Оценить:
 Рейтинг: 0

Стрела Парменида

Год написания книги
2024
Теги
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Вот как он говорил: «Помимо Бытия нет ничего. Также и мышление, и мыслимое есть Бытие, ибо нельзя мыслить ни о чем. Бытие никем и ничем не порождено; иначе пришлось бы признать, что оно произошло из Небытия, но Небытия нет. Бытие не подвержено порче и гибели, иначе оно превратилось бы в Небытие, но Небытия не существует.

У Бытия нет ни прошлого, ни будущего. Бытие есть чистое настоящее. Оно неподвижно, однородно, совершенно и ограниченно».

Понятие бытия носит, конечно, исключительный характер. Собственно, скорее всего, именно Парменидом было определено то изначальное свойство действительности, какое является основой всего и вся. Нам сейчас легко разбрасываться словами – действительность, реальность, существующее, объективное, не вкладывая в них особого содержания, не актуализируя ту среду, которая окружает нас во всех своих умопомрачительных по сложности проявлениях, а также и нас самих.

Какое же мыслительное усилие необходимо было древнегреческому философу предпринять, чтобы уяснить нечто, что окажется приемлемым для всех видов научного знания и для эмпирического опыта каждого человека! Более того – вообразить наличие некоего невидимого, но основного правила существования всего сущего – воплощение бесконечного объема жизни через категорию бытия! Понимание сущности существования, как это было представлено Парменидом и другими древнегреческими мыслителями (не будем забывать, что Демокрит являлся современником Парменида) в их идеальных проекциях, сродни чуду богоявления и открытия возможности вечного существования человека.

Бытие выступает и как среда существования субъекта, и как непосредственный, единственный и вездесущий объект приложения и реализации всех действий человека, его усилий, идеалов, нравственных установок. Оно выступает как основная опора мыслительных операций человеческого сознания по объяснению и описанию действительности.

Существенные дополнения в понятие бытия привнес М. Хайдеггер[1 - Мы намеренно пропускаем и не прибегаем к анализу определений бытия, как они были выражены у других мыслителей, особенно мощно у Канта и Гегеля, поскольку, во-первых, то, что пишет автор этих строк, это жанр эссе, а не научная статья, а во-вторых, потому, что в наших глазах выстраивается красивая и отражающая друг друга мыслительная конструкция, разделенная в своем осуществлении на целых 2,5 тысячи лет. То есть она старше явления христианства и его попыток описания и объяснения бытия.]. Вот что он писал в своих так и не опубликованных при его жизни тезисах, какие, может быть, лучше отражают некую суть его представлений о категории бытия, чем, к примеру, его классический труд «Бытие и время», к которому мы также обратимся по ходу наших размышлений.

Во-первых, он отнес понятие бытия к так называемым «сущеполагающим словам», в которых концентрируется самая суть понимания действительности. Во-вторых, он добавил к определению Парменида свое уточнение бытия, назвав его «пра-бытием». Но поскольку в основных своих параметрах это добавление совпадает с тем, что имел в виду великий грек, мы не будет особо акцентировать свое внимание на этой терминологической новации. И здесь же, в этой точке Хайдеггер заявляет, что «пра-бытие никогда не объяснимо» [1, с. 83], что вполне коррелируется с формулами Парменида.

Прежде чем перейти к изложению дальнейших взглядов Хайдеггера на бытие, необходимо заметить, что в отличие от древнегреческой традиции немецкий философ стремится обнаружить механизм взаимодействия мышления человека и основополагающего представления о сущности бытии. А именно: каким образом оно, это представление, входит необходимой частью в сознание человека, а также, как оно начинает менять процессы апперцепции действительности? Ведь гениальность Парменида состоит, прежде всего, в догадке об объективности реальности в ее неподвижном как бы свойстве – бытие есть материя и среда существования человека [1]. Великий грек и не подозревал, что одно это предположение изменит будущее содержание человеческой культуры, повлияет на развитие человека с когнитивной, прежде всего, стороны его самореализации в действительности. Понятие объективности существования бытия через это фундаментальное представление было окончательно привнесено в европейскую мыслительную традицию[2 - В китайской (конфуцианской), индуистской, японской (синтоистской), буддийской традиции объяснение объективной непреложности всего сущего совершалось несколько по-иному. В других разделах данного издания будет представлено наше понимание этой восточной специфики.].

