– Вы видели?.. Вы слыхали?.. Вы знаете?.. – только и расспросов при дворе, и смех, неукротимый смех в ладонь, смущенно прикрывающую рот.
Еще бы не смешно! Казанский губернатор Артемий Волынский доставил в Петербург в подарок государыне арапку с ее новорожденным сыном и сообщал в письме: «При сем всеподданнейше доношу: арапка вашего величества родила сына, от которого уже не отрекусь, что я ему отец, ибо воспреемником ему был, и тако, хотя он и сын мой, однако ж не в меня родился, а в мать, – таков был, как сажей выпачкан, и зело смешной». Ну, конечно, над этим можно посмеяться, а еще…
– Вы слышали?.. Вы знаете?..
И в изумленных, расширенных глазах страх, ужас.
– Вилима Ивановича…
– Тс-с… Не называйте его имени…
– Но как же?.. Как?.. Ведь он… его… так близко был к императрице.
– Теперь за эту близость и ответ ему держать. Аж головой поплатится.
– Бирючи по улице кричали, что злоупотребления…
– Так, истинно. Царское доверие во зло употреблял. В амурной близости с самой царицей был.
– А мы-то… мы… водились с ним, дружили…
Всполошились, забеспокоились голштинцы. До брачных ли забот теперь царю! Еще и их самих начнут допрашивать с пристрастием, допытывать да дознаваться – зачем в большом знакомстве с Монсом были? Сразу после шума притихли и попрятались, боялись выходить на улицу, и сам голштинский герцог взаперти сидел, как арестованный.
Конечно, тяжелых переживаний и у петербургских знатных персон было с избытком, но они все же не ввергали холеные свои руки в ременный хомут дыбы, и кнут не разрисовывал им спины своими узорами. Вроде бы даже и удивительно было, как это государь император отказался от прежнего своего правила вести дознанье со всей строгостью. Царь Давид сказует: честь царева суд любит. В народе такой говор держался, что коронованная государыня какими-то известными ей кореньями и волшебством обводила супруга, ублажала и смягчала его гнев.
Страшно было виновному признаться в своих лихоимных проступках, но не менее страшно и умолчать, и приходилось людям доносить на самих себя. Как же утаиться, ежели сам Монс называл, кто давал ему взятки?
– Ой, лихо… Ой, беда-горюшко… Ой, позорище!..
Дыба, кнут, каторга, плаха или колесование дополнялись всенародной оглаской имен как самих взяточников, так и их дарителей. Царь Петр считал, что для искоренения такого зла годились все, средства, но на этот раз Монсовы взяткодатели отделались только большим испугом.
Ни у кого из герцогской свиты и в мыслях не было присутствовать при казни Монса, хотя и было опасение – ну как узрят в этом непослушание и супротивность?..
Находясь в тяжких раздумьях, герцог не сразу заметил остановившегося у него в дверях вице-канцлера Остермана, явившегося во всей парадной форме.
«Арестовывать пришел… Пытать начнут…» – билась прямо в висках ужасная догадка.
А вице-канцлер, вытянувшись во фрунт, чеканил слово к слову, объявляя о том, что его императорское величество изъявили свою волю покончить дело герцога… Поперхнулся на слове Остерман, закашлялся, и герцог понял, что действительно пришел ужаснейший конец всему.
– …что ваше обручение с кронпринцессой должно свершиться в Катеринин день, – закончил вице-канцлер.
– Как?.. – оторопел и отстранился к стене герцог; и крупные капли испарины обметали его лоб.
Остерман из слова в слово повторил сказанное, и то ли крик радости, то ли какой вопль вырвался у герцога. Он кинулся обнимать и целовать вестника счастья, заставляя его еще и еще повторять уже известное, веря и не веря тому, что слышал.
– А кто невеста?
Остерман смутился и замешкался с ответом.
– Ну, эта… кронпринцесса… – а не сказал, какая именно, да, похоже, и не знал.
В день казни Монса вспомнил Петр, что еще не отдал никакого распоряжения о преемственности престола; что не определена дальнейшая судьба старшей дочери, и в одночасье решился на то, что откладывал на протяжении четырех лет, – объявить о дне обручения Анны с Карлом-Фридрихом, голштинским герцогом.
Вот и явился с таким сообщением вице-канцлер Остерман.
V
Около Летнего сада, в доме, занимаемом герцогом голштинским, – довольство и веселье. Герцог, услажденный вестью о предстоящем обручении, весь исполнен счастья. Его уже поздравили русские сановники, до сих пор задушевные его приятели только на попойках; теперь они и в трезвые минуты стали любезны и приветливы. Герцог думает о подарках для невесты, увлечен мечтами о своем значении, о тех средствах и могуществе, которые получит с русской кронпринцессой. И только одно неприятно беспокоит его: он все еще не знает, которую из великих княжон выдает за него царь Петр – старшую или младшую? (Но не совсем же маленькую Наталью!) В мечтах о той или другой он засыпает.
