«Потом Корнилов, потом Мартынов! Однако это уже не детство, уважаемый Александр Петрович!» – сказал он сам себе и попытался протереть салфеткой оконное стекло, однако дело было не в стекле, просто была очень тёмной сама ночь.
Поезд набрал скорость, сон брал своё, но каждый раз отступал, когда возвращалась мысль о том, что будет завтра, вернее, уже сегодня.
«Анна!»
Впервые свою жену, Анну Радецкую, он увидел за кулисами – она приходила посмотреть на репетиции, а иногда задерживалась на спектакль.
Он быстро влился в столичное общество: театры, кулисы, актрисы, это было так обычно для людей его круга. В нём самом угадывалась блестящая карьера – ветеран Японской кампании, георгиевский кавалер…
Анна, тогда ещё только-только выпускница балетного класса Михаила Фокина, очень красивая девушка, мечтала о карьере в Мариинском театре, но родители искали хорошей партии для неё и о балете запретили думать, правда, она выговорила себе одну привилегию – иногда посетить репетицию или спектакль, иной раз и без маменьки, а гувернантку она отпускала. Часто, «по-свойски», она бывала там, за сценой, где после спектакля происходило самое интересное, куда врывалась петербургская золотая молодежь, которая, как ветер, с шумом неслась по коридорам к гримерным с корзинами шампанского, с букетами цветов. Заигрывала со всеми подряд, а особенно с кордебалетом, молодыми выпускницами балетных классов, в глазах которых ещё не было опыта и расчёта, но была искренность, мечта о счастье, и кому-то везло. Это все видели и невольно любовались, и грим не мог скрыть румянца. Так за кулисами оживала сказка о принце и Золушке. Принцев делили на несколько категорий: красивых, богатых и шумных – красивых было много, богатых тоже, а самыми шумными были гвардейцы его величества Измайловского и Московского полков.
Он там тоже бывал.
От своих товарищей он отличался тем, что чаще был молчалив, на всё смотрел спокойными глазами, шутил иронично и остро. Почему-то от него ждали чего-нибудь циничного, но этого не бывало. Уходил не один, но ни разу с одной и той же. Интриговало то, что барышни, уезжавшие с ним, потом никому ничего не рассказывали.
И она его заметила.
Это был вечер, когда давали «Баядерку», он опоздал к началу балета и пришёл в середине первого акта. На сцене Раджа представлял Солору, свою дочь – красавицу Гамзатти. Александр Петрович не стал пробираться на своё место в девятом ряду партера, он не любил, когда на него шикали, оглядывались и были готовы сделать замечание. Он встал в проходе под ложей-Бенуа, почти у самой сцены, но долго не мог вслушаться в музыку и сосредоточиться на действии. Когда он выбирал дверь, в которую можно было войти в партер и не слишком потревожить публику, в самом конце овального коридора увидел её, открывавшую дверь за сцену.
После спектакля она, выходя из театра через служебный подъезд, увидела и сразу узнала этого высокого молчаливого молодого гвардейского офицера с маленькой бутоньеркой в руках. Он стоял на мокром, уже опустевшем тротуаре и кого-то ждал. Она невольно оглянулась и подумала, что за ней, должно быть, выходит кто-нибудь из ее подруг-балерин, кого он мог бы ждать, – но за спиной никого не оказалось.
Потом ему очень нравилось, как она вспоминала об их знакомстве: о том, что тогда она подумала, что, «должно быть, большая кокетка была та, которую он так долго ждёт». Однако когда она ступила на тротуар, то увидела, что он направляется именно к ней. Он с лёгким поклоном, молча, протянул ей букет, даже не букет, а букетик весенних белых подснежников, она, также молча, приняла и то и другое, но недоумение её переполняло. Он поднял руку, и из темноты со стороны Офицерского моста громыхнул подковами лихач, и только после того, как он громко сказал кучеру её домашний адрес, она вдруг очнулась, а он этого ожидал.
– Уже поздно, Анна Ксаверьевна, вы выходили последней, одна! Разрешите мне сопроводить вас к дому.
Она тогда не сумела ответить, он опередил её вопросы, поступил, конечно, бестактно, поскольку их друг другу никто не представлял и не знакомил, и ему… «ему никто не давал права…», «и даже повода!», и вдруг – и здесь Анна всегда смеялась – она подумала: «Хорошо, что я вышла последней и никто этого не видел».