Хайдеггер же выписывает следующий механизм проникновения понятия бытия в сознание человека: «Настоятельно вникнув в пребывание (в действительности – Е.К.), человек «мыслит» Вот-Тут-бытийность (своего существования – Е.К.) в выпрыгивании в… пра-бытие… В таком мышлении человек перепрыгивает через свою прежнюю сущность… мысля, поднявшись над собой» [1, с. 85]. По Хайдеггеру, осмыслив свое пребывание в реальности, человек может подняться (перепрыгнуть) до истинного представления о бытии и тем самым преодолеть свою прежнюю, примитивную человеческую сущность. То есть без представления о бытии человек не может осуществиться как экзистенциальная монада, пребывающая в реальности как таковой и – главное – осознающая ее.

Вышеприведенные рассуждения могут показаться научной тривиальностью, если бы не твердая уверенность и Парменида, и Хайдеггера, что абсолютное большинство людей никогда и не задумывалось о своей бытийпости, не размышляло над тем, насколько их представление о бытии может повлиять на их же реальную судьбу. Но философское сознание, что в древности, что сейчас, никогда не тяготилось этими практическими соображениями, ему всегда было важно обнаружить истинную подкладку присутствия человека в мире.

Возвращаясь к дополнениям, что сделал Хайдеггер в представлении о бытии, приведем еще одну цитату: «Пра-бытие – вырождается в метафизике, в конце концов, в какое-то пустое, затертое слово, которое уже едва-едва может выразить уже недействительное отделение мысли от всего действительного…» [1, с. 86] А «пра-бытие обретает в мышлении, связанном с историей пра-бытия, уникальный ранг основного слова…» [1, с. 87]

В силу того, что автор будет во многом в дальнейшем анализе опираться на явления искусства (литературы, прежде всего), он не может не обратить внимания на то, как соединяет немецкий философ представление о бытии со с л о в о м. При всей неполноценности слова как такового, особенно в пределах неразвитых (эпистемологически примитивных) языков, во весь рост встает гносеологическая проблема соответствия звукового комплекса (слова) тому или иному явлению реальности. Откуда нам знать, что слово б ы т и е на русском языке несет в себе то содержание данного понятия, какое имел в виду Парменид или – в развитие проблемы – соответствует ли оно расширению этого теоретического представления о бытии, какое произвел Хайдеггер?

Ведь очевидно, что понятие «Бытие» в древнегреческом, немецком или русском языках будет представлять из себя различные семантические единицы, содержащие в себе во многом различные коннотации. (Эти коннотации будут отражать не только особенности развития языка, но психологический и культурный опыт становления того или иного этноса). Однако, также очевидно, что существует безусловная корреляция между всеми обозначениями данного понятия в различных языках, и семантическое ядро термина «бытие» наличествует как факт некоего единства в понимании.

Понимается не нечто конкретное в каждом из языков, поскольку эта конкретность как раз не совпадает, но некая, находящаяся за скобкой словесного обозначения суть явления. Она носит во многом нерациональный характер, она направлена к глубинным структурам сознания, которые соглашаются с тем, что ими было угадано нечто объективное в мире. Слова являются лишь маской или символом этого объективного содержания.

Бытия не может быть больше или меньше в разные периоды исторического развития, оно равномерно присутствует в том явлении, что человек называет жизнью, равно как земная атмосфера везде и всюду едина, только ее плотность, давление могут, да и то незначительно, разнится от региона к региону, от континента к континенту, от океана к другому океану. Парменид был абсолютно прав, говоря о неразделяемости и единстве бытия. Другой вопрос, что субъективность человека или субъективность этноса, государства, исторической эпохи, художественного направления, вроде Возрождения, могут сгущать, исходя из собственных целей и задач бытийность бытия как таковую.

Оно (бытие), разумеется, никак на это не откликается, но людям все равно кажется, что бытие подвергается их воздействию, становится то драматичнее, то спокойнее, то предстает в виде конца времен и прекращения истории человечества, но все это опредмеченные человеческие реакции – с самим бытием ничего не происходит по существу. Единственно, что может сподвигнуть наше бытие к изменению, это столкновение с другим, равнозначным ему бытием, каковое воображаемо всего лишь в наших самых отважных фантазийных проекциях. (Вообразим, в конце концов, что человечество может повстречаться с внеземным разумом, скорее всего, существующего в иных координатах реальности).

