Оценить:
 Рейтинг: 0

На молитве. В тишине и в буре

Год написания книги
1916
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
4 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

С этим чувством я останусь и в дальнейших боях. Чувство мое вызвано Вашим чувством, которое подсказало Вам снять образ с себя и послать его в охрану мне.

Да утешит Вас Бог в награду торжеством христианской славянской идеи: отбросить нехристей из Европы, а потом от Гроба Господня.

Пишу Вам с высот у города Чаталджи, откуда в бинокль ясно различается в мраморном тумане Царьград, куда направлены мечты всех борцов».

И если спросят теперь, что дороже всего в жизни, как не ответить: ходить под благодатью.

Счастлив тот, кто ставит себя сам под покров небесной силы.

Счастлив и тот, кого другие подводят под этот покров. Счастливы дети, за которых молится мать вблизи или вдали от них, незримо низводя на их голову небесное благословение. Счастливы люди, которых в опасностях, трудах и искушениях помнят другие люди, указывая на них небу и требуя для них помощи и охраны…

И если б все жили так – под благодатью, ею просветляемые, хранимые, водимые! Тогда все были бы счастливы…

Святочные дни

(Из детских воспоминаний)

Мысль, что все случившееся с вами прошло безвозвратно и не может повториться, придает какую-то тихую грусть вашим воспоминаниям, и тем большую грусть, чем дальше эти воспоминания уходят.

Так и ятихо и грустно переживаю иногда мои детские годы и с тоской смотрю на невозвратимые картины, которые никогда не возвратятся уже потому, что многих, многих людей того времени, мне близких, уже нет.

Воспоминания моего детства, относящиеся к Рождеству, связаны почему-то с представлением чрезвычайных холодов. Я вырос в Москве, и в моем детстве морозы за двадцать пять градусов в декабре и январе не были редкостью. Конечно, нас в такие дни не посылали гулять, как это водилось ежедневно при нашем размеренном и строгом воспитании.

Что-то волшебное, живое чудилось в этих морозах.

Бывало, если взгляды русского учителя и француженки, постоянно за нами следивших, не были очень зорки, подойдешь в детской к большому окну, станешь рассматривать заиндевевшие стекла. На них столько узоров нарисовал затейливый чудодей мороз: все шире и шире из узоров белых звездочек вырастает какое-то царство, какие-то тихие, в даль уходящие сказки. И так замечтаешься Бог знает о чем, пока тебя с упреком не отведут от окна.

Когда опускали шторы и зажигали огни, то от мороза ставили к окнам большие старинные ширмы, и в комнате тогда, в нашей громадной детской, становилось еще уютнее.

Комната эта была перерезана во всю ее длину большой гимнастикой, по которой мы постоянно лазили как белки, приобретая большую ловкость. В двух углах комнаты и по стенам были конюшни, где стоял разнообразный наш скот: лошади без седел и с седлами, из которых одни снимались с лошадей, другие были к ним прикреплены, коровы, ослы, повернутые головами к кормушкам. Были в комнате и старинные поместительные кресла с дубовыми рамками, в которых могло за раз помещаться нас несколько человек. Эти кресла, вместе со старинными стульями красного дерева с уходящими назад спинками, изображали, когда это требовалось, и корабли, и леса, и большие дорожные кареты, в которых едут путешественники, поджидаемые разбойниками.

Еще помню я стол, имевший вместо одной обыкновенной доски внизу еще вторую такую же сплошную, как верхняя, для того, чтобы на нее могли упираться короткие детские ноги. В пространстве между этими двумя досками было очень удобно прятаться, и чувствовалось там очень уютно. Этот стол имел тоже большое значение в наших играх.

Когда я себя еще очень мало помню, Рождество представлялось мне каким-то особенным временем наплыва сладких вещей.

Потом я стал помнить торжественную всенощную, громкое пение, тяжелые паникадила в огнях, тяжелые золотые ризы, клубы ладана, расстилающегося в храме,  – и над всем этим мысль о Младенце, Который только что родился и Который есть Бог.

Я чувствовал под этими напевами, под этой захватывающей церковной обстановкой какую-то приходящую с неба тайну, и тайна эта звала и обещала.

Было одно Рождество в моем семилетием возрасте, которое я не забуду никогда, потому что оно предварялось несколькими мало, может быть, видимыми событиями, которые, однако, оставили во мне глубокий след.

Наш отец, который был человек чрезвычайно занятой и не мог никогда присутствовать на наших уроках, захотел посмотреть, как и чему нас научили. Вместе с тем он пригласил к этому экзамену несколько родных и придал всему торжественную обстановку. Экзамен происходил у него на половине, куда мы никогда не смели ходить сами и куда нас приводили два раза в день утром и вечером, здороваться и прощаться с отцом. Я помню большой стол, покрытый зеленым сукном, каких-то незнакомых нам учителей и профессоров, какого-то важного протоиерея. После экзамена, который прошел прекрасно, был большой обед и нам подарили великолепные книги.

