Анна кивнула.
Он встал, открыл створки окна, забросил на одну из них занавеску, взял папиросу и стал разминать её: свежий ночной воздух полился в комнату, и Анна поёжилась.
– Тебе холодно?
– Нет-нет, хорошо, пусть будет так. Расскажи!
– Понимаешь, даже сейчас, когда прошло столько времени, трудно оценить и понять, что произошло. Можно только вспоминать – как это было! – Он говорил с длинными паузами.
– Почему? Ты ведь видел всё своими глазами!
– Конечно видел, но не всё. – Он присел на подоконник. – Про войну с Германией особо рассказывать нечего, там было всё ясно: вот – окопы; с одной стороны они, с другой – мы. Они носят одну форму, мы – другую, они говорят на одном языке, мы – на другом… – Он надолго замолчал. – А вот революция! А особенно Гражданская война – это совсем другое!
– Саша! Ну тогда, может быть, не надо? Может, не стоит ворошить… Извини, что я тебя попросила!..
– Да нет, Анни, стоит. В том-то и дело, что не только стоит, а просто надо это сделать; необходимо понять, что это было и почему это было так кроваво!
Анна сидела не шевелясь, она уже жалела о том, что спросила, но ей хотелось услышать что-то такое, что объяснило бы ей, почему пропали её родители, а может быть, и куда они пропали; она давно перестала получать письма от своих подруг, про кого-то слышала, что те уже в Париже, или в Лондоне, или в Риге, или в Варшаве…
– Всё началось после отречения государя…
– 2 марта?
– Да! 2 марта! Хотя, может быть, и раньше, но это если и было, то незаметно. Мы ведь не знали наверное, что происходило при дворе. Узнали только, что Гришку застрелили, и даже вздохнули с облегчением: мол, сейчас никто мешать не будет, будем готовить наступление. То, что австрийцев и германцев можно побеждать, доказал Брусилов и в четырнадцатом, и в шестнадцатом. А после отречения всё как будто встало. Мы запутались в этих агитаторах, кто за войну, кто против. Но это мы запутались, а солдаты – те точно знали свои интересы: войну долой, землю давай! И весь сказ! В шестнадцатом государь бросил к нам гвардию! Я приезжал в свой полк. Из солдат уже почти никого не осталось из тех, кто меня помнил, но как-то они ко мне подошли, эдакой делегацией, и сказали: мол, барин, шабаш войне и тебе надо «тикать домой, к жёнке под бок». Так и сказали!
– Вот и надо было их послушать! Извини, я пошутила! Это я несерьёзно, я же всё понимаю!
– Да-да, конечно, я знаю, ты же у меня умница! А в мае фронт начал разваливаться, но ещё кое-как держался, а в ноябре, после большевистского переворота, развалился совсем. Солдаты бросали позиции, они ошалели от свободы. Это был хаос. Они брали эшелоны штурмом и толпами, и во главе их были агитаторы-большевики. Бежали на север, на юг и на восток, по домам. У нас хоть Бог миловал, а на Западном фронте, на флотах, офицеров расстреливали, поднимали на штыки…
– Как Духонина?
– Да, генералу досталось, и не ему одному. В общем, началась вакханалия… Я думаю, что и Корнилов…
– Лавр Георгиевич?
– Он самый, подлил масла в огонь, когда добивался ввести смертную казнь для солдат, для тех, которые покидали позиции…
– Солдаты перестали слушаться своих офицеров? – спросила она с каким-то детским удивлением.
– Именно так! Понимаешь, Анни, это нельзя, когда молодой поручик старого солдата, извини, в морду бьёт… Ненависть, громадная ненависть накипела в солдате против нашего барства офицерского, хотя среди вновь прибывающих офицеров было много хороших. Нас, старой военной косточки, после шестнадцатого года оставалось совсем немного!
– Какой ужас!
– Поэтому Лавр Георгиевич, с одной стороны, был прав, конечно, как военный человек, а с другой стороны – это бы ни к чему не привело…
Александр Петрович вернулся на кровать и сел, высоко подбив подушки.
– Долго всё это рассказывать, Анни, долго, но уж коли начал… Короче говоря, я поехал в Ставку, в Могилёв, там меня встретил Володя…
– Каппель?
– Да, мы ещё в штабе Юго-Западного познакомились. И я своим глазам не поверил! Он… всегда такой решительный, бравый… а тут вижу – растерян, не знает, что делать. Что-то говорит, но я же вижу, что он не знает… Да и никто не знал. Корнилов уже подался с Алексеевым на Дон, царь сидит под арестом в Тобольске, Керенский и его правительство в бегах, а кругом оказались большевики! И я уехал в Питер!
