Оценить:
 Рейтинг: 0

Книга царств

<< 1 ... 23 24 25 26 27 28 29 30 31 ... 36 >>
На страницу:
27 из 36
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
А деньги, бриллианты и другие драгоценности, все эти брошки, пряжки, золотые табакерки, – как с ними быть? По карманам рассовать? Да разве все захватишь?..

И тонкий, визгливый вопль отчаяния вырывался из груди Варвары.

Прощай, настенная Голландия в искусных изразцах. Прощай излюбленная Ореховая комната. Прощай, любезный сердцу парадиз.

Верховный тайный совет вынес решение: выдать офицеру Пырскому, назначенному сопровождать ссылаемого Меншикова, денег 500 рублей на разные дорожные расходы, да на 50 подвод прогонных денег, а за другие подводы Меншиков пусть платит сам. Ну, и как говорится, – с богом! Скатертью дорога. Прощевай на веки вечные. Что в ссылку, что в могилу, одинаково, считай – в небытие.

А вот он в истинном, заветном смысле слова – сиятельный, светлейший князь. Строго и надменно смотрит со стены своей приемной, запечатленный на портрете во всех регалиях, в полном расцвете блистательной тогда судьбы; вот его бронзовый бюст, исполненный заморским скульптором Растреллием, – такой он, Александр Данилыч, прославленный, величественный, с одухотворенным молодым лицом.

Прощался Меншиков с самим собой и со своим дворцом. Прощался с невозвратным прошлым.

Более трех лет безраздельно и самовластно он управлял Россией из этого дворца. Был самым богатым человеком, владельцем шести городов, ста тысяч крепостных и неоглядными просторами земель на Украине, в Подмосковье, на Балтийском побережье, в Польше. Не в каждом из своих дворцов, домов и дачных павильонов приходилось ему жить, но они значились за ним. Здесь, в Петербурге и его предместьях, – девять; в Москве – четыре и среди них – огромный и богатый Лефортовский дворец, – прощайте навсегда.

Ступив в последний раз на невскую набережную, перед тем как садиться в карету и отправляться в ссылку, Меншиков сказал:

– Я совершил большое преступление, но юному ли императору наказывать меня за это?..

Добавлять к сказанному больше ничего не стал, но по-видимому, это означало, что он виноват в смерти императрицы Екатерины и что Петр II, став императором, должен быть ему за это благодарен.

Вон за Невой – Адмиралтейство, которое он строил; вон по соседству с его дворцом уже третий год идет строительство по плану, утвержденному еще самим Петром Великим, грандиозного здания двенадцати коллегий. Петербургские градожители не понимали и не любили никаких коллегий и называли их насмешливо – калеками. Вспомнил Меншиков об этом и грустно улыбнулся. Через год-другой достроят, и кто, какие государственные калеки разместятся в этом здании?..

Тронулся с места и потянулся по набережной Невы длинный ряд карет, колясок, фургонов и других экипажей, увозящих Меншикова и его семейство с многочисленной челядью и поспешно собранным имуществом, сопровождаемые караулом из 120 гвардейцев под командованием капитана Пырского.

Впереди этого огромного поезда – четыре кареты, запряженные шестериками лошадей: в первой – сам Менщиков с женой и свояченицей Варварой; во второй – сын его с карлою; в третьей – дочери с двумя служанками; в четвертой – брат жены и Варвары, Василий Арсеньев, и другие приближенные. Все были в черном, траурном.

Выезд Меншикова из столицы уподоблялся добровольному отъезду богатого и заслуженного вельможи, который после многолетних трудов государственных намерен закончить жизнь вдали от придворного шума и блеска, вне интриг, без врагов и завистников. Он выехал в великолепных экипажах, сопутствуемый блестящею прислугой и сопровождаемый огромным обозом с драгоценной движимостью, выбранной из великолепных его палат.

Только дочь Мария должна была возвратить своему бывшему жениху обручальное кольцо, стоившее двадцать тысяч рублей.

Меншиков надеялся найти прочное благополучие в кругу своего семейства, жить в довольстве и покое в уединенной Придонской равнине. Поезд сопровождали верховые гайдуки и собственные княжеские вооруженные драгуны. Домашних челядинцев ехало в обозе 127 человек.

