И тут опять вернёмся мы к этой самой «хлыстовской богородице». Чтобы не казалось, что мы далеко уходим от заявленной темы, будем постоянно помнить, что этими двумя словами Розанов определил натуру и духовную суть Аполлинарии, любимой женщины Достоевского, ставшей неисчерпаемым прототипом и источником его женских образов. И это, натуру и суть, подтвердил косвенным образом сам Достоевский в цитированном отрывке из повести «Вечный муж». И уж совсем удивительно читать в её дневнике, в самом начале, что она собирается вступить «по возвращении в Россию в секту бегунов». Это некоторый подотдел хлыстовского движения. Говорила ли она об этом Достоевскому, или сам он догадался об этой тайной её сути? Думаю, что Достоевский угадал сам её внутреннее стремление стать «хлыстовской богородицей», на иную должность она и не согласилась бы. Смею заявить, что этот тип, обозначенный верховной должностью хлыстовской табели о рангах, глубоко отражал эпоху. И чтобы понять, насколько не случаен этот образ, надо поглубже вникнуть в то время. Оно было больным и бредило предчувствием потрясений. Жаждало и пугалось их. Время было с сумасшедшинкой, которая вскоре станет сумасшествием полным. Опять всё это в пользу Достоевского, который выразил подступающее всеобщее безумие первым. И этим поставил себя в трагическое одиночество среди сплошь либеральной интеллигенции. И ещё нечто чрезвычайно любопытное происходило в этом времени. И как раз в духе Достоевского. Прояснив себе это, мы, может быть, и поймём, откуда взялось это точное и удивительное совпадение Достоевского с будущим, называемое в штампованном литературоведении художественным предвидением. Можно предположить, что он обладал неким чрезвычайно тонким врождённым инструментом, который с таинственной чуткостью связывал его, писателя, с тем духовным пространством, в котором он обитал. Достоевский чуял токи времени. Например, он понимал особым инстинктом те опасности, которые другим могли показаться курьёзными. Хлыстовская тема в его романах является иногда совсем неожиданно, будто и не к месту. Вот, например, в «Братьях Карамазовых» идёт совершенно нейтральный отвлечённый разговор, но кто-то, вроде, ни к селу, ни к городу вдруг предлагает съездить в соседний уезд «посмотреть на хлыстов». В другом месте слуга Карамазовых Григорий, ни с того ни с сего, «стал прислушиваться и вникать в хлыстовщину». В «Бесах» Пётр Верховенский, списанный, как известно, с духовного предшественника Ленина Сергея Нечаева, вынашивает план, с виду нелепый – объявить Николая Ставрогина «хлыстовским Мессией», мошенническим богом. И обеспечить тем самым жульнический успех революционного переворота. В том жутком инфернальном измерении, которое нутром чуял уже Фёдор Достоевский и которое в потрясающих деталях описал в «Бесах», в этом пространстве живой Ленин существовал уже двенадцать лет. Он был ещё кудрявый и маленький, и носил православный крестик на груди. Через два года после выхода «Бесов», четырнадцатилетний, он без всякой видимой причины выбросит этот крестик с изображением распятого Галилеянина в помойное ведро. Видимо, начиная с этого времени, он уже одержим.
Я всё задавался себе целью выяснить, мог ли Достоевский, столь чутко настроенный на предстоящие беды христианской Руси, чувствовать особым врождённым нервом своим, жестоким своим предвидением, пришёл ли уже этот главный предтеча Антихриста – будущий вождь большевизма? Чуял ведь. Вот ещё один его удивительнейший «подвиг художественной проницательности». Пётр Верховенский, ведь это же точный портрет Владимира Ульянова-Ленина, каким он станет через десять лет приблизительно после того, как был угадан и описан Достоевским. И тут – внимание! Как раз в это время его, Ленина, охватывает идея поставить именно хлыстовство во главе российского коммунизма. И в определённом смысле самому стать хлыстовским подложным Христом. Или склонить на этот пост, как Верховенский Ставрогина, Григория Распутина, почти уже готового хлыстовского пророка. В точном соответствии с инструкцией Достоевского. «Будем ударять вместе», – мечтал Ильич, имея в виду этого самого Григория Распутина. Но потом «ударять вместе» передумал, что-то не сработало, не срослось. Хотя на мельницу Ленина Распутин немало вылил воды. «Распутин был бессознательно как бы первым “комиссаром” большевизма, – напишет князь Юсупов, – приблизившимся к престолу, чтобы растоптать его мощь, угасить его величие. За ним двинулись остальные…». Хлыстовская ересь, поразительно сходная в некоторых деталях с социализмом, была пробной атакой бесов, начальной попыткой смутить Россию.