– В Питер! – промолвила Анна. – Как это непривычно! Питер-р-р! Даже мороз по коже…
– Да, мокрый, продуваемый всеми ветрами Питер встретил меня, прямо скажем, мрачно. К дяде Вальдемару, я у него квартировал, постоянно приходили какие-то «представители» и требовали от него уплотнения в их большой квартире. По ночам стреляют, помню, как дядя подходил к окну и кому-то грозил… Новые власти ни с чем не справлялись, старались, но… Им бы фабриками, заводами заняться, а они открыли винные склады… Кругом матросы, солдаты и кокаин! Тогда же и почта прервалась. Я ездил на квартиру к твоим, ты мне писала, что матушка с батюшкой на лето уехали в Тверь, а потом намеревались в Самару, к своим друзьям…
– В Твери у батюшки сослуживец, а в Самаре у мамы тётка…
– Да, я помню, ты писала! Но куда там! Я обратился к соседям, но и они ничего не знали. И от тебя ничего. Потом уж узнал, что почтовое сообщение прервалось где-то то ли в Москве, то ли на Волге.
– И от тебя ничего… – задумчиво сказала Анна.
– А тут ещё дяде Вальдемару пришло известие из Москвы, от соседей, что в конце октября, когда красные брали Кремль, мои матушка и почти ослепший отец вышли из дома и не вернулись и больше их никто не видел. Дяде я помочь ничем не мог и был обузой, хотя встал на учёт у новых властей и даже был внесён в какие-то списки на паёк.
– Паёк? Что такое паёк?
Александр Петрович усмехнулся:
– Паёк – это когда продукты выдают по карточкам.
– По каким карточкам?
– Карточки – это вместо денег!
– А что же деньги?
– Деньги обесценились! Так, бумажки, на которые ничего нельзя было купить. Их не успевали разрезать, они ходили рулонами, и на миллион керенок можно было купить коробок спичек…
– Как необычно!
– Так долго продолжаться не могло. Я встречал в городе своих товарищей по фронту. Знаешь, они слонялись по Петрограду с лицами заговорщиков, но в явном таком безделье и в гражданском платье. Всё это было ужасно нелепо, их просто по глазам определяли, что они офицеры. Меня звали на Дон, к Алексееву, но после всей этой суеты наших генералов с их письмами к императору об отречении, в Февральскую, я разочаровался в них и отказался туда ехать. А потом узнал, что у вас – тут в Харбине – какой-то Рютин организовал Советы, то ли большевистские, то ли меньшевистские… Я в них тоже не разбираюсь!
– Да, это было… и мы все ужасно перепугались, но потом вроде обошлось!
– Я уехал из Петрограда, сначала в Тверь, однако там никого не нашёл, даже следов, а оттуда, в феврале восемнадцатого, – в Москву. Хотя словом «ехал» это назвать было нельзя! Железная дорога практически стояла. Пешком до Москвы добрался бы скорее.
Александр Петрович взял с тумбочки графин с водой.
– Может, включишь свет? – спросила Анна.
– Нет, не нужно! В общем, наш дом в Трёхпрудном, где жили родители, оказался в полуразрушенном состоянии. Из прежних жильцов там оставался только старый дворник Ренат. Он рассказал, что за две недели до моего приезда дом взорвался: то ли сажа в печной трубе взорвалась, её не чистили с осени, то ли гранату кто-то кинул, из баловства, да так точно. Короче говоря, разрушился главный дымоход, поэтому жившие там семьи разъехались кто куда, чтобы не замерзнуть. О родителях Ренат ничего сказать не мог: «Барин ушла и больше не вернулся». Попытался я было разыскать Евгения Ивановича Мартынова, о нём говорили, что он возвратился в Москву из австрийского плена, однако и это ничего не дало. Его соседи на Новинском бульваре рассказали, что он уехал то ли в Казань, то ли в Петроград и что якобы от новых властей скрывается. В Москве я прожил до начала июня, у Ренатки, в полуподвале. В Твери мне удалось выправить документы на другое имя, по ним даже устроился на работу в местный Совет и приносил Ренатке продукты, чтобы не быть нахлебником. Он на меня нахвалиться не мог. Но так тоже долго продолжаться не могло, ещё в мае пришли известия о том, что на Волге против большевиков восстали чехи…
Александр Петрович посмотрел на Анну, она так и сидела, уткнувшись подбородком в колени, она ровно дышала, и глаза у неё были закрыты.
– Ты спишь, моя голубушка! – Он осторожно обнял её за плечи.
– Нет, Саша, что ты? Как можно спать? – Глаза у неё были уже сонные, но она смотрела уверенно. – Ты говори, говори!