Путь будет долгий и томительный. Хорошо, если до крепких заморозков приедут в Раненбург. И Меншикову вспомнилось вдруг давнее, далекое: когда с царем Петром Азов у турок воевали, зашел спор с басурманами, что будет значить час езды, какое расстояние, – какая ради этого должна быть езда по степи – тихая или скорая? Наши говорили, что нигде того не велось, чтобы по степи ехали чинно и неторопливо. И городовая езда – тоже не в пример. Но турки со скорой гонецкой степной ездой были не согласны и говорили, что возьмут в пример езду ступистого коня. Так, помнилось, и не смогли договориться, какое расстояние считать за час езды.

А сколько верст они за час езды проедут? Похоже, лошади ступисты будут.

Меншиков отъезжал от Петербурга, а по городу ходили слухи о его непомерных злоупотреблениях; что он, не довольствуясь своим положением, зарился на императорскую корону; что будто найдено письмо, которое он заготовил к прусскому двору с просьбой дать ему взаймы десять миллионов, обещая возвратить в два раза больше, как только сядет на российский престол; что уже были отданы приказы удалить под разными предлогами гвардейских офицеров и заменить их преданными Меншикову. Говорили будто бы о незаконном завещании; что будто бы голштинский герцог и князь Меншиков заставили цесаревну Елисавету подписать завещание вместо матери, которая ничего про то не знала. Кто-то уже насчитал, что при аресте у Меншикова отобрано 14 миллионов рублей и сто пять фунтов золота в слитках, посуде и других вещах. Одни предсказывали, что Меншикова не оставят в Раненбурге, а вместе со свояченицей зашлют в Сибирь, а жену с детьми оставят на свободе, потому как они не столь зловредны. А другие утверждали, что муж и жена – одна сатана, а потому недолго наживут.

III

Слухами земля полнится, и дошли известия до заморских венецейских краев, что новый русский молодой второй император Петр не столь привержен к мореходству, как его покойный дед Петр I, а потому в треклятом навигацком обучении может послабленье выйти и будущие моряки так сухопутными и останутся. Но надо не ждать, когда такое станется, а самому быть расторопнее, ходатайствовать перед высокими чиновными лицами о вызволении из навигацкой науки.

Уже не первый год женатый господин из дворянского звания Михайло Лужин чуть ли не готов был руки на себя наложить от нескончаемой тоски-печали по своей жене, да от невозможности превозмочь морские учения. Вчерашним днем в двунадесятый церковный праздник всем ученикам роздых был, и они ходили на венецейские диковины смотреть, а он, Михайло этот, сидел слезы глотал и писал в Петербург своему шурину в жалобном письме: «О житии моем извещаю, что в печалях и тягостях пришло мне оно самое бедственное и трудное, а тяжельше всего – с домашними разлучение. А наука определена самая премудрая и хотя бы мне все дни на той науке себя трудить, а все равно не принять ее будет для того, что не знамо тутошнего языка, не знамо и науки. А паче всего в том великая тягость, что вам самим про меня известно, как я, окроме языка природного, никакого иного не могу ведать, да и лета мои уже отошли от науки. А на море мне бывать никак не возможно того ради, что от качания становлюсь весьма болен. Как были в пути сюда восемь недель, и в тех неделях ни единого здорового не было дня, на что свидетели все есть, кои имели путь со мною. На сухом пути, когда обучались чертежам, терпеть еще можно было, а в навигацкой науке, сиречь в мореходстве, когда очутились на корабле, то стало совсем нельзя, никакого терпения. А начальники строго велят, чтобы непрестанно на корабле быть, а ежели кто от сего дела уходить станет, за то будет без всякие пощады превеликое бедство, как про то в пунктах написано. И я, видя такую к себе ярость, тако же зная, что натура моя не может сносить мореходства, пришел в великую скорбь и сомнение и не знаю, как быть. Вызволить меня от такой беды, как тут сказывают, может лишь светлейший князь Александр Данилович Меншиков, ежели ему подать челобитную. А для ради того обязательно надо величать его полным титулом, про что я дознался доподлинно. И тогда, сказывают, он вызволит из беды, только ничего чтобы в титулах упущено не было. И прошу вас, моего дорогого друга и родича, найти способы передать мою челобитную, коею при сем письме прилагаю. Молю отставить меня от навигацкой науки, а взамен взять меня хотя бы последним сухопутным солдатом. Изволь пожалуйста отдавать из вещей моих кому знаешь, от кого можно помощь сыскать для ради подачи челобитной, и денег на то не пожалей. Паки и паки прошу, умилися и разжалобись надо мною, бесчастным, а ежели ты мне милости не окажешь, то к иному мне больше не к кому, и мне тогда пропадать. И чтобы наши никто о том не ведал, особливо же своей сестре, а моей жене, не сказывай, что я такою печалью одержим. Остаюсь в верных моих услугах до гроба моего Михайло Лужин».

