки для тех, кто ест». Он отвечал: «Валентина Игоревна, те, кто бегает, всегда начинают есть. Это закон природы». Он всегда всё объяснял законами и формулами. Даже варенье.

Она посмотрела на варенье в своей чашке. Густое, красное, оно переливалось в свете окна. Громов взглянул на брешь. Она была широкой, около полутора метров, и через неё был виден огород Виктора Петровича: грядки, помидоры, тяпка, воткнутая в землю, и что-то белое, маленькое, лежащее у края бреши. Громов не мог разобрать, что это, но запомнил.

Они сидели молча. Чай остывал, варенье стояло на столе, прикрытое крышкой. Громов знал, что Валентина Игоревна сама не откроет банку — это было бы неприлично. Он должен был это сделать. Он открыл банку. Сладкий аромат смородины наполнил комнату, смешавшись с запахом чая и старого забора.

— Вкусно, — сказал Громов.

— Очень, — отозвалась Валентина Игоревна. — Как будто прощание, которое ещё не сказали.

Она поправила кардиган, но пуговица осталась расстёгнутой, и направилась к двери. На пороге обернулась.

— Александр Петрович, если найдёте, кому рассказать — расскажите. Павел Андреевич заслужил, чтобы его услышали. Даже если уже поздно.

Громов молчал. Он смотрел на брешь, на тяпку, на что-то белое, на варенье в банке, которое уже остыло, и на записку, спрятанную между страниц.

Завтра Павел Андреевич ничего не расскажет. Потому что мёртвые не говорят. Но оставляют записки. А записки — это тоже информация. Энтропия необратима, но информация сохраняется.

Громов допил чай. Очень сладкий. Как ложь, которую ещё не назвали ложью. Он встал и подошёл к окну. Стекло было холодным, вечернее солнце уже не грело его, но оно помнило тепло. В стекле отражался Громов — полупрозрачный, на фоне огорода, тяпки и бреши. Он выглядел старым. Не из-за возраста — ему было шестьдесят два, что для физика считалось зрелостью. Но в этом отражении он казался старым, потому что рядом стояла смерть. Она старит не тело, а взгляд.

Валентина Игоревна молчала. Смотрела в окно, но не на своё отражение, а на брешь, на тяпку и на белое у бреши. Громов не спрашивал, видит ли она. Знал, что видит. Она видела всё, просто не всегда говорила.

Чай в чашке остыл. Громов не заметил, когда. Остывание, как и смерть, момента не имеет. Есть только до и после. Сейчас было после. После чая, разговора и слов Валентины Игоревны о коротких дорогах. Громов знал, что они всегда оказываются длиннее, но всё равно шёл по ним. Как и все.

Глава 3. Дневник погоды

Дорога от участка номер семь до участка номер три обычно занимала двенадцать минут. Громов шёл семнадцать. У магазина «Продукты» он остановился, но не зашёл. Окно было тёмным, за ним виднелись пустые ящики из-под огурцов. Завтра, в воскресенье, магазин откроется в девять утра. Сейчас он спал, как и весь посёлок.

Громов продолжил путь. Его участок номер три находился на краю — ближе к лесу и дальше от реки. Дом, построенный в пятьдесят четвёртом году, был деревянным. Высокое крыльцо с тремя ступенями скрипело по-разному в зависимости от погоды. Сегодня оно издавало влажные звуки, будто древесина пила воду. Громов поднялся на крыльцо, достал из кармана латунный ключ с номером «3» на кожаном брелоке и открыл дверь.

Дом пах воском и липовым цветом — это был запах Клары Исааковны, хотя её не было. Она уехала в Москву на три дня: концерт в Доме композиторов и визит к дочери. Громов знал, что вернётся в понедельник, потому что вчера утром она сказала об этом, а он записал в дневник погоды: «К.И. уезжает в Москву. Три дня. Тишина». Но тишина была не такой, как он ожидал.