Учитывая всю непомерную сложность данной категории – бытия, тем более хочется отчетливее вглядеться в те явления искусства, в которых эта объективная стороны жизни представлена с изумительной верностью и глубиной адекватного выражения. Это все великие имена – и Гомер, и Данте, и Шекспир, и Толстой, и Шолохов, конечно же.

* * *

Надо честно признаться, что при подходе к миру Шолохова мы встречаемся с целым рядом интеллектуальных задач, какие простым сопоставлением или аналогией его мира с творчеством какого-либо писателя, или какой-либо художественной школы, стилевого направления не работают. Хотя они, безусловно, видны, что называется, при первом взгляде на «Тихий Дон», к примеру. Тут сразу возникают ассоциации и параллельные пересечения разной плотности и сложности с Гомером, Толстым, русским реализмом в целом, с мировой романной традицией.

Однако такого рода взгляд становится расплывчатым и дефокусированным, как только мы начинаем углубляться в конкретный материал и вычленять то, что можно обозначить, как специфику художественного почерка, независимость и оригинальность эстетического миросозерцания, не говоря уже о философской основе творчества. Все это во многом не носит какого-либо определенного характера и требует дополнительных ухищрений, какие часто у ряда исследователей выглядят просто-напросто притянутыми за уши и не добавляют ясности к той проблеме, какая обозначена чуть выше.

Такое ощущение, что весь набор мировоззренческих и эстетических координат Шолохова располагается совсем в ином пространстве, с которым работает и в котором находится сам исследователь. Ведь, к слову сказать, безусловно, что шолоховское творчество стоит особняком и всякого рода его привязки к тому массиву русской литературы, какой мы обозначаем, как советская литература, носят весьма условный характер.

Вот, и проблема хронотопа шолоховского мира оттуда же. Кстати сказать, кроме собственной работы автора, да и подходов к этой теме крайне незначительного числа ученых, весь набор исследований о Шолохове демонстрирует поразительное равнодушие к этой ключевой для творчества любого писателя категории. Разговор о хронотопе – это ведь не совокупность разрозненных суждений о формах отражения времени и пространства в словесных текстах какого-либо писателя, но выражение самых глубинных его представлений о сути изображенной действительности – понимание ее в основных бытийных (художественно переданных) категориях.

Главная задача словесной формы искусства – литературы есть «выговаривание» действительности, бытия, как об этом убедительно писал Хайдеггер, да и вся «платоническая» линия мировой философии и эстетики была в основном об этом. При всей внешней ограниченности своего материала – всего лишь слово – литература подступает к решению самых сложных вопросов бытия. И это не красивые слова. Ведь нам только кажется, что данный процесс носит рутинный характер. Мы относим нашу возможность мыслить (или что мы понимаем под этим понятием, и его придется уточнить несколько ниже) к разряду некой особой функции нашего человеческого естества, похожей, может быть, на чувство голода, на процессы поглощения пищи, на некоторые другие инстинкты.

На самом деле, мышление как таковое ограничено в своем применении, и проявляется в полном виде у считанного количества индивидов. Основной массив человеческих субъектов и производимые ими простейшие логические операции, связанные с перемещением людей в пространстве, с выполнением тех или иных профессиональных функций, с выявлением своего отношения к окружающей действительности – погоде, социальным условиям, политике своего государства и т. д. и т. п. – человек относит их по разряду мышления, хотя таковыми состояния человека, описанные выше, совершенно не являются. Это поверхностный слой примитивных (у каждого из индивида свой по разветвленности и известной сложности) когнитивных рефлексов человека, которые никак не несут в себе признаков развитой мыслительной деятельности, предполагающей известную системность, и главное – высокую степень абстрагированное™ от конкретных условий существования.