У Ленина был даже специальный уполномоченный по хлыстам – Бонч-Бруевич. Он внушал ему: «Хлыстовская тайная организация, охватившая огромные массы деревень и хуторов юга и средней части России, распространяется всё сильней и сильней […] Хлыстовские пророки – это народные трибуны, прирождённые ораторы, подвижные и энергичные, главные руководители всей пропаганды». По мнению сектоведа-большевика, хлысты только то и делали, что ждали «великого примирителя», способного объединить отдельные сектантские общины – «хлыстовские корабли». Этот «человек с могучей волей, настоящий второй Христос» объединит их стремление «перекроить жизнь». И это может стать кульминацией большевистского переворота. Дело дошло до того, что орган большевиков «Искра» стал у хлыстов в большом авторитете, потому что они нашли его глубоко своим по духу и целям. Считая его исключительно полезным, они взялись за распространение его. И именно в это время тираж «Искры» достиг верхней планки. У будущего большевистского переворота появился реальный шанс называться «великой хлыстовской революцией». И тогда вся Россия обернулась бы «хлыстовской богородицей» для прочего «угнетённого мира». Вобрав в себя определённым образом экзальтированную суть и чувствования «идеальной русской женщины», в духе Аполлинарии Сусловой. Накопившуюся энергию сопротивления и фанатизм хлыстовских вождей Ленин хотел сделать полезной себе. Среди этих вождей женщины были в подавляющим большинстве. Ставшие бесчисленными «хлыстовские корабли», почти исключительно объединялись, как пчелиный рой вокруг матки, вокруг этих самых «хлыстовских богородиц».
Половая мистика и практика греха укрепляли и цементировали связи внутри хлыстовских групп. Это потом перешло на практику и повседневный быт революционного движения. Известный руководитель корпуса жандармов генерал В.Д. Новицкий в таких словах описывал атмосферу киевской, например, революционной организации, одной из влиятельнейших в России: «…Кружок сильно нуждался в средствах. Для добывания их не останавливались ни перед чем. Ложные обещания, вымогательства, обманы были в полном ходу, а также намерения поступить в почтальоны с целью ограбления почты. Идалии Польгейм, как красивой женщине, предлагали и настаивали на том, чтобы она поступила в любовницы к старику-помещику, с тем, чтобы обобрать его, отравить, а деньги доставить в пользу кружка… в общих квартирах все спали вповалку, две-три пары мужчин и женщин, между которыми были девицы; это был вертеп разврата, грязи и нечистоты».
В самой ленинской партии большевиков был особый отдел, состоявший из красавцев-сутенёров и очаровательных наложниц, задачей которых было находить богатых любителей клубнички, чтобы обирать их к вящему успеху революции.
Россия, которая не перебесилась во времена царя Алексея Михайловича, торопливо и суетно погрязала в разврате. Теоретизировала и осваивала этот разврат практически. С холодным любопытством. И это тоже были признаки одержимости. Одержимости, как знамения времени. Вот один из позднейших обликов Аполлинарии Сусловой, какой она могла бы стать, родись она чуть позже, когда волна прогресса стала уже всеохватной. Бунин записал в то время в своём дневнике:
«О Коллонтай (рассказывала вчера Щепкина-Куперник):
– Я её знаю очень хорошо. Была когда-то похожа на ангела. С утра надевала самое простенькое платьице и скакала в рабочие трущёбы – “на работу”. А воротясь домой, брала ванну, надевала голубенькую рубашечку – и шмыг с коробкой конфет в кровать ко мне: “Ну давай, дружок, поболтаем теперь всласть!”
Судебная и психиатрическая медицина давно знает и этот “ангелоподобный” тип среди прирождённых преступниц и проституток…»
Такой, по некоторым намёкам, можно представить себе и Аполлинарию Суслову. Такова суть «хлыстовских богородиц». Подхлестываемые, в том числе и половым задором, вскоре станут они выдвигаться в лидеры прогрессивного движения, станут комиссарами, чекистками, соратницами вождей. Если Аполлинария не стала ни тем, ни другим, ни третьим, то только потому, что поспешила родиться. Из подобных характеров выходили кровавые Землячки, такой была Роза Шварц – чекстка из киевских проституток, садистка на почве неутолимой половой жажды Ребекка Майзель, подобной же натурой обладала странная революционерка и странная любовница Ленина Инесса Арманд, отчасти, наследственная истеричка Надежда Аллилуева.