Громов повесил пальто на деревянную вешалку у двери. Она была самодельной, с шестью крючками в виде скрипичных ключей. Клара Исааковна сделала её, когда ещё играла в оркестре, в пятьдесят девятом году. Громов всегда вешал пальто на второй крючок, потому что первый предназначался для её пальто. Когда она уезжала, он не нарушал порядок. Но это было не суеверие, а скорее инерция системы, которая сопротивляется изменениям.

Кухня была маленькой, с окном, выходящим на север. На столе стояла чашка — вчерашняя, с остатками чая, которые превратились в тёмное пятно. Громов не помыл её, потому что Клара Исааковна попросила: «Не мой, я утром». Он послушался. Теперь он смотрел на чашку и думал, что все остатки — это информация, даже чайный осадок, особенно чайный осадок.

Он налил воды в чайник и поставил его на газовую плиту. Плита была старая, с ручкой, которую нужно было повернуть дважды: сначала до щелчка, затем ещё чуть-чуть, чтобы появилось голубое пламя. Процедура была знакома Громову так же хорошо, как закон сохранения энергии. Он повернул ручку, раздался щелчок, и появилось голубое пламя. Вода начала нагреваться.

Пока вода закипала, он достал дневник погоды — толстый альбом в твёрдом переплёте, который назывался «Журнал наблюдений». Он купил его в книжном магазине на Ленинском проспекте в сорок девятом году. На обложке золотыми буквами, уже стёршимися временем, была надпись. Внутри страницы были разделены на колонки: дата, температура, давление, ветер, облака и запах. Громов вёл этот дневник каждый день, без пропусков, с сорок девятого года. Даже когда он был в командировке, он звонил Кларе Исааковне, и она делала записи за него. За двадцать семь лет накопилось девять тысяч восемьсот пятьдесят пять страниц. Это было больше, чем любой из его научных трудов, и, возможно, даже важнее.

Громов открыл сегодняшнюю страницу. Вчерашняя запись была сделана утром, перед поездкой на участок номер семь:

14.08.1976. Суббота. Температура +18. Давление 749 мм рт. ст. Ветер юго-западный, 3 м/с. Облака: слоисто-кучевые, низкие, серые. Запах: 7Б — дождь, смешанный с запахом жжёного листа. Примечание: К.И. уезжает в Москву на три дня. Тишина.

Громов взял ручку — чернильную, с пером, которое точил сам бритвой Клары Исааковны, — и дописал:

Вечер. Температура +15. Давление 750 мм рт. ст. Ветер северо-западный, слабый. Облака: перисто-слоистые, высокие, равномерные. Запах: липа, воск, старая бумага. Примечание: П.А. Семёнов, м. 62 года. Кресло «Венское». Верёвка. Капля. Недопитый чай.

Он посмотрел на букву «М» в колонке примечаний — она стояла среди температур и запахов, как атом в кристаллической решётке. Не выделялась. Не кричала. Просто была. Громов знал, что смерть не меняет законы физики. Она меняет только наблюдателя. Но он пока не понимал, как именно.

Чайник тихо закипел. Свисток был почти беззвучным — ржавчина превратила его в маленькое отверстие, через которое пар выходил почти бесшумно. Громов снял чайник с плиты и налил чай в чашку с пятном. Пятно стало темнее, но чай был горячим, а это главное.

Громов сел за стол. Там лежала книга — «Теория поля», четвёртый том. Вчера вечером, до звонка Андрея и новости, он читал её. Сейчас книга была открыта на странице 234, и Громов заметил, что подчеркнул карандашом абзац: «Энергия вакуума не равна нулю. Это значит, что даже в пустоте что-то есть». Зачем он это сделал? Вчера это казалось важным, а сейчас нет. Сейчас важнее было то, что Павел Андреевич лежал в кресле, которое стояло под углом 15 градусов от нормы.

Громов допил чай и поставил чашку в раковину, не помыв её. Он верил в «потом» так же твёрдо, как в закон всемирного тяготения — оба были неизбежны и требовали времени.