Мыслить – означает оперировать не «слепками», «образами», «символами» конкретных предметов, явлений, событий и тому подобное, но работать с выделенными сущностями {гештальтами) предметов, явлений, процессов. Таким образом, процесс мышления начинается там, где субъект посредством своего сознания и более тонких особенностей своей когнитивной личности, среди которых немаловажное место занимают таинственная интуиция и ощущение сути того или иного явления в его очищенном виде, начинает проникать в некое ядро предметов и явлений и в закономерности их взаимодействия.

Это занятие куда как скучное для большинства людей; и на самом деле, прожив всю свою жизнь, они так и не узнают, а что такое мыслить по-настоящему, они так и умирают, уходя в мир иной, ни разу ни помыслив о мире, в котором им довелось побывать. В таком бытийном состоянии многих и многих людей нет ничего обидного или для них унизительного – жизнь прекрасна и удивительна и в том случае, когда индивид ее проживает на известном рефлекторном уровне, не стараясь обнаружить более глубокие основания своего личностного отношения к действительности, к своему собственному Я и другим вопросам так называемого философского сознания, что вовсе не является обязательным – повторим еще раз – для каждого из живущих людей.

Важность философствования как такового, если, опять-таки, под этим понимать не схоластическое и ложное манипулирование терминами, малопонятными для обычных людей, или выстраивание каких-либо безумных схем и теорий, за которыми не кроется ничего содержательного, и такого рода деятельность носит, конечно, профанный характер, – связана совершенно с иным позиционированием человека по отношению к жизни. Заметим, кстати, что основной массив философской литературы, особенно в период XX века, создан именно по вышеотмеченным (профанным) признакам.

Но как только мы начинаем ставить перед собой, своим сознанием, вопросы о смысле жизни, о Боге, о происхождении человека, о тайнах Вселенной, об этической стороне человеческой души, о самой душе, о смерти, о разделении живой и неживой природы, о красоте и добре, о тайнах организации материи в нашем мире – мы неизбежно упираемся в необходимость сформулировать самые общие и принципиальные представления о бытии, на базе которых и будут решаться все вышеозначенные вопросы. Не в том смысле, что они непосредственно будут решены в практической деятельности человека, но человек приобретает основание, на котором он может утвердиться, задержаться и начать обозревать данный ему в ощущениях, отношениях и первоначальных представлениях объективный мир. Причем в пределы этого понятия «объективный мир» законным образом помещается вся сфера индивидуально-субъективного контента жизни каждого человека, то, что изначально присуще только ему одному и не имеет никакого эпигонского начала – «не сравнивай, живущий несравним», сказал поэт.

Вопрос даже не в создании некой одной-единственной и правильной «теории всего», о которой, кстати, мечтал А. Эйнштейн [3], – вовсе нет. Теорий, точек зрения, концепций может быть значительное множество, и они могут обладать своей относительной истинностью применительно к тем или иным областями человеческого существования, к вопросам духовной жизни. Они, в конце концов, могут носить совершенно экстравагантный характер, быть исключительными по своей оригинальности и сополагаться с очень ограниченным кругом лиц, уверовавших в данную картину мира; она также может стать привилегией и итогом мыслительной деятельности отдельного человека. Русская литература, кстати говоря, хорошо описала этот тип людей – «доморощенных философов», реально создавших свою систему отвлеченных представлений о действительности, причем как бы самого высокого ранга, но рассыпающуюся от столкновения с реальностью в то время, как истинно философское знание является наиболее «твердым» из всех «расходных» материалов мыслительной деятельности человека.

У Достоевского, к примеру, о Боге, милосердии, неотвратимости наказания, о нравственности человека рассуждают не только Иван и Алексей Карамазовы, получившие известное образование, но и Смердяков, носитель своей собственной житейской философии, создающий абстракции как бы высокого плана, но, по сути, являющимися пародией, «смещенной проекцией» совсем неадекватного жизни мышления.

