– Разберемся и мы, – недовольно покосился на него Меншиков и, призывая к тишине и порядку, постучал костяшками пальцев по столу. – Что с таким божьим хулителем делать?
– Допреже надобно подлинность доноса проверить.
– Само собой – так.
– И ежели такое надругательство над иконами въяви, то…
– Казнить самой злой-презлой смертью.
– Всемилостивейшая государыня обет богу дала, чтобы из лиц духовного звания смертью никого не наказывать.
– Тогда повелеть расстричь да сослать в самый отдаленный и глухой монастырь, да содержать там под строгим караулом, как бы и на проголоди, чтобы он, окаянный, грех свой замаливал.
– Можно и так, коли все согласны, – объявил Меншиков.
– Знамо, согласны. Нехристи, что ли, мы!
Весь день трудились верховники, разбирая церковные неурядицы.
В селе Лопатки Воронежского уезда поп Анисим возмущал жителей, чтобы они утаивались от подушной переписи, а на ектиниях поминал покойного императора, называя его имперетёр, и так объяснял: имперетёр, мол, он потому, что много людей перетёр.
В Ишимской волости к раскольникам ездил полковник Парфентьев «для их увещевания и обращения к истинной вере и к церкви, а ежели не обратятся, то для взимания с них двойных податей, но те раскольники не послушались и сами себя сожгли».
Не одни раскольники, а и городские и посадские люди чаяли, что после смерти царя Петра в новое царствование придет на бороды послабление и можно будет свободно носить их, хотя бы не больно длинные, ан нет, все равно было велено бородовую подать взимать, а с раскольников – в двойном окладе.
И в крестьянском быту никаких перемен не было. По-прежнему огромная страна была мало населена; по-прежнему подлого звания люди бегали от крепостной зависимости, и гоньба за ними составляла одно из важных дел правительства и самих господ помещиков.
Что ни заседание верховников, то опять и опять поднимался вопрос о беглых. Что с ними делать? Уймутся ли когда они, нечестивцы, – никак того не удумать. Прямо-таки до тошноты противно было вельможным людям заниматься бродячим сбродом. Ну, что еще можно сделать для острастки бегунов? Опять – кнут, батоги, ноздри рвать за беззаконные их бесчинства?..
– Все дела о них пока отложим, – сказали кабинет-секретарю. – На досуге когда-нибудь разберем.
– Тогда рассудите о том, как направить торговлю, – предложил Макаров.
– Про торговлю – давай.
– Князь Куракин написал из Голландии, что не след к Балтийскому морю, к Петербургу оттягивать, а больше вести ее, как в былое время, в Архангельске.
– Тоже и такое дело не так просто решить.
– Надо снестись с коллегиями, справки от них добыть.
– Вот. И учинить доклад о том Андрею Иванычу, потому как способнее его к тому делу персоны не сыскать.
– А почему его нет нынче?
– Как на грех, опять захворал.
– Такие важные дела подоспели, а без него…
– Отложим их пока. Может, оклемается вскоре. Давай, что там другое?
Кабинет-секретарь откашлялся, взял бумагу…
– Начальника уральских заводов жалоба.
– Скажи лучше – кляуза, – поправил Макарова Меншиков.
– Зачитать?
– Читай. Чего он там хнычет?
И Макаров стал читать письмо Геннина, оскорбленного невниманием к нему, с чем он, Геннин, столкнулся в Петербурге после смерти царя Петра: «Я принужден напомнить вам, что мне стыдно так здесь шататься за мою государству радетельную через 26 лет службу; я обруган и обижен, мой чин генерал-майорский в Военной коллегии и в артиллерии не вспоминается и не числится, живу без караульщиков и денщиков, без жалованья и не знаю, откуда получать, чем питаться в здешнем дорогом месте; и понеже я истинно признаю, что от моих сильных недугов принужден я терпеть печаль и ругательства разве за то, что я его величеству верно радел».
– В Военной коллегии не значится, – усмехнулся Меншиков. – Живет на отшибе, за горами, за долами, а мы его помнить должны. Одно слово – кляузник.
Но то, что и Геннин оставался без жалованья, заставляло верховников призадуматься.
– Больно много управителей разных канцелярий и контор развелось, где же на всех денег набраться? Надобно их поубавить, – предложил Апраксин.
– И то правда.
– Развелось их – не перечесть сколько, а толк какой? Появились вон суды новые, и люди не знают, куда им обращаться. Канцеляристы не умеют справляться с делами, отсылают бумаги из одного места в другое, лишь бы видимость канительных стараний своих показать.
– Ему, судье-то, судить надо безволокитно, посулов и поминков не брать, друг другу беззаконно не дружить, недругу какому не мстить, а он…
– Вон в суздальской канцелярии по казенным сборам заместо приходо-расходных книг валялись записки на гнилых лоскутах, и открылись непостижимые воровства и похищения. Ну, писца да копииста повесили, а что толку? Денег-то все равно не сыскали.