Он прошёл в маленькую комнату с единственным окном. За ним виднелись высокие ели, посаженные в пятьдесят пятом, когда посёлок только начинал строиться. Теперь деревья возвышались над крышей и закрывали небо, оставляя лишь узкую полоску света между верхушками. В этой полоске царила особая воскресная темнота — не ночная, а та, когда облака скрывают звёзды и время словно замирает между обедом и ужином.

На столе у окна стоял старый чёрный телефон с диском. Громов умел крутить его быстрее всех в институте. Он посмотрел на телефон, чувствуя необходимость позвонить, но не знал кому. В милицию? Они уже в курсе. В институт? Это подождёт до завтра. Андрею? Сейчас Андрей, возможно, сидит у тела, или уезжает, или плачет в коридоре. С плачущими людьми Громов не знал, как справляться. Он умел работать с мёртвыми — осматривать, измерять, записывать. Но плачущие люди ставили его в тупик.

Телефон внезапно зазвонил. Громов поднял трубку. В ней слышался далёкий московский шум — эхо вокзалов и перекрёстков.

— Александр Петрович? — раздался тихий, но спокойный голос Клары Исааковны. Она никогда не волновалась. Даже когда в пятьдесят восьмом загорелась печка, и она спасла его рукопись, она лишь заметила: «Бумага вспыхивает при двухстах двадцати градусах. Ты писал слишком горячо». — Ты дома?

— Да, дома, — ответил Громов.

— Я звонила в семь и в восемь, но тебя не было. Сейчас уже десять. Где ты был?

Громов помедлил с ответом, чувствуя, как тишина на линии становится вязкой.

— На участке семь, — наконец произнёс он.

— Павел Андреевич? — спросила Клара Исааковна.

— Да, — ответил Громов.

— Я знала, — сказала она. — Я не осознавала, что знаю. Но когда ты не ответил на звонок в семь, я поняла. Это было не свойственно тебе. Ты всегда отвечаешь, даже когда спишь или читаешь. Телефон для тебя — это сигнал, требующий отклика. Сегодня ты его не дал. Значит, сигнал был слишком сильным.

Громов задумался. Он смотрел на ели за окном, понимая, что Клара права. Сигнал действительно был сильнее. Но как измерить его силу? В децибелах? В эргах? Или в степени разрушения инерции?

— Как? — спросила она.

Он ответил:

— В кресле. Верёвка. Милиция говорит, это несчастный случай.

— А ты?

Громов помолчал, размышляя о кресле, о недопитом чае и капле на странице сорок семь. Несчастный случай — это когда система выходит из равновесия сама по себе. Но кресло было сдвинуто, чай недопит, капля чужая. Значит, было внешнее воздействие. Значит, это не случайность. Но какое? И кто его совершил?

— Я не знаю, — медленно произнёс он. — Пока не знаю.

— Узнаешь, — уверенно сказала Клара Исааковна. Это не было предсказанием. Это был закон системы, как вода, кипящая при ста градусах. Громов кивнул, хотя она не видела. Они знали друг о друге больше, чем о себе.

— Ты ел? — спросила она.

— Нет.

— Ты должен есть. Это не совет, а физиология. Мозгу нужна глюкоза, чтобы работать. Я хочу, чтобы ты был в порядке.

— Хлеб и варенье, — ответил Громов.

— Смородиновое? Красное? — уточнила она.

— Валентина Игоревна принесла.

— Она была там?

— Да. Варила весь день.

Тишина. Потом Клара Исааковна сказала:

— Она хорошая женщина, хотя и скучная. Скучность — не порок, а защита, как раковина у улитки.

Громов улыбнулся, сам того не заметив. Это была редкая улыбка без Клары Исааковны. Он запоминал всё необычное.

— Я приеду в понедельник вечером, — продолжила она. — Поезд в пять. Не нужно ждать меня у вокзала. Ты должен спать. Это не совет.