Не случайно соратники Ленина по загранице всегда считали его сектантом в марксизме. В случае успеха нарисованной задумки его революция оказалась бы с некоторым сектантским на религиозной почве оттенком, каковыми были, например, революции Оливера Кромвеля и Томаса Мюнцера. Я уверен, что эта идея у него, Ленина, родилась сама собой. И это ещё более увеличивает мою веру в Достоевского, как в божественный инструмент предвидения, воли над будущим. В хронике ленинской жизни отмечено, что «Бесов» он читал уже после всех событий, давших ему вожделенную власть. И действовало на него это чтение именно так, как действуют на бесноватого строки священного писания, молитвенные заклинания. Его корчило, тошнило, выворачивало наизнанку. Клиническую картину этого своего состояния он описал точно и исчерпывающе. «Морализирующая блевотина», «Покаянное кликушество» (о «Преступлении и наказании»). «Пахучие произведения» (о «Братьях Карамазовых» и «Бесах»). «Явно реакционная гадость, подобная «Панургову стаду» Крестовского <…>. Перечитал книгу и швырнул в сторону» (о «Бесах»). «Братьев Карамазовых» начал было читать, и бросил: от сцен в монастыре стошнило».
Что было бы, если бы судьбы их, писателя и этого читателя, сошлись поближе? Неслучившееся таит иногда более захватывающие сюжеты, чем сбывшееся.
Но прежде ещё один пример совершенно необъяснимого для наших обычных умственных мерок проникновения Достоевского в будущее едва ли ни вплоть до наших дней. Петру Верховенскому в том же романе «Бесы» вдруг понадобилось объяснить идеологию и тактику предстоящего жульнического переворота русской жизни и русской истории. Идеологом предстоящего плутовского переворота в романе явился некто Шигалёв, имевший таинственную «толстую и чрезвычайно мелко исписанную тетрадь», в которой изложил «собственную систему устройства мира». То, что изложено в этой тетради Верховенский называет «шигалёвщиной». У Достоевского из этих мелких записей приводится всего несколько строк, но черезвычайно ёмких и вызывающих немедленные ассоциации. И опять, как близка эта «шигалёвщина» к тому, что будет предлагать буквально через десяток лет пролетарский вождь. Некоторые многозначительные тезисы из той шигалёвской тетради легко продолжить тем, что сочинял опять же сам Ленин. И это продолжение сочетается с текстами шигалёвщины вполне органически, будто принадлежит то и другое одному и тому же человеку.
Шигалёв: «…Мы провозгласим разрушение… почему, почему, опять-таки, эта идейка так обаятельна! Но надо, надо косточки поразмять. Мы пустим пожары… Раскачка такая пойдет, какой ещё мир не видал…».
Ленин: «Я с ужасом, ей-богу с ужасом, вижу, что о бомбах говорят больше полгода и ни одной не сделали!.. Пусть тотчас же организуются отряды от 3-х до 10, до 30 и т.д. человек. Пусть тотчас же вооружаются они сами, кто как может, кто револьвером, кто ножом, кто тряпкой с керосином для поджога и т.д. <…> Чем разнообразнее, тем лучше, тем богаче будет общий опыт…»
Шигалёв: «Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. Высокий уровень наук и талантов доступен только высшим способностям, н е н а д о в ы с ш и х с п о с о б н о с т е й !».
Ленин: «Вообще, к интеллигенции, как вы, наверное, знаете, я большой симпатии не питаю, и наш лозунг “ликвидировать безграмотность” отнюдь не следует толковать, как стремление к зарождению новой интеллигенции. “Ликвидировать безграмотность” следует лишь для того, чтобы каждый крестьянин, каждый рабочий мог самостоятельно, без чужой помощи, читать наши декреты, приказы, воззвания, Цель – вполне практическая. Только и всего».
Шигалёвское – «Мы пустим легенды…», можно легко продолжить ленинским: «Говорить правду – это мелкобуржуазный предрассудок. Ложь, напротив, часто оправдывается целью». Шигалёвщина утверждается как новая религия, об этом говорит Верховенский: «Тут, батюшка, новая религия идёт взамен старой…». Ленин уточняет смысл этой новой религии: «Электричество заменит крестьянину Бога, пусть крестьянин молится электричеству: он будет больше чувствовать силу центральной власти вместо неба». Шигалёвщина утверждает, что руководствоваться в революции нужно «только необходимым», всё остальное ей мешает. Ленин уточняет: «Морально в нашей политике только то, что целесообразно».