Двор оживился официальными празднествами. Подписан свадебный контракт, и только тогда жених достоверно узнал, что из двух княжон ему достанется старшая.
– Ну и отлично!
В брачном контракте Анна, под присягой, вместе с женихом отказывалась от российского престола за самих себя и за свое потомство. Законное наследование переходило ко второй дочери Петра – к Елисавете.
– Надо поскорее ее поздравить, – торопились придворные.
А герцог голштинский словно опьянел, не глотнув еще ни глотка вина. Все отлично, все хорошо. Уже достаточно того, что получил, а впредь получит несравненно больше.
«И был в тот вечер фейерверк: на плане изображена Венус на колеснице, которую везли лебеди с поднесением счастливого согласия, и сидели в палате до двенадцатого часу при их величествах и их высочествах все господа, где была изрядна музыка и танцевали», – как сообщала потом календарная отметка.
Герцог на другой день под окнами Екатерины и своей невесты устроил серенаду; Екатерина милостиво пригласила его в свои покои и поила из собственных рук вином. Любовалась, какой у нее статный нареченный зять, – теперь ей можно чаще одаривать его подарками и заботиться, чтобы в кармане герцога лежал не тощий кошелек.
Граф Петр Андреевич Толстой в своем доме, что стоял недалеко от крепости, давал торжественный обед. На нем была Екатерина с дочерьми, придворными дамами и кавалерами, был и герцог голштинский с наиболее приближенными из своей свиты. Не было только государя, – занемог в тот день и не поехал.
После того обеда, еще засветло, на обратном пути проезжали мимо колеса, на котором виднелся припорошенный снегом труп, а с шеста угрюмо смотрела на пышный санный поезд голова Монса. Гостей еще веселил фряжский хмель, и никто не предался унынию. А вот уже и скрылось непотребное видение, и можно было совсем не думать и не вспоминать о нем. Гораздо лучше быть всегда в хорошем настроении и не давать улыбке исчезать с лица.
Как отрадно было узнать, например, что в шведском городе Стокгольме русский посол объявил о совершившейся помолвке герцога и цесаревны Анны и в нарочном естафете сообщал: «Не могу довольно изобразить всеобщую здесь радость лучших, средних и подлых людей. Это супружество принимается за основание истинной, ненарушимой и вечной дружбы между Россиею и Швецией».
И так подошло в жизни одно к одному, что не пришлось особо беспокоиться, чем каждому занять себя, чтоб не поддаться скуке. Чуть ли не целые полгода – с январских холодов до майских теплых дней – проводилась траурная церемония погребения умершего царя Петра, когда все дни были заполнены лишь скорбными заботами. Надо было каждому обдумать, как проявлять себя, чтобы сугубая тоска, печаль, уныние были бы неизменны и наглядны. И только 21 мая в назначенный день бракосочетания Анны Петровны с Карлом-Фридрихом траур по случаю смерти Петра I был прерван.
Екатерина носила учрежденный Петром I в ее честь орден св. Екатерины, как воспоминание о Прутском походе. На ордене надпись: «За любовь и верность родине», и носился он на белой ленте. Екатерина пожаловала его своей дочери Анне в день сочетания браком с герцогом голштинским.
Мизерно коротким пролетел «медовый месяц», не составивший и недели времени. Вскоре после свадьбы герцог три ночи не ночевал дома из-за той парижской гризетки, с которой его когда-то познакомил Монс и снова оказавшейся в русской столице. Да еще случилось так, что мекленбургская герцогиня Катерина Ивановна, в отличие от своей сестры курляндской герцогини Анны, часто наведывалась в Петербург и напропалую любезничала с герцогом голштинским и с кавалерами из его свиты. Дни летели – не удержать. Вроде бы только недавно смеркалось, а уже рассвет. Быстролетны они, белые петербургские ночи, лучше поплотнее зашторить окна и предаться будто бы ночным увеселениям.
Возвратившись наутро четвертого дня во дворец, герцог не пошел к супруге Анне, а толкнул дверь в покои царственносамо-державной тещи и прильнул к ее руке.
– Где ж ты пропадал, сынок?
На самом законном основании она, как вторая мать, с первого дня свадьбы герцога стала называть его сынком, а он ее – мамашей.
– Где был, сынок?
– Ой, мамунюшка, не спрашивай…
– Повеселился? Ну, и хорошо.
И, совсем как любящая мать, погладила его по голове.