– Я тебе, Федор Матвеич, такое скажу: придет человек в канцелярию, а тамошний писец первым делом ему в руку глядит, не приготовлена ли у того благодарность, а потому и тянутся долго самые пустяшные дела, чтобы только побольше профиту писцу добыть.
Можно было господам верховникам вдоволь посудачить и посплетничать на своих сходбищах и, подобно осуждаемым ими неурядливым волокитчикам, самим поволочить дело вместо скорого решения. Говорили – один складнее другого:
– Разных рассыльщиков по ревизиям поубавить надо, кои подобно саранче налетают на людей и буйствовать начинают.
– А я так считаю, что канцелярские ярыжки да крючкотворы, все их крапивное семя, пускай довольствуются мздою от тех, кто к ним обращается, за то проживут и без жалованья. Считаю, что так.
Так оно к тому и велось. Подошли верховные правители к мысли, что прежде, когда в губернии или в уезде полновластно хозяйничали воеводы, было лучше, проще и выгоднее государству. Воеводам жалованье не давалось, а кормились они за счет своих подопечных. Было так? Было. Значит, так тому и следует быть.
По указу воеводе надлежало быть человеком, наделенным многими добродетелями. Следовало уметь быть и толковым военачальником, и ученым архивистом, чтобы в деловые бумаги хорошо вникать, и даже своего рода летописцем быть. Должен воевода в доподлинности хлебные и другие торговые дела знать и собирать «куриозные гисторические письмена», разыскивать их по монастырям, снимать копии с древних грамот и отсылать в Сенат; правильно судить и рядить своих жителей. Должен хранить деньги от собранных податей «в крепком безопасном месте, в сундуках с замками и печатями, за добрым караулом», а ключи от тех сундуков держать при себе. Получкам и выдачам денег надлежало вести строжайшую отчетность, а за похищение казенных денег ему, как государственному татю, грозило лишение имущества, чести и самой жизни.
В правительственных указах говорилось о бескорыстном служении государству, но было известно, что выколачиваемые из народа деньги вместо употребления их на благое общее дело в немалой части оседали в карманах продувных ловкачей. Принимались устрашающие меры для борьбы с казнокрадами, а в стране, как велось все исстари, так и продолжало быть. Были воеводы, стали вместо них губернаторы, а толк один. Радовались они, получив такую должность, что будет им сытное, большое кормление. Радовались их жены и дети, а также ближние и дальние родственники, и дворовая челядь, что все станут безмерно сыты и часто одарены следуемыми им подарками.
Города, в коих надлежало проживать губернаторам, были несравненно более обжитыми, нежели новомодный Петербург, – не видать бы его никогда! Тут, в губернском городе, издавна сложившийся уклад жизни: съезжая или приказная изба, в какой прежде на жесткой лавке сиживал воевода, а ныне – в мягком кресле – глава губернии господин губернатор, но так же он судит и рядит; перед окнами его канцелярии бьют на правеже неисправных плательщиков податей и должников разных прочих поборов. В Петербурге еще далеко не в каждом доме уют и всякие удобства для жизни, а тут – добротное, сложенное из толстенных бревен жилье, при котором жаркая баня с предбанником, клети с подклетями, подвальные хранилища и погребицы. А за частоколом усадьбы – посад, торговая площадь с земской избой, где старосты да старшины ведут повседневное управление людской жизнью; соборная церковь, где поп, протопоп и сам архиерей пекутся о спасении душ горожан; гостиный двор с господами купцами, из коих иные, не пожалев денег на пошлину, так и остались пышнобородыми, а не с постыдно оголенными лицами. Тут же кружечный двор и харчевня возле почтового ямского подворья и на виду прочно сложенная городская тюрьма. Все привычно, знакомо и возведено по ранжиру.
Прежде у воеводы, как и у многих бояр, на усадьбе жили свои портные, скорняки и башмачники, как велось такое, бывало, при московском дворе великих государей, где шили одежду и обувь дома, а чулки и рукавицы работали монашки Новодевичьего монастыря, кои были на это большие искусницы. Швальни и чеботарни заводили у себя и губернаторы и тоже по испытанному примеру Москвы подряжали какой-нибудь ближний девичий монастырь вязать чулки, варежки, душегреи, чтобы они всегда были внове, а никак не следовать срамному обычаю упокойного государя Петра Алексеевича – самому себе чулки штопать. И в большом и в малом – все много лучше в отдаленном губернском городе, нежели в новоставленной столице. И чем дальше от нее, тем обильнее и сытнее кормление. Самоуправствуй на свое доброе здоровье сколь душе угодно. Можно и по-прежнему, стародавнему – воеводой себя называть. А в народе о воеводах так еще говорили:
– Воевода – вельможа властительный. Чего пожелает, тому и быть. Наш вон – на шести женах женат. Женится на одной, а потом и выправит бумагу, что она будто померла, – на другой женится, а потом, таким же манером – на третьей. А сам жил с ними со всеми, какие и помершими значились. Ну, а после того вовсе и без поповского благословения еще других себе в жены брал. Ровно бусурман турский, вовсе обезумился и впал в ненасытный блуд.
– Воевода, истинно.