— Физиология, — ответил Громов.

— Физиология, — согласилась она. — Спи, Александр Петрович. Завтра будет новый день. Дни всегда приходят. Это их единственное достоинство.

Она положила трубку. Громов слушал долгий, монотонный гудок, похожий на синусоиду. Затем он положил трубку и посмотрел на телефон, на ели за окном и на дневник погоды на столе.

Он встал, подошёл к шкафу. Старый шкаф с зеркальной дверцей отражал его лицо: высокое, седое, с чертами, напоминающими дерево. Громов открыл шкаф и достал ежедневник Павла Андреевича. Милиция разрешила его забрать или просто не заметила. Они искали улики, а ежедневник был всего лишь жизнью, записанной мелким почерком.

Громов сел за стол и открыл ежедневник на последних страницах. Пятница, 11 августа:

*10:00 — АТС. Институт. Секретарша сообщила, что В.И. взяла отгул. Это странно. Она не брала отгул с 1970 года.

12:00 — Обед. Суп из пакетированных овощей. Вкус химический, но съедобный.

14:00 — Кабинет. Читал «Оптику». Страница 47. Аномалия бумаги. Нужно проверить.

18:00 — Зашёл к В.И. Она нервничала. Пролила чай на книгу — на «Математические начала». Я успокоил её, сказав, что бумага выдержит. Она ответила: «Не бумага, боюсь». Но не объяснила, что имела в виду.

21:00 — Читал «Оптику». Обнаружил аномалию на странице 47. Бумага другой толщины, без водяного знака. Значит, это не оригинал? Но я покупал её у коллекционера. Нужно проверить.

22:30 — Записал: «В.И. — проверить. Не верится».*

Громов перечитал запись несколько раз. «В.И. — проверить. Не верится». Кто такая В.И.? Виктор Ильич? Валентина Игоревна? Владимир Иванович? В посёлке было семь В.И. по инициалам, в институте — четырнадцать. Громов не знал, о ком писал Павел Андреевич, и не понимал, почему он не верил. В то, что В.И. взяла отгул? Что В.И. нервничала? Что В.И. — не тот, за кого себя выдавал?

Он закрыл ежедневник, положил его на стол и посмотрел на него, как на частицу в камере Вильсона. Не понимая, что это такое, но осознавая его важность. Потому что оно оставило след.

Затем он взял дневник погоды и дописал в примечаниях:

«В.И. — проверить. Не верится».П.А. явно не верил. Я пока не знал, во что именно, но он всё же записал. Значит, это было важнее температуры, давления и типа облаков.

Он плотно закрыл дневник и поставил его на полку между «Атласом облаков» Говарда и «Справочником по барометрии» 1932 года. Завтра он снова откроет его. Завтра будет новая температура, новое давление, новый запах. А сейчас — ночь.

Он лёг на кровать. Она была узкой, с матрасом, который прогибался в середине, как график функции с максимумом. Громов хорошо знал эту функцию. Он спал на этой кровати двадцать два года. Знал, где матрас прогибается, и всегда ложился ближе к краю, где он был плотнее. Клара Исааковна тоже знала о провисании и спала справа. Они никогда не обсуждали это. Незачем.

Он посмотрел в потолок. Белый, с трещинкой в углу, появившейся после засухи 1968 года. Громов знал эту трещинку, измерял её каждый год рулеткой, которую Павел Андреевич подарил ему в 1961-м. Сейчас трещинка была четыре сантиметра, в прошлом году — три и восемьдесят пять. Рост — полтора миллиметра в год. Энтропия в действии, но медленно. Настолько медленно, что её почти не замечаешь.

Он закрыл глаза и прислушался. Тишина не была абсолютной — всегда есть звуки. Скрипела кровать, за окном шуршали еловые ветки, гудел холодильник на кухне, словно старый мотор. Громов слушал и думал, что смерть Павла Андреевича — это не мгновение, а процесс. Как остывание чая, рост трещины или изменение давления перед дождём. Он не знал, когда этот процесс начался, но понимал, что его не остановить.