К письму прилагалась и челобитная с полным титулованием Меншикова: «Светлейшему Римского и Российского государств князю и Ижорские земли, и генеральному губернатору над провинциями Ингриею и Эстляндиею, и генералу, и главному над всею кавалерией кавалеру, и подполковнику Преображенского регименту, и капитану бомбардирской от первейшей гвардии его величества, и полковнику над двумя конными и двумя пехотными полками командиру Александру Даниловичу Меншикову».

Дошло такое письмо до Петербурга, и, получив его, шурин Лужина глубоко задумался: как же быть? Светлейший князь в опалу обращен. Сам, своими глазами, видел, как он из Петербурга со всею свитой отбывал. И как понять объявленную князю опалу, когда он с таким обозом под гвардейским охранением в своей раззолоченной карете поехал. Не в опалу, а в свою рязанскую вотчину отбыл, считай, что так. Там и будет жить-пребывать в покое и довольстве. А что в народе болтают, будто он, как преступник, как тать, – так ведь языки без костей, мелят всякое. Злобных да завистливых не счесть сколько. А как торжественно светлейший князь отбывал, – дай бог всякому царедворцу.

Может, для ради вызволения из навигацкой науки свояка Михаила Лужина самому в Раненбург поехать, повстречаться там со светлейшим да поклониться ему с просьбой о родиче? У князя вся его сиятельная сила при нем и осталась. Нельзя поверить, что он стал никем, все его богатства, все вотчины при нем остались, и, может, смилуется, даст свое согласие пособить Михаиле. Узнав, что обратились к нему, не посчитавшись с тем, что он как бы опальным стал, – ан как раз в том и будет уверенность в успехе задуманного. А?.. Что, если поехать в Раненбург?.. И перед Михайлой совесть будет чиста, не запятнанной забвеньем его просьбы. Подумать надо и посоветоваться с толковыми людьми, послушать, как они рассудят.

Рассудили так, что ехать в Раненбург – тоже не ближний край. Сколько времени в пути проведешь, и самому кормиться и коня кормить, а в дороге не безопасно, и никто тебя охранять не будет. Да и так еще в пути может случиться, что разминешься: ты будто вдогонку едешь, а он, светлейший князь, со своим обозом в сторону свернул да привал сделал. Ой, да мало ли еще чего непредвиденного может статься. Лучше не собственным своим естафетом князя Меншикова догонять, а по казенной почте послать ему в Раненбург Мишкину челобитную, и пускай князь на нее свое решение вынесет.

Так тому, значит, и быть. Лети, письмо, завивайся, никому в руки не давайся. Сдали его в Почтовый приказ, отправили, а там – что бог даст. Не забижайся, Михаил, твою просьбу выполнили.

Много откликов пришло в Петербург на опалу светлейшего князя, и все они одобряли случившееся. В Киле обрадовались от души. Герцогиня голштинская Анна Петровна писала сестре Елисавете: «Что изволите писать об князе, что ево сослали, и у нас такая же печаль сделалась об нем, как у вас». Петербургские градожители сообщали в Москву таким высокопарным слогом: «Прошла и погибла суетная слава прегордого Голиафа». А новгородский архиепископ Феофан, недавно обручавший Петра с Марией Меншиковой, писал в злоречивом письме одному из архиереев: «Молчание наше извиняется нашим великим бедствием, претерпенным от тирании, которая, благодаря бога, уже разлетелась в дым. Ярость помешанного человека, тем более возбуждала против него всеобщей ненависти и предускоряла его погибель, тем более и более со дня на день усиливала свое свирепство. А мое положение было так стеснено, что я думал, что все уже для меня кончено. Поэтому я не отвечал на твои письма и, казалось, находился уже в царстве молчания».

А в Киль цесаревне Анне Петровне писал о Меншикове: «Этот бездушный человек, эта язва, этот негодяй, которому нет подобного, вас, кровь Петрову, старался унизить до той низкой доли, из которой сам рукою ваших родителей был возведен почти до царственного состояния, и вдобавок наглый человек показал пример неблагодарной души в такой же мере, в какой был облагодетельствован. Этот колосс из пигмея, поставленный счастьем, которое довело его до опьянения, упал с великим шумом».