С самого момента, когда она приняла от него бутоньерку, она испытывала непривычное ощущение, и в её глазах всё тихо плыло. Он сидел рядом, молча смотрел в спину извозчика и только придерживал полость, которой были закрыты её и его ноги. Ледяной ноябрьский ветер мотал голые ветки деревьев, обрушивался на фонари, раскачивал их и ледяным языком облизывал незащищённые лица. Она искоса поглядывала на него и только старалась глубже втянуться в воротник, а он сидел прямо и, казалось, совсем не чувствовал холода. Вдруг она вспомнила, что держит в руках весенние подснежники, он как будто бы услышал её, чуть нагнулся, достал откуда-то из-под сиденья и протянул маленькую, как сам букетик, картонную коробочку. Тогда Анна спросила:
– Вам нравится «Баядерка»?
– Да!
– А что именно?
– Танец Теней.
– Почему?
– Я думаю, они меня будут сопровождать всю жизнь, – попытался пошутить он.
Анна заглянула ему в глаза, а они уже смотрели на неё – очень серьёзно. На секунду ей стало страшно, но она тут же почувствовала, как отчего-то на душе у неё стало свободно.
После венчания они снимали квартиру прямо напротив его полковых казарм, а в конце 1910 года его бывший командир по Японской кампании генерал Евгений Иванович Мартынов получил назначение на должность командующего Заамурским округом пограничной стражи, охранявшим полосу отчуждения вдоль КВЖД, и предложил ему возглавить отдел агентурной разведки одной из бригад – 1-й; и после Японской кампании он во второй раз оказался в Маньчжурии и в Харбин приехал уже с женой.
Им хватило двух месяцев, чтобы забыть про Петербург. Мерзкий харбинский климат был лучше, чем мерзкий петербургский, жизнь молодого города была такой же бурной, как их молодость. Однако Мартынова неожиданно откомандировали, когда он схватил за руку нескольких генералов-казнокрадов. Евгений Иванович предложил последовать за ним к новому месту службы, однако Александр Петрович отказался. На это у него были причины: Анна любила его, но ревновала к прежним интрижкам, поэтому им обоим было во благо на какое-то время остаться в Харбине. Тогда, при прощании, Мартынов подарил ему хронометр с орлами.
Адельберг покинул Харбин в сентябре 1914 года, и на перроне Анна тихо прошептала: «Возвращайся!» Он молча кивнул и вскочил на подножку уже дрогнувшего вагона, а потом много раз вспоминал это её слово. А накануне, утром 10 сентября, Александр Петрович съездил в штаб, получил казённый пакет с предписанием на фронт, связался с Управлением дороги и проверил распоряжение об отправке.
От их дома на Разъезжей улице до вокзала ехать было совсем недалеко – через несколько сотен шагов площадь и Свято-Николаевский собор, а дальше под горку по Вокзальному проспекту – вокзал. Ни по дороге на вокзал, ни на перроне они почти не говорили, всё было сказано накануне ночью. На извозчике он искоса поглядывал на неё, она сидела сосредоточенная и только иногда покусывала припухшие губы.
«Вот я и возвращаюсь!» – глядя в тёмное окно, снова подумал Александр Петрович и нащупал в кармане пиджака её последнее письмо с фотографической карточкой сына. Анна писала много, в одном из писем она написала, как в апреле пятнадцатого года заамурцы уходили на германскую; она написала о том, что город как будто бы сошёл с ума: улицы, проспекты, в особенности ведущие к вокзалу, заполнились людьми, извозчиками, рикшами, и воинские колонны с трудом проходили сквозь густые толпы; с военными прощались даже китайцы и вели себя почти как русские – плакали. С особым вдохновением Анна описывала, как махали цветами, кричали, размазывали по щекам слёзы, а за солдатами вдоль колонн бежали дети и конные подхватывали их на руки, усаживали перед собой, а потом спускали в руки к чужим людям, и казалось, что в те дни в городе чужих не было.
Она писала подробно, и всё, что она описывала, он видел как будто бы собственными глазами; он выучил эти письма наизусть и сейчас, под стук колёс, переживал это снова и снова.
Александру Петровичу не спалось, ханжа перестала действовать, можно было выпить ещё и попытаться заснуть, но китайская водка была слишком пахучая и до утра могла не выветриться. В купе стало светлее, низкие придорожные заросли на пустынной ровной, как стол, местности от Цицикара до Харбина не доходили до окон вагона; деревья вдоль полотна почти не росли, и нечему было закрыть полную луну, которая неожиданно повисла над дорогой и светила то в окно купе, то перебегала на другую сторону, и тогда поезд отбрасывал меняющую свои очертания, играющую, как на поверхности воды, тень. Когда луна заглядывала в окно, Кузьма Ильич принимался ворочаться.