Для понимания хода наших размышлений сошлемся, к примеру, на текст Нового Завета, который для этической стороны существования человека является некой «теорией теорий» и имеет высшую степень обобщенности применительно к «внутреннему человеку» христианской доктрины. К слову сказать, наличие четырех канонических Евангелий (от Марка, Матфея, Луки и Иоанна), признанных церковью, и немалого числа неканонических, лишь подтверждают наше предположение – все они инвариантны по отношению к некоему универсальному содержанию созданного и воспроизведенного высказывания Нового Завета, которое находится, собственно, за пределами данных текстов (отдельных Евангелий)[3 - Это достаточно тонкий момент, какой связан с тем, что некий вычленяемый смысл высказывания Евангелия как такового вовсе не сводим к конкретным каноническим Евангелиям Луки, Матфея, Марка и Иоанна. Без них, конечно, оно является несколько иным, это обобщенное высказывание. Но его содержание, смысл, как мы написали ранее, это разговор и рассуждения о новой роли человека в жизни, об открытии «внутреннего» человека, о преодолении греховности и несуразностей земной жизни, это преодоление ограничений времени и наличного бытия и вступление в жизнь вечную. В этом смысле высказывание Евангелия вовсе не совпадает с конкретными текстами конкретных Евангелий. В нем, как в яйце, спрятана новая жизнь всего человечества, иной тип культуры и, по существу, иная цивилизация. Вот это мы и имели в виду, говоря, что некие сверх-смыслы превышают объем конкретных категорий мышления человека. Не говоря уже о превышении так называемой онтологической сути, которая выглядит еще более усложненной в таком контексте, так как в разряд описанной выше парадигмы понимания действительности включается каждый человек христианской культуры со всем его жизненным опытом, сомнениями и верой, откровениями и приближением к бессмертию.]. Соответственно, подобные универсальные тексты мы обнаруживаем и в других религиях, помимо христианства, без которых данный (религиозный) способ изъяснения действительности в принципе является невозможным.

Термин «религиозный» указывает в данном случае только на специфику произведенного обобщения, но он не отменяет высшей степени абстракции, регулирующей как раз основные параметры бытия. Это его, бытия, упорядочивание произошло замечательным образом, включив, наконец, в состав евангелического высказывания самого человека, антропное начало, какое нашло себе место и ожитворило холодность космической жизни, представленной на земле.

* * *

Но, помимо осуществления в коре головного мозга человека сложного соединения разного рода нейронных цепочек, возникновения тех или иных электрических импульсов там же, какие активируют те слои нашего серого вещества, какие отвечают за процессы абстрагирования и архетипирования, на выходе мы получаем не просто некий набор сложившихся нейронных структур (физиологическая сторона процесса мышления, какую никак не обойти) в голове философа, но и определенного рода текст (большой или маленький – не суть, это может быть в итоге, несколько слов или предложений, опредмеченных в сознании человека) или набора графических формул, какие также сопровождаются определениями и понятиями, воплощенными в слова.

Таким образом, вся сложнейшая мыслительная деятельность человека по объяснению данного ему мира упирается в некие ограничивающие его когнитивные возможности словесные пределы. Нет другого (пока!) механизма перевода складывающихся представлений в сознании мыслящего субъекта, кроме как воплощение их в сочетания слов, многие из которых и не приспособлены (и не могут быть таковыми, по существу) для передачи сложнейшего содержания, какое определилось (опредметилось) в сознании человека[4 - Конечно, формы искусства – скульптура, живопись, архитектура, особенно сильно – музыка, несут в себе содержание (в том числе и реально абстрагированное) как бы вне словесного эквивалента, они воздействуют на наше восприятие непосредственно своей структурой, внешней выраженностью действительности (бытия). Но окончательное помещение истинного содержания данных произведений искусства осуществляется в пределах абстрагирующего, словесно выраженного дискурса. Об этом, впрочем, замечательно было написано еще в XVIII веке Лессингом в его трактате «Лаокоон, или О границах живописи и поэзии».]. Разумеется, большую роль играют в процессе мышления интуитивные прозрения, смутные ощущения угаданной истины; очень многие явления творческой жизни не попадают в сферу формализованных определений и подчас осуществляются как подсознательная, не подвергаемая рефлексии, деятельность.

Удивительным примером «первоназывания» первых же осознанных человеком отвлеченностей, вроде представлений о времени, пространстве, объеме, весе, длине и т. д. является система философствования, представленная в древнегреческом языке. Кроме отрывочных и не систематизированных представлений об этих абстракциях, идущих от микенской культуры, бывшей до древнегреческой античности, частично от древнеегипетской – первым древнегреческим философам не на что было опираться. Процесс определения действительности в понятых ими сущностях и самой номинативности называния всех предметов и явлений реальности шел удивительным образом – сам язык помогал формулировать систему первоначальных представлений о реальности. Самым парадоксальным, может быть, является осознание понятия ничтожно малого (атома), как основного элемента материальной жизни. Степень гениальной глубины проникновения в бытие, какую мы наблюдаем у древних греков в данном случае, настолько поразительна, что подчас приходят в голову соображения о помощи иной цивилизации, может быть, и внеземной.