В Митаве известие о падении Меншикова приравнивалось к высокоторжественному праздничному дню. Курляндская герцогиня Анна уверилась, что опала Меншикова произошла по ее личной просьбе к всемогущему богу отомстить светлейшему за все неприятности, кои пришлось ей, Анне, претерпевать по его вине. На такой радости приказано было к вечернему чаю сделать сладкий пирог и выставить на стол побольше вина.

В великой радости Анна написала письмо молодому императору: «Я неоднократно просила, чтобы мне позволено было по моей должности вашему императорскому величеству с восприятием престола российского поздравить и целовать вашего величества дорогие ручки, но получала на все мои письма от князя Меншикова ответ, чтоб мне не ездить. Ныне паки всенародно вашего императорского величества прошу повелеть мне для моей поездки в Петербург, поставить в прибавку почтовых, как прежде мне давано было, лошадей».

А сама все думала: мальчишка, сопляк, а царь! Вот счастливчик-то.

Но и на этот раз в Петербург ее не пустили.

Узнав, что Петр II и его сестра пристрастились к охоте и хотят иметь хороших охотничьих собак, герцогиня Анна выразила желание всячески содействовать этой страсти и уведомляла великую княжну Наталью: «Доношу вашему высочеству, что несколько собак сыскано как для его величества, так и для вашего высочества, но охотники сказывают, что испортить можно, ежели в нынешнее время послать. И прошу ваше высочество донести государю-братцу о собаках, что сысканы, и еще буду стараться». А о своих нуждах жалостливо сообщала: «О себе вашему высочеству нижайше доношу: в разоренье и в печалях своих жива. Всепокорно, матушка моя и государыня, прошу не оставить меня в высокой и неотменной вашего высочества милости, понеже вся моя надежда на вашу высокую милость».

Герцогиня Анна хлопотала о собаках для императора и его сестры, а Бирон обещал князю Ивану Долгорукому сыскать для него отменнейшую суку и был поглощен единственной мыслью о выполнении своего обещания, и нашел князю Ивану собаку самой лучшей породы.

Анна жаловалась великой княжне, что живет в разоренье, печали и даже в нужде, а курляндец Рацкий, вступивший в русскую службу для управления делами герцогини, писал в Верховный тайный совет Остерману, что при Митавском дворе много лишних людей и допущены роскошества не по средствам: гофмаршалом – Сакен, обер-гофмейстериной – фон ден Рек; камергером – Бирон, сверх того – три камер-юнкера, шталмейстер над двумя цугами и футтер-маршал, две камер-фрейлины, одна камер-фрау и множество гофратов, рейтмейстеров, секретарей, переводчиков и комнатных служителей, которые все ни за что получают жалованье; сверх того, герцогиня приняла еще в службу курляндца Корфа, назначенного в Москву резидентом с жалованьем по 1200 рублей в год.

После отъезда из Петербурга опального Меншикова из всех царедворцев самым близким к молодому императору стал Остерман, но положение его с каждым днем становилось весьма затруднительным. Он должен был заботиться о воспитании Петра II, чтобы прилежно учился, а тот совсем ничему учиться не хотел, а намеревался жить только в свое удовольствие. Поначалу хотел было каждый раз сам присутствовать на совещаниях верховников и вникать в дела управления, но было это коротким порывом нетвердой мальчишеской воли. Он не мог выполнять ученические задачи, а тем менее решать задачи государственные.

Остерман низвергнул Меншикова и, казалось, будет преемником его прав; на его стороне все члены царского дома; ему предан весь род Стрешневых: супруга Марфа Ивановна – урожденная Стрешнева. К сторонникам Остермана принадлежали все иностранцы, занимавшие важные придворные посты, в коллегиях и в армии. Но его чрезмерная скрытность, притворство и двусмысленность в словах и поступках возбуждали опасения у сановников, а необыкновенные способности в делах порождали зависть и даже ненависть. Сильнейшими и ожесточенными его врагами были Голицыны и Долгорукие, но они всегда согласны между собой только в неприязни к Остерману, а во всем прочем враждовали между собой, и как раз это спасало Остермана.

Долгорукие составляли сильнейшую боярскую фамилию по числу членов и по важности должностей, занимаемых в гражданской, военной и придворной службе. Было их как бы три линии: 1) князья Василий и Михаил Владимировичи; 2) князь Василий Лукич и 3) князья Алексей, Сергей, Александр Григорьевичи и сын Алексея Иван.