А вот как Шигалёв говорит о людях новой революционной морали: «На всякий выстрел они пойдут, да ещё за честь благодарны останутся…». Ленин и этот шигалёвский тезис уточняет: «Как же можно совершить революцию без расстрелов? Неужели же вы думаете справиться со всеми врагами, обезоружив себя?»
Вот тут мы и подошли вплотную ещё к одному примеру, как в ХХ веке в удивительных деталях совпадали пророчества Достоевского с действительной жизнью.
Охотников стрелять в людей чаще называют убийцами, террористами и палачами. С этим делом в России, особенно в части палачей, туговато тогда было. Даже в апреле 1879 года, после того как предоставлено было военно-окружным судам право выносить смертные приговоры, на всю Россию нашёлся один-единственный палач по фамилии Фролов, который под конвоем переезжал из города в город и вешал приговорённых. Кстати, приговор ленинскому брату Александру Ульянову привёл в исполнение именно он.
И в самом начале ХХ века дефицит на палачей сохранился. Известен такой показательный факт: для политических казней и в это время использовался опять же единственный палач по фамилии Филипьев, которого всякий раз приходилось доставлять из Закавказья, где он постоянно проживал, чтобы повесить очередного революционера. Говорят, что в прошлом кубанский казак Филипьев сам был приговорён к смерти, но выменял себе жизнь на пожизненную должность палача. Но ведь бесовский Шигалёв обещал множество палачей, «которые на всякий выстрел пойдут». И они явились вдруг через короткое время в неисчислимом количестве. Из отверженного палач превратился вдруг в важнейший инструмент истории. И они, палачи, за это ещё и «благодарны оставались» тем, кто привлёк их к этой работе.
И – опять внимание! Выдуманный Достоевским Шигалёв материализовался вдруг, причём сразу двумя жутковатыми персонажами. Среди самых известных профессиональных палачей, подвизавшихся, например, в тюрьмах НКВД, особым усердием и идеологическим начётничеством отличались братья Иван и Василий Шигалёвы. Распатронив последнего в этот день врага революции, они брали в руки тетради, похожие на ту, что исписана была «мелким почерком» их литературным инфернальным предшественником, Иван Шигалев, например, числился партгрупоргом и занимался агитмассовой работой. Василий, как мог, помогал ему. Теперь они шли в ленинскую комнату, чтобы донести своим кровавым подельникам очередное тёмное место всеобщей шигалёвщины, по законам которой вдруг стала жить страна. Так реальные Шигалевы исполняли задуманное Шигалевым – литературным предтечей, овладевшим их плотью и духом.
Как бы поступил Ленин с Достоевским, ясно. Убить бы его, он не убил. Всё-таки слишком он уж мировая величина. Но закончить свою жизнь Достоевский вполне мог бы точно так, как его младший духовный брат Василий Розанов. Что это была бы за судьба, вполне понятно из последних записей Розанова, которые сделаны за два месяца до смерти: «К читателю, если он друг. – В этот страшный, потрясающий год, от многих лиц, и знакомых, и вовсе неизвестных мне, я получил, по какой-то догадке сердца, помощь и денежную, и съестными продуктами. И не могу скрыть, что без таковой помощи я не мог бы, не сумел бы перебыть этот год. <…> За помощь – великая благодарность; и слёзы не раз увлажняли глаза и душу. «Кто-то помнит, кто-то думает, кто-то догадался». <…> Устал. Не могу. 2—3 горсти муки, 2—3 горсти крупы, пять круто испечённых яиц может часто спасти день мой. <…> Сохрани, читатель, своего писателя, и что-то завершающее мне брезжится в последних днях моей жизни. В. Р. Сергиев Посад, Московск. губ., Красюковка, Полевая ул., дом свящ. Беляева».
А Достоевский с прочувствованным им Лениным поступил так: Верховенский уезжает за границу, а вторая его половина Ставрогин лезет в петлю.
Достоевский сюжеты своих главных романов брал из Евангелия. Весь «Идиот», например, вышел у него из одной фразы Христа, растроганного поведением детей. «Будьте как дети», сказал он. «Бесы» же – это развёрнутое толкование новозаветного случая с бесноватым. Там, в Священном писании, речь идёт вот о чём. В Тивериаде, городке, которому здешний полномочный представитель римской власти Пилат (не без задних мыслей, конечно) дал императорское имя, объявился человек, одержимый бесами. Бесов в нём непостижимым образом оказался целый легион. И они страшно мучили этого человека. «Так что его связывали цепями и узами, сберегая его; но он разрывал узы, и был гоним бесом в пустыни». И вот Иисусу стало жаль этого человека. Бесов из него он изгнал, а они вселились в стадо свиней. Те бросились в озеро и потонули. Вместе с бесами. Пришедшие из города люди увидели, что бывший бесноватый, «одетый и в здравом уме», сидит у ног Иисуса Христа. И ему хорошо.