«Да! Тогда, в сентябре, я уехал надолго и очень далеко». Он достал письмо, открыл помятый конверт, которому досталось за время его скитаний, и вытащил из него сложенный вдвое лист и фотографическую карточку. В купе было темно, и свет луны был неясный, текст было трудно разобрать, а на карточке только угадывался силуэт мальчика в матроске и детской бескозырке. Конверт был тёплый, и от этого он почему-то ощутил в душе сосущую тоску, это его снова расстроило, он всегда думал, что последние сотни километров к дому будет ощущать приподнятость и радость, а тут…
«Разлука сближает! Не помню, кто это сказал! Ни черта подобного! Что происходит, Александр Петрович? И какого чёрта эта тоска? Почему?»
Он снова стал вспоминать письма Анны. Они все были нежные, заботливые, она только скороговоркой упоминала о трудностях, с которыми сталкивалась, когда в России началась революция и Гражданская война, хотя и косвенно, но задевшие и их харбинскую жизнь. Анна писала о своей беременности, о том, как на свет появился их сын, как он рос, его первые шаги и слова, произнесённые маленьким мальчиком в присутствии гостьи – одной из её харбинских подруг, которая, кстати, если судить по последнему письму, дождалась мужа и переехала в Тяньцзинь…
«Разлука сближает? А какими мы становимся в разлуке? Харбин – мирный город, который не знал ни войны, ни революции!
Какая сейчас Анна? А может быть – какой сейчас я сам?» Александр Петрович чувствовал, что за эти годы он изменился, ожесточился, что ли? Мягкими в его памяти были только воспоминания о Мишке, о его таёжном житии, отношении к людям и к нему, он мог не подобрать его, бросить, не взять в сани…
«А ведь каков, – подумал Александр Петрович. – За полтора года ни разу не спросил, кто я и что я! Егерь и егерь! «Ахвицер»! Ему довольно было того, что он слышал от меня, когда я бредил. Удивительный человек! Если бы не он, я бы, наверное, стал как битое стекло – мелкий, острый и опасный! Или вообще бы не был!»
В лунном свете снова заёрзал Тельнов, чуть не упав с полки, он опёрся рукой о столик и повернулся на другой бок.
«Вот ещё один! Божий человек!»
Вдруг Александр Петрович услышал выстрел, он не ошибся, это был выстрел, потом прозвучал ещё один и ещё, их только приглушал стук колёс летящего поезда. Через короткое время послышались ещё два выстрела и звук лопающихся стекол. Поезд продолжал идти быстро и не сбавлял хода.
«Хунхузы!» – промелькнуло в голове.
По коридору вагона забегали люди, послышались тревожные голоса и крики, Кузьма Ильич проснулся, сел и ошалело водил глазами по чуть подсвеченным луной стенкам купе. Адельберг приложил палец к губам: мол, не шумите, тот что-то пробормотал и, видимо, так и не проснувшись, снова, как подкошенный, повалился на полку.
За несколько секунд с Александра Петровича слетела вся тяжесть прежних мыслей, он будто снова очутился в Маньчжурии предвоенных лет, когда хунхузы так же смело нападали на поезда и даже скоростные экспрессы. А поезд шёл, не сбавляя хода, по коридору ещё топали ноги, но всё скоро улеглось.
«Понятно! Их тактика не изменилась. Стреляли по паровозной кабине, но в машиниста не попали, поэтому мы едем! Ну, слава тебе господи!»
Глава 8
Адельберг проснулся, когда колёса загрохотали по железным конструкциям моста. Под мостом в косом и ритмичном мелькании металлических ферм текла мутная коричневая Сунгари.
Тельнов тоже проснулся и уставился на своего спутника.
– Кузьма Ильич, вам на пробуждение и туалет пять минут.
Уже выбритый, Александр Петрович только сполоснул после сна лицо, уступил место в умывальной комнате Тельнову, сел и, ища уюта, плотно прислонился к окну. Поезд на малом ходу проходил середину сунгарийского моста, и он под острым углом увидел город, набережную и на набережной похожий на белый корабль Яхт-клуб.
До вокзала оставалось ещё минут семь.
Они вышли на перрон и через несколько секунд оказались в большом, с высокими сводами зале. Адельберг не заметил, как его пальцы впились в ручку саквояжа, он не чувствовал его тяжести, ноги шли сами, узнавая после многих лет неровности мраморных плит пола. Он машинально обернулся и среди людей разглядел плетущегося за ним растерянного Тельнова.
«Господи, я и забыл про него!»