Энтропия необратима, но порядок можно восстановить. Не полностью, но достаточно.

Сначала он погрузился в дремоту, где мысли плыли, как облака, и он не мог ими управлять. Затем сон без сновидений. Громов редко видел сны и считал их шумом, который мозг фильтрует. Сегодня шума не было. Была только тишина, в которой медленно угасал запах липы, оставленный Кларой Исааковной.

За окном, в просвете между елями, вспыхнула звезда. Одна, яркая. Громов её не видел — он спал. Но она существовала, как и всё остальное, независимо от наблюдателя.

Глава 4. Страница сорок семь

Утро было тихим, словно лаборатория в понедельник. Громов шёл по дорожке из красного кирпича, но сегодня её вид изменился — она стала мокрой, тёмной и почти бордовой от влаги. Ночной туман окутал траву плотным одеялом, а кирпичи покрылись мхом, придавая дорожке вид живого организма. Громов шагал медленно, будто осознавая, что мёртвые не бегут, но и не спешат. Они ждут своего часа.

В кабинете пахло по-другому. Ночная влага вытеснила запах табака «Казбек», оставив лишь тонкий призрак аромата. Громов вошёл внутрь. Милиция ушла, оставив за собой лишь верёвочки с табличками на дверях. Громов снял их и бросил на стол.

Оказавшись в центре комнаты, он остановился. Кресло «Венское» было на месте, но кто-то вернул его в исходное положение — спинка теперь была параллельна стене. Громов посмотрел на верхнюю дугу спинки. Лак оказался потёрт — тонкие параллельные полосы с белыми волокнами. Пенька. Он не стал касаться их, просто запомнил.

Громов взглянул на компас. Стрелка указывала на ноль градусов. Это была информация о равновесии. Кто-то вернул кресло на место — возможно, милиция, Андрей или само кресло, словно маятник, вернулось к положению наименьшей энергии.

Он достал рулетку из левого нижнего ящика стола. Это была старая, советская модель с жёлтой лентой и красной кнопкой фиксации. Громов измерил расстояние от спинки кресла до стены — шестьдесят два сантиметра. В прошлый четверг было так же. Кресло стояло на месте. Значит, сдвиг в пятнадцать градусов, который он заметил, был не от кресла. Это был сдвиг чего-то другого.

Громов достал лупу. Она лежала в правом верхнем ящике в футляре из вельвета. На футляре были вышиты инициалы: «А.П.Г. 1961». Громов вспомнил, как Павел Андреевич подарил ему лупу. Они пили чай, и Павел Андреевич вдруг достал футляр. «Это для тебя, — сказал он. — Ты смотришь на мир слишком крупно. Иногда нужно приблизить». Громов ответил, что лупа не для физика, но Павел Андреевич возразил: «Формулы — тоже лупа. Просто с отрицательным фокусным расстоянием».

Громов открыл «Оптику» на странице сорок семь. Капля, как и вчера, была там, но теперь она изменилась — стадия три. Капли подсохли, центр стал темнее, почти чёрным. Громов поднёс лупу. Капля превратилась в пейзаж: края — холмы, внутри — равнина, а в центре — озеро. Но на краю, где холмы встречались с равниной, он заметил что-то ещё. Не пыль. Пыль блестит, отражает свет, а эти частицы были матовыми и красноватыми.

Громов сдвинул лупу, и частицы последовали за ней. Они были на странице, а не на стекле. Он приблизил лупу. Частицы приобрели форму — неровные, угловатые. Громов замер. Он знал, как выглядит засохшая кровь под лупой. Он видел это в институте, в коллекции геологических образцов. Кровь под лупой структурирована — тельца, плазма, границы. Эти частицы напоминали тельца, но были меньше.

На страницу:
2 из 3