Вот и вся канва. На неё предстояло положить живую картину русской действительности. «Точь-в-точь случилось так и у нас. Бесы вышли из русского человека и вошли в стада свиней, т. е. в Нечаевых… Те потонули или потонут наверно, а исцелившийся человек, из которого вышли бесы, сидит у ног Иисусовых…». Так поспешил отметить Достоевский молнию начального своего прозрения о будущем главном своём романе. Тот бесноватый человек, оказавшийся вдруг здоровым у ног Иисусовых, и есть символическая Россия, и в этом освобождении от бесов её ближайшая, по Достоевскому, судьба. Теперь уже можно говорить о том, что предвидение Фёдора Достоевского и тут частью исполнилось. Бесы утонули в потоках русской крови, которую они же и пролили. Но прежде, возглавляемые самым беспощадным из них Ульяновым-Лениным, они вдоволь порезвились на Святой Руси. Власть беснующихся свиней обошлась народам России в миллионы жизней, чаще всего называют цифру в двадцать миллионов.
Только вот оказалась ли Россия, «одетая и в здравом уме», сидящей в благодатной тени Христовой у его ног – это большой вопрос. Впрочем, и бесы не до конца изгнаны. После Достоевского Хайдеггер, кажется, догадался, что вселились они теперь в типографскую краску и печатный станок. Да ещё, по собственному разумению моему, крепко засели они в электронной начинке телевизора, жуткого изобретения русского инженера Зворыкина.
Так что шигалёвщина, предсказанная Фёдором Достоевским, бессмертна. И лозунг – есть у революции начало, нет у революции конца – остаётся реальностью наших дней. Трудно объяснить, например, то, что происходило и происходит у нас в последние десятилетия. Говорят, что это реформы. Тогда слово «реформа» это и есть самое гнусное слово в любом словаре. Синонимом ему может быть только библейское – «тьма смертная». Сколько у нас написано, между тем, в оправдание этих перемен. Так что запутались все и не понимают уже, что же это было и есть на самом деле. А может в том и есть настоящая цель этого обилия мнений, подменивших вдруг и смысл, и правду. Требуется кому-то мутить ясный солнечный свет истины, чтобы не видна стала в мути этой бессмертная поступь перманентной шигалёвщины. И вот уже сомневаться начинаем – а, может, это так и нужно было? Да нет же, давайте послушаем Достоевского. Он знал, что шигалёвщина проявит себя не раз ещё в нашей истории самым убийственным способом. И в деталях предупреждал нас из своего далёка, чтобы не просмотреть нам очередное её наступление.
«В смутное время колебания и перехода всегда и везде появляются разные людишки. Я не про тех, так называемых “передовых” говорю, которые всегда спешат прежде всех (главная забота) и хотя очень часто с глупейшею, но всё же с определённой более или менее целью. Нет, я говорю лишь про сволочь. Во всякое переходное время поднимается эта сволочь, которая есть в каждом обществе, и уже не только безо всякой цели, но, уже не имея и признака мысли, а лишь выражая собой изо всех сил беспокойство и нетерпение. Между тем эта сволочь, сама не зная того, почти всегда подпадает под команду той малой кучки “передовых”, которые действуют с опредёленной целью, и та направляет весь этот сор куда ей угодно, если только сама не состоит из совершенных идиотов, что, впрочем, тоже случается… В чём состояло наше смутное и от чего к чему был переход – я не знаю, да и никто, я думаю, не знает… А между тем дряннейшие людишки получают вдруг перевес, и стали громко критиковать всё священное, тогда как прежде рта не открывали, а первейшие люди, до тех пор благополучно державшие верх, стали вдруг их слушать, а сами молчать; а иные так позорнейшим образом подхихикивать…».
Это ведь он о нас и нашем времени.