Вообще, само выделение древними греками основных четырех стихий (огонь, земля, воздух и вода) говорит о наличествовавшем в языке механизме, который способствовал появлению формул максимальной отвлеченности в их мышлении. Собственно, величественные фигуры Аристотеля и Платона, итожащие развитие древнегреческой философии говорят нам именно об этом – настолько легко они оперируют абстракциями самого высокого плана и создают настоящий язык философии. В этом языке наличествует не просто глубина тех или иных проникновений в тайны мироздания и нахождение этим тайнам (сущностям) соответствующих понятий (слов), но удивительная конгруэнтность сочетания этих представлений, которая говорит о непротиворечивости и внутренней слаженности (апостериорности) создаваемой философской системы, и самой действительности.

Разрыв между нейронным отражением мира и его словесным воплощением всегда и неизбежно существует. В зависимости от таланта и глубины проникновения в тайны мира воображаемого философа существует большее или меньшее соответствие представленного в сознании человека и воплощенного в слове. От этого, между прочим, терминологическое новаторство многих мыслителей, создание ими особых терминов, даже слов, какие, по их мнению, наиболее точно передают пойманное, угаданное ими содержание бытия.

Но нас привлекает аспект именно словотворчества, который в силу национальной традиции так сильно проявился в русской культуре. Русская культура, и соответственно, русская философия, решили сэкономить на некоторых этапах этого сложного процесса, поэтому часть из них она элиминировала и сразу перешла к словесному воплощению тайн и сути жизни, человека и бытия мира. Поэтому главными русскими философами стали русские писатели [4].

Также крайне важен сам язык, на котором происходит оформление философских категорий, отвлеченных понятий. Очевидно, что по своему генезису, дальнейшему развитию языковой системы, по наличию созданных на данном языке разного рода текстов, в которых воссоздана модель и сопутствующее ей объяснение действительности, языки разнятся между собой и очень сильно. Способность одних языков с большей легкостью генерировать из себя отвлеченные понятия и суждения может контрастировать с языками с неразвитым уровнем абстрактности. Среди индоевропейских языков мощным потенциалом абстрактности обладают немецкий и французский языки, обширны в этом отношении возможности английского языка. Русский язык находит свое особое место в этом оркестре мировых языков, обладая как очевидными преимуществами, так и известными недостатками в плане создания разветвленных и сложных философских систем [5].

Самое удивительное в этом процессе, что он еще не закончен, несмотря на усилия, так называемого постмодернизма, он все тянется и тянется в будущее, невзирая на то, что данный процесс активно «подминается» новыми формами отражения бытия – визуальными, прежде всего. А также цифровыми, какие требуют отдельного рассмотрения, и, скорее всего, в философском ключе. Происходит перенастройка самого способа освоения человеческим сознанием реальности. Если прежний способ был связан с переводом и итоживанием в известном смысле эмпирических, чувственных восприятий действительности в процессе классификации, систематизации, и, говоря проще – понятийного (и в этом отношении абстрактного) оформления полученной информации, то сегодня этот процесс выглядит несколько иным. Прежде, в традиционном типе культуры, конечным – и поэтому особой важности – носителем полученной информации когнитивного плана выступал сам звуковой комплекс слов или его варианты в виде разнообразных математических, физических и химических формул. Впоследствии к этому добавились биологические формулы, описывающие, хотя бы и в первом приближении, основные механизмы действия человеческого организма.

Сейчас же, с появлением сложно организованных чипов, являющими основой компьютерной и всякой иной вычислительной техники, включая весь набор разнообразных гаджетов, процесс передачи информации совершается по модели действия сложных систем в живой природе, где прохождение электрического или иного импульса не нуждается и не требует какого-либо его словесного оформления. Разумеется, что возможно создание словесной адекватной модели всякого вычислительного устройства, но это будет иметь, во-первых, бессмысленный характер, а, во-вторых, она будет громоздкой и крайне не функциональной.