По в тот же вечер со мной совершенно незаметно произошло такое обстоятельство, которое заложило в моей душе теплую любовь к русской церковности.

Среди объявлений иллюстрированных изданий, рассылаемых перед Рождеством, к нам в дом попал один лист, на котором был изображен митрополит Филипп перед Иоанном Грозным. Доселе еще я живо помню этот несколько размазанный черный рисунок: Филиппа, не сводящего строгого взора с лика Спасителя, царя, гневно перед ним стоящего и опирающегося на жезл, и толпу опричников. Не знаю, кто мне объяснил содержание картинки, но подвиг Филиппа возбудил во мне необыкновенный, хотя и молчаливый, восторг. Я никому не рассказал о том, что пережил, но несколько дней ходил, все думало Филиппе.

В самый вечер экзамена нам сделали ванну, а я с детства любил звук падающей и плещущей воды. Сидя в ванне, производя нарочно руками движение, чтобы вода плескалась, переживая в это время ощущение необыкновенной уютности, я весь переносился в такой же студеный зимний вечер в Москву, в боярский дом Колычевых, и видел Филиппа мальчиком, отроком, при дворе великокняжеском – взрослым, в одежде простолюдина уходящего из Москвы.

На другой день вечером отец забрал нас всех в сани и повез по городу делать разные закупки – между прочим подарки для нас. Но, когда мы вернулись домой, пришла неожиданная весть.

У нас была старая няня Марья Андреевна, почтенная, видная собой, медлительная в движениях и очень любящая старушка, которая вынянчила нас всех и жила на покое у своей сестры, имевшей маленький домик на окраине города. Мне до сих пор представляются ее седые волосы из-под гофреной рюши белого чепчика, достойный, тихий взгляд ее светлых глаз. Она обыкновенно приходила к нам на все большие праздники, в именин и дни рождения каждого из детей, так что мы ее скоро ждали.

Между тем, когда мы вернулись домой, у нас сидела ее сестра и сказала, что Марья Андреевна внезапно скончалась.

Я уже был тогда уверен в бессмертии души и с детской наивностью полагал, что душа первое время по разлучении с телом видимым образом ходит по тем местам, где она жила, и я поджидал, что Марья Андреевна придет к нам в комнату ночью, и не мог спать ни в эту ночь, ни в ближайшие ночи. По случаю холода нас не взяли на похороны, и я с ужасом представлял себе, как няню Марию Андреевну опускают в холодную, мерзлую землю, в могилу, которую, как говорили старшие, еле могли вырыть – так застудилась земля.

И вот исчезновение близкого человека, который на днях должен был улыбнуться нам и теперь не придет никогда-никогда, и появление на землю чудного Младенца – эта смерть и эта жизнь сливались в одну общую тайну, образуя, быть может, в душе и весь земной век, чувство глубокого умиленного смирения перед неразрешимыми и вере лишь понятными загадками бытия.

В первый день праздника поутру всегда являлся к отцу какой-то старик очень симпатичного вида, похожий на тех гномов с седыми бородами, которых теперь расставляют в загородных садах. Мы слышали, что этот старичок очень бедный и что у него есть внуки. Его всегда звали в кабинет к отцу, который оставался с ним некоторое время наедине; кажется, нам говорили, что отец его знает уже не один десяток лет, и я думаю, что отец его содержал. Потому он приходил к нам и приносил какие-нибудь незатейливые игрушки в виде белых мохнатых кроликов, какие-нибудь теплые варежки или что-нибудь еще в этом роде. Мне всегда было страшно жаль этого маленького старичка, его старости, его тихого голоса и ласкового взгляда и того, что он пришел в такой мороз. На Пасху он обыкновенно приносил белые сахарные яйца.

Потом наступало веселие и светская сторона праздника. К нам приезжали родные и знакомые, среди которых почему-то было мало детей, все только взрослые. Мы любили смотреть из окна на экипажи, останавливающиеся у нашего крыльца, и обсуждать между собой, у кого из приехавших лучше лошади. У одной нашей тетки был представительный старый выездной и две быстроходные пары гнедых и белых. Мы любили разговаривать с ним о лошадях, расспрашивая его, бывают ли лошади зеленые и синие. Он уверял, что бывают, только редко.

Нас возили иногда на большие елки, детские праздники, где было много нарядных детей и много всяких лакомств, на костюмированные вечера. У одних знакомых показывались часто прекрасные теневые картинки для нескольких десятков собравшихся детей.