Как бы поступил Ленин с Достоевским, ясно. Убить бы его, он не убил. Всё-таки слишком он уж мировая величина. Но закончить свою жизнь Достоевский вполне мог бы точно так, как упоминавшийся самопровозглашённый его младший духовный брат Василий Розанов. Что это была бы за судьба, вполне понятно из последних записей Розанова, которые сделаны за два месяца до смерти: «К читателю, если он друг. – В этот страшный, потрясающий год, от многих лиц, и знакомых, и вовсе неизвестных мне, я получил, по какой-то догадке сердца, помощь и денежную, и съестными продуктами. И не могу скрыть, что без таковой помощи я не мог бы, не сумел бы перебыть этот год. <…> За помощь – великая благодарность; и слёзы не раз увлажняли глаза и душу. “Кто-то помнит, кто-то думает, кто-то догадался”. <…> Устал. Не могу. 2—3 горсти муки, 2—3 горсти крупы, пять круто испечённых яиц может часто спасти день мой. <…> Сохрани, читатель, своего писателя, и что-то завершающее мне брезжится в последних днях моей жизни. В. Р. Сергиев Посад, Московск. губ., Красюковка, Полевая ул., дом свящ. Беляева».
А Достоевский с прочувствованным им Лениным поступил так: Верховенский уезжает за границу, а вторая его половина Ставрогин лезет в петлю.
И всё-таки, всё-таки, причём же тут Суслова? Связь есть. Увлечение хлыстовством вошло вдруг в русскую интеллигенцию. «Белой дьяволицей», и опять же «хлыстовской богородицей» называл Зинаиду Гиппиус Михаил Пришвин. А её «мистические стихотворения, похожие на стихи хлыстов-сектантов», – «высокосовершенной поэзией». Толстой в большинстве своих духовных религиозно-мистических прозрений – хлыстовец чистой воды. Подспудное хлыстовство возбуждало революционный дух тогдашней интеллигентной молодёжи, российского студенчества, в вечные представители которого обрекла себя Аполлинария Суслова. Весьма картинно эту начинающуюся одержимость бесами, с корнем вывернувшую её из нормального состояния, описывает дочь Достоевского: «Она представляла собой тот особый тип “вечной студентки”, существующий исключительно в России. В то время в России ещё не существовало высших женских учебных заведений. Правительство разрешило женщинам временно посещать университет вместе с молодыми людьми. Полина N. приехала из провинции, где у неё были богатые родственники, посылавшие ей достаточно денег для того, чтобы она могла удобно жить в Петербурге. Аккуратно каждую осень она записывалась в университет, как студентка, но не слушала никогда лекции и не сдавала экзаменов. Она усердно посещала литературные чтения, кокетничала со студентами, посещала их на дому, мешала молодым людям работать, подстрекала их к выступлениям, заставляла их подписывать протесты, принимала участие во всех политических манифестациях, маршировала во главе студентов, носила красный флаг, пела “Марсельезу”, ругала казаков и обращалась с ними вызывающе, била полицейских лошадей, была с своей стороны бита полицейскими, проводила ночь в арестантской, и по возвращении в университет её торжественно вносили на руках, как жертву “ненавистного царизма”. Полина присутствовала на всех балах, на всех студенческих литературных вечерах, танцовала с ними, рукоплескала, разделяла все новые идеи, волновавшие молодёжь. В то время была в моде свободная любовь. Молодая и красивая Полина усердно не отставала от времени, переходила, служа Венере, от одного студента к другому и думала, что таким способом служит европейской цивилизации».
Тут не всё голая правда. То, что касается, например, усердного служения Венере. Достоевский был у неё первым мужчиной: «Я же ему отдалась любя, не спрашивая, не рассчитывая». И в этом, наверное, начало всей нелепицы их отношений. Заметим, однако, что поведение Аполлинарии Сусловой вполне в этом описании соответствует духу «хлыстовской богородицы». Для того чтобы стать ею, не обязательно было вступать в секту, можно было даже не подозревать, что они существуют. Токи времени питали сознание и действовали на воображение. Опыт хлыстовства не прошёл даром. Приправленная революционной фразой, марксизмом и французскими утопиями хлыстовская ересь обрела вдруг вид учения. И учение это овладело массами.
Это был как бы переходный период к полному разгулу бесовства, который предшествовал большевизму. В каждом хлысте этот большевик пророс ещё в семнадцатом веке, и теперь пора ему было обрести своё окончательное кошмарное мурло. Суслова, кстати, не без суетного тщеславия доискивалась своего прямого родства с первым хлыстовским Христом Иваном Сусловым (приблизительно 1647 год). Этот-то хлыстовский дух «прогрессивного» русского общества и учуял своею дьявольскою интуицией главный бес начинающейся эпохи Владимир Ульянов-Ленин. И помог расправиться полуночным перепончатым крылам над Россией.