Соответственно и видеоряды, связанные с передачей информации, по-иному, нежели слово, влияют на организацию нейронных сетей человека. А сегодняшние подходы к созданию квантового компьютера уводят посредническую роль словесных понятий вовсе на второй план – они перестают быть функционально полезными для работы тех или иных устройств.

* * *

Так вот, в этом месте, опять о хронотопе Шолохова. Он описывает ситуацию, в которой мировое время как бы переформатировано, оно перестает существовать в прежнем виде. Завершение первой мировой войны, перешедшей в России в гражданское столкновение, усилило момент катастрофичности на родине Толстого и Достоевского. Но это был ужасный процесс для человечества в целом, так как никто не знал достоверно, не остановилось ли мировое время окончательно, протянется ли оно в дальнейшее, будет ли оно еще «быть». Отчетливо эти эсхатологические настроения проявились в культуре, философских построениях, исторических проекциях, подобных «Закату Европы» О.Шпенглера. (Сегодня мы переживаем во многом схожие перипетии). Это не раз и не два случалось с человечеством во всей истории его существования, но особенности исторической памяти, которая в отличие от биологических и физиологических рефлексов, заключается в том, что ее содержание не переходит в состав тех или иных геномов и не влияет на изменение природы человека. Оно просто прекращает быть для отдельного человека, этноса, государства, целой цивилизации, не оставляя после себя никаких своих следов временного рода.

Опосредованно оно запечатлевается в произведениях быта, культуры в самом широком плане, но оно неуловимо для проведения его анализа и дальнейшего исследования. Оно или есть или его нет. Подобный кризис перелопачивает историю человечества. Ухватиться за какое-то подобие времени, связанного в основном с представлениями о будущей непостижимой жизни после-смерти, исчезновения, небытия, философски трудно, почти невозможно. Поэтому столь актуализируется эта тематика от самых примитивных цивилизаций, в которых племена чуть должны были пожирать части умершего человека, чтобы продлить его существование, до сложнейших и детально разработанных представлений и технологий по оформлению загробной жизни человека в разнообразных мировых религиях. Достаточно сослаться, чтобы не расширять этот аспект, на мумификацию в Древнем Египте, которая носила исключительно изощренный и продвинутый характер, так что умерший собственно продолжал активно существовать в своей новой ипостаси в сознании многих и многих людей. Он продолжал для них жить и во внеземном существовании.

При этом высшие божества во всех мировых религиях наделяются бессмертием и вечным существованием. Одно христианство провело своего бога через смерть и временное небытие, чтобы доказать исключительную победу высшей силы не столько над смертью, сколько над временем. А так, в обыденной культуре человека, время и смерть, небытие становятся синонимами.

Таким образом, бытие и время увязываются теснейшим образом и не могут существовать одно без другого. Какое же все это имеет отношение к имени Шолохова? На наш взгляд, безусловно, прямое. Те же самые категории – бытие и время – являются ключевыми для художественного мира писателя. (Мы понимаем всю относительность этого привычного словоупотребления «художественный мир» применительно к автору «Тихого Дона». «Мимесис» гораздо более уместное выражение по отношению к той воспроизведенной реальности Шолоховым через совокупность выбранных им, и соединенных в некое удивительное единство, слов).

Именно воспроизводством бытия и времени занят этот уникальный писатель. Что же, воскликнет нетерпеливый читатель, не то же делает любой писатель, обладающий мало-мальским талантом соединения слов в некую целостность? И да, и нет.

Обозначим для дальнейшей логики наших рассуждений несколько проблем, какие необходимо решить, отвечая на вопросы скептически настроенного стороннего реципиента наших соображений. Вот, к примеру, Гомер, его великие поэмы. Понятное дело, что собственно вопросы о сознательном воспроизводстве бытия и времени слепым древнегреческим поэтом, не имеют никакого смысла. Излагаемые им рассказы, с одной стороны, о Троянской войне, с другой, о странствиях Одиссея, идут почти по линии физического линейного времени – от точки альфы до точки омеги, от начала действия, какое он считает важным и каким он начинает повествование, до финального завершения излагаемых историй.

<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4