Я помню, как ни весело бывало на всех таких сборищах, после них я чувствовал какую-то тоску. В праздники я ожидал чего-то особенного, захватывающего, а все было бледно и недостаточно. Я думаю, что многие люди, способные к религиозным переживаниям, испытывают то же, пока не сумеют уйти всецело в мир веры.

Я все ждал чего-то таинственного.

Однажды под Крещение, в чрезвычайно холодную зиму, отец пришел к нам в комнату и велел подать себе горящую у нас в детской перед образами лампадку. Потом пришли к нам за медными старинными подсвечниками, один из которых у меня есть доселе и который имеет вид церковного шандала. Я вообразил себе, что там, на половине отца, происходит что-то совершенно необычное, именно что он или думает умирать, или уходит в монастырь и желает проститься с детьми в торжественной церковной обстановке.

Между прочим все объяснилось. Он просто, не желая подвергнуть нас риску выходить на улицу и простужаться при переходе на жгучий мороз из страшно жаркой церкви, заказал всенощную на дому и потому все к этой всенощной готовил.

Холод, холод…

Я помню разговор о галках, замерзавших на лету. Помню впечатление чего-то режущего в те полминуты, когда нас иногда выносили, закутанных в башлыки, из крыльца, чтобы посадить в карету.

И помню я вместе с тем какой-то холод уже тогда чувствовавшегося одиночества, какую-то неудовлетворенность. И думаю теперь, что детям лучше, чем их возить на праздники или в театры, надо больше, больше говорить о Христе, показывать картинки, изображающие Христа беспомощным младенцем. Надо раньше думать об утолении той жажды, жажды палящей, жажды, иссушающей душу, которая ждет некоторых детей с первых сознательных лет и утолит которую ребенок только тогда, когда Христос возьмет его на Свои руки, как взял некогда младенцев, принесенных к Нему.

Заветные места

Сосняк. Бесконечный, привольный сосняк. Дремучий бор, задумчивый и тихий, скрывающий какие-то тайны.

На холме, у подошвы которого слились две лесистые речки, восстала пустынная обитель… Пред часами служб пронесется по бору благовест колоколов; и когда ударят к «Достойно», старые сосны закивают в лад седыми верхушками, молясь и почитая совершающееся в соборном храме чудо. Мерным боем отзванивает часы и получасы могучая и вместе легкая колокольня, словно возносящаяся в небо; звучный бой расплывается в воздухе, и снова все тихо, и безмолвно молятся сосны.

И тому, кто знает эти места, тому начнут сниться въявь счастливые сны…

Идя по опушке леса, все ждет он, что вот затрещит хворост от чьей-то тяжелой походки и появится медведь, направляясь к Саровскому отшельнику за куском пустынного хлеба, и отшельник в белом балахоне, с сияющим благодатью лицом, станет кормить его из своих рук.

Забравшись в чащу леса, вы сейчас – кажется вам – набредете на большую скалу-камень. На камне на коленях тот же пустынник. Руки его простерты к Богу. Обратив к небу лицо с выражением неотступной мольбы, он тихо шепчет краткие слова Мытаревой молитвы: «Боже, милостив буди мне, грешному!» И старые сосны склонились к нему, точно хотят помочь ему в его борьбе с силами ада, и невидимые ангелы готовы слететь и окружить его. Но нет еще на то мановения Божьей руки. Старец Серафим одиноко ведет свою борьбу пред очами взирающего на его подвиг Бога.

А там, в обители, на горе, когда после обедни и трапезы затихнет движение богомольцев,  – тогда для вас монастырь наполнится невидимой для других толпой.

Между собором и длинным белым корпусом келий, от которого осталась теперь одна лишь комнатка,  – келья старца, обведенная, как чехлом, стенами нового храма; в этом пространстве между собором и кельями волнуется, как море, большая толпа народа. Отовсюду сошелся-съехался он: изблизи и издалека, из лачуг и богатых хором. Иные уже не в первый к старцу раз. Другие недавно о нем услышали. И то, что услышали, было так необыкновенно, чудесно, что бросили все дела, чтобы увидеть скорей это чудо – Саровского старца Серафима.

… И идет, развертывается вглубь и вниз эта святая русская быль, эта жизнь, светлейшая, чистейшая небесной звезды, тихая, отрадная, сладостная.

Зима. Ночь. Второе января 1833 года. Белые снега вокруг Сарова в оправе зеленых вечных лесов. Ясное небо ночное в огнях. Все тишина, все тайна, все святыня. Выше же всего тайна, что совершается в тесной келье старца Серафима. Много видела она чудес, и в один счастливый день сошла в нее для посещения избранника Своего Сама Царица Небес. И вот последняя тайна.
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
4 из 7