Князь Василий Владимирович уже и при Петре I стоял высоко на чреде воинской; при Екатерине был главным начальником войск в землях закавказских; при Петре II возведен в звание фельдмаршала; пользовался всеобщим уважением за свои заслуги и больше всех поддерживал славу своих предков и знаменитость фамилии.

Князь Михаил Владимирович не имел ни заслуг, ни нравственных достоинств своего брата, но он был не без веса и силы в правительстве по огромному своему богатству и обширным придворным связям.

Князь Василий Лукич – образованнейший русский вельможа, дипломат, галантный и красивый, но по излишней уклончивости и гибкости своей, по изменчивости характера и правил и по корыстному намерению, был простым орудием Остермана, а еще более – своего родственника князя Алексея Григорьевича, хотя тот был гораздо ниже его по уму и по знаниям в государственных делах.

Князь Алексей Григорьевич – без образования, без способностей, с ожесточенной ненавистью к иноземному и к иноземцам, без личных заслуг, но гордый заслугами отца и дяди, высокомерный и суетной, не терпевший высших, даже равных себе, желавший первенствовать и достигший этого происками своими и бессилием Петра II, и это усиливало его значение больше, нежели звание члена Верховного тайного совета, куда он был определен без заслуг.

Самым ловким и верным приспешником князя Алексея был его сын Иван, доказавший свою смышленость для низложения Меншикова. Своей угодливостью и выдумками разных потех он овладел полностью Петром II, став необходимым для него до такой степени, что не мог отлучаться ни днем ни ночью. Заболел князь Иван – и Петр спал при нем на полу, ухаживал за ним, как слуга. Любя Ивана, Петр проявлял свою милость и к его отцу, ставя в один ряд с первейшими чинами. Видя большую привязанность Петра к Ивану и возраставшее доверие к нему самому, князь Алексей старался охладить Петра к сестре и тетке, начав свои козни сначала против великой княжны Натальи, а потом – Елисаветы, чтобы самому при императоре быть нераздельно. По внушению отца, и князь Иван под разными предлогами отвлекал Петра от общения с Натальей, усиливая в нем расположение к тетке Елисавете, на которую Иван имел свои виды.

Петр даже не подозревал о существовании отдельных партий в своем окружении. Он скучал, беседуя с Остерманом и выслушивая его наставления, но скоро забывал их, проводя время в потехах с князем Иваном или в приятном обществе с сестрой и теткой, долгое время питая к ним одинаковую привязанность.

А Остерман терялся, не зная, как вести себя. Теперь нельзя было прикрыться Меншиковым, говорить, что это он велит отроку учиться, а приходилось принимать весь огонь неприязни воспитанника на себя. Петр же и слышать не хотел о каких-либо серьезных занятиях, ночи напролет гуляя с князем Иваном и ложась спать в 7 часов утра. Все уговоры и наставления Остермана были напрасными, – император сам отлично знал, что ему нужно делать. Ему стала противна всякая опека над ним, и он уже терпеть не мог, когда ему давали понять, что он еще не взрослый.

– Вот поеду в Москву, коронуюсь и объявлю себя совершеннолетним, тогда никто не посмеет мне что-то указывать, – заявлял он.

Раздражать его было опасно: Остермана тоже могла не миновать опала, подобно меншиковской, но ответственность за дурное поведение царствующего отрока лежала все же на воспитателе, а его враги, конечно, нетерпеливо ждали, когда он окажется несостоятельным и будет вообще отстранен от всяких дел. Надо было снять с себя ответственность, отказаться от обязанностей воспитателя, и Остерман сказал Петру об этом.

– Как?.. А с кем же буду я?.. Нет, нет, Андрей Иванович, не оставляйте меня, – со слезами на глазах просил Петр и заверял, что любит его, считает необходимым, чтобы он, Остерман, продолжал вести все правительственные дела, и пусть охота, дружба с князьями Долгорукими не смущают дорогого Андрея Ивановича. Он, Петр, не позволит никому обидеть доброго, умнейшего учителя, и пусть он тоже будет в дружбе с Долгорукими, которые так близки и нужны ему, Петру. Для каждой стороны он сам как бы очертил круг ее деятельности, чтобы они не мешали одна другой, а неразлучно шли рядом с ним – по правую и по левую руку.

IV

<< 1 ... 23 24 25 26 27 28 29 30 31 ... 36 >>
На страницу:
27 из 36

Другие электронные книги автора Евгений Дмитриевич Люфанов