Не подозреваемый Розановым смысл заключается тут в следующем. Достоевский чуял бесов, пожалуй, столь же проникновенно, как сам Иисус Христос. Несомненно, он догадался, что бесами одержима и сама Суслова. Кроме как беснованием ведь и не объяснишь все изгибы и ломания тела и жизни её. И в этом был дополнительный интерес его к ней.
И ещё один небольшой экскурс в его творчество нужен мне, чтобы объяснить особую, почти мистически неразрывную связь меж двумя этими людьми. Аполлинарии нравилось купаться в лучах писательской славы, пусть и не собственной своей. Ему же она нужна была тоже. Только вот для чего? Роль любовницы ей не удалась. И это уже было непоправимо. Чтобы объяснить свою догадку, мне и нужна эта новая экскурсия в творческую лабораторию писателя. Достоевский сюжеты своих главных романов брал из Евангелия. Весь «Идиот», например, вышел у него из одной фразы Христа, растроганного поведением детей. «Будьте как дети», сказал он. «Бесы» же – это развёрнутое толкование новозаветного случая с бесноватым. Там, в Священном писании, речь идёт вот о чём. В Тивериаде, городке, которому здешний полномочный представитель римской власти Пилат (не без задних мыслей, конечно) дал императорское имя, объявился человек, одержимый бесами. Бесов в нём непостижимым образом оказался целый легион. И они страшно мучили этого человека. «Так что его связывали цепями и узами, сберегая его; но он разрывал узы, и был гоним бесом в пустыни». И вот Иисусу стало жаль этого человека. Бесов из него он изгнал, а они вселились в стадо свиней. Те бросились в озеро и потонули. Вместе с бесами. Пришедшие из города люди увидели, что бывший бесноватый, «одетый и в здравом уме», сидит у ног Иисуса Христа. И ему хорошо.
Вот и вся канва. На неё предстояло положить живую картину русской действительности. «Точь-в-точь случилось так и у нас. Бесы вышли из русского человека и вошли в стада свиней, т. е. в Нечаевых… Те потонули или потонут наверно, а исцелившийся человек, из которого вышли бесы, сидит у ног Иисусовых…». Так поспешил отметить Достоевский молнию начального своего прозрения о будущем главном своём романе.
Не знаю, большая ли тут натяжка, но, возможно, что Аполлинария оставалась и за границей для него живой связью с той молодёжью, которой он постоянно интересовался, и представители которой являются главными героями его великих романов. Маленький бесёнок, засевший в Аполлинарии Сусловой, не первый ли дал движение его мыслям, которые окончательно оформились, когда он узнал потом о происшествии в парке Петровской академии земледелия, нынешней Тимирязевской сельскохозяйственной. Когда начинающееся бесовство выразило себя первой грандиозной и ужасающей выходкой. Когда духовный предтеча Ленина Нечаев впервые обнаружил характер грядущего времени, уничтожившего Россию.
За ним-то, этим бесёнком, Достоевскому весело и жутко было наблюдать почти два года. Этих наблюдений хватило, как минимум, теперь уже на восемь центральных поразительных портретов, составивших галерею его женских образов. Таких не было в мировой литературе до него.
Есть таинственная фраза, произнесённая Лионом Фейхтвангером после его поездки в Россию, и после выхода его восторженных записок о Сталине, где он, между прочим, вполне определённо высказался о целесообразности его строгостей к политическим противникам. И вообще всех его крутых мер. Его, разумеется, сильно стыдили за них (Фейхтвангера за эти благодушные заметки), а он сказал: «А как же вы бы хотели управлять героями Достоевского?». Вот и представляется мне, что русскую историю Фейхтвангер понимал исключительно по Фёдору Михайловичу. И под героями Достоевского, которым пришлось управлять Сталину, имел в виду героев романа «Бесы», ставших ленинской гвардией. А ведь и действительно, Россия судила тогда последнее свиное стадо, в которое вошли бесы.
И тут возникает крайне любопытный и отчаянный вывод. Уж не был ли Сталин продолжателем дела Христа в части уничтожения на Руси взбесившегося свиного стада. Но этот невыясненный исторический мотив мы пока оставим. Он далеко может завести. Далеко в сторону от заявленной нами темы.
Теперь уже можно говорить о том, что предвидение Фёдора Достоевского частью исполнилось. Бесы утонули в потоках русской крови, которую они же и пролили. Но прежде, возглавляемые самым беспощадным из них Ульяновым-Лениным, они вдоволь порезвились на Святой Руси. Власть беснующихся свиней стоила тогда православному русскому люду двадцати миллионов жизней.
Только вот оказалась ли Россия, «одетая и в здравом уме», сидящей в благодатной тени Христовой у его ног – это большой вопрос. Впрочем, и бесы не до конца изгнаны. После Достоевского Хайдеггер, кажется, догадался, что вселились они теперь в типографскую краску и печатный станок. Да ещё, по собственному разумению моему, крепко засели они в электронной начинке телевизора, жуткого изобретения русского инженера Зворыкина.
Но как же всё-таки быть с тем, что и Достоевский, и Розанов видели в ней, Сусловой, доподлинную всеохватную натуру образцовой русской женщины? Меня несколько смущает этот титул, в который и Достоевский и Розанов возвели Аполлинарию Прокофьевну. Но ведь идеальная женщина ещё не означает совершенства. Преступление Раскольникова можно назвать идеальным, но это не скрывает его ужасного смысла. Идеальный характер не обязательно ангельский. Бывает, наверное, такой нравственный фетишизм, который находит удовольствие в отклонениях от идеала, лишь бы это отклонение было законченным и безупречным в своём роде. Законченным настолько, чтобы не противоречить тому стихийному эстетическому складу души, которое вызывало бы упоение, может и помимо воли. Которое позволяло русскому народу слагать, например, песни о законченном бандите и смертоубийце Стеньке Разине, сделать кровавую хищную птицу сокола символом собственной свободной воли. Всё дело, вероятно, в том взгляде художника, которому интереснее лепить образ из неоднозначности.
В этом месте я, невольно, спрашиваю себя, можно ли так говорить о Достоевском? Не обидит ли это записных достоевсковедов с их непорочным воображением. Я встречал одну такую однажды в Ялте, в Доме творчества писателей. Правда, она была пушкинистом. Я тогда увидел эту диковину впервые. Хотя знал, что в Пушкина и Достоевского этого народа вошло больше, чем согласилось идти за Моисеем в пустыню. Я попытался с ней заговорить о Пушкине. «Я вам его в обиду не дам», – сказала она сразу тоном не то любовницы, не то Арины Родионовны. А может этим тоном говорить её заставил комплекс приживалки в чужой культуре…
Но, главное, всё-таки в том, не уронят ли мои дальнейшие, да и прежние записи, в самом деле, достоинство писателя и человека, ставшего святыней русского самосознания. Я бы, конечно, этого не хотел. Но ведь правда и то, что икона не даёт представления о живом человеке, а жизнеописание в святцах это лишь избранное судьбы. В истории самого Христа есть случай, который очень неловко соседствует со всем его евангельским образом. Вот решился он, наконец, объявить себя Сыном Божиим. В синагоге переполох. Это святотатство, за которое положена смерть, иудейское наказание побиением камнями. Мать-богородица и семья находят способ спасти его. Способ самый элементарный для того, чтобы уйти преступнику от наказания даже и теперь. Его объявляют сумасшедшим. Не слушайте Его, Он не совсем в себе. «Он потерял ум» – говорит сама Мать-богородица. Этот момент, помнится, потряс меня когда-то. Один только этот случай может убедить, что Христос жил и действовал на самом деле. По законам героических фантазий этот эпизод совершенно не нужен в жизнеописании Христа, неуместен, и если тут о нём говорят, то это можно объяснить только тем, что это было на самом деле. Я будто прикоснулся тогда к живой жизни Христа.
Когда я ещё только подбирался к судьбе Аполлинарии Сусловой и к её роли в жизни Достоевского, я немало сделал разного рода выписок, и книжных, и архивных. Если я выберу из этих своих выписок те, которые покажут его неистребимым жизнелюбом, изменит ли это наше представление о Достоевском? Повредит ли этим представлениям? Если к его облику сурового мыслителя и судьи человечества добавится капля юношеской горячей крови, разве это испортит его облик? Нет, это только сделает его живым и существовавшим на самом деле.
Что же там доподлинно произошло между ними, что так и не дало успокоиться Достоевскому? Что это была за неудовлетворённая, неутомимая и плодотворная страсть, которая сублимировалась так продолжительно и мощно, что изменила представление о возможностях творческого гения. Конечно, любопытен тут и сам житейский факт. Я нисколько не осуждаю тех, кто ещё задолго до меня стал копать в этом направлении. Стыдно ли копаться в ворохе чужого, отжившего своё тряпья, если заведомо известно, что там есть золотые ключи, которыми открывается понимание, как минимум, семи или даже восьми запутанных, невероятно соблазнительных в своей тайне женских образов.