Наступил март. Ветки, сбросив зимние одежды, расправились, подставляя набухающие почки нежному теплу солнечных лучей. Иголки на хвойниках зазеленели более ярко.
Подойдя к месту, где спал мой питомец под толстым слоем набухшего от влаги снега, я осторожно разгрёб сугроб, открывая деревцу весеннее солнце. Нежное и тёплое, оно коснулось его изуродованного ствола, и мне показалось, что моё деревце проснулось… Оно перезимовало на моём участке! Поприветствовал его, пожелал тепла и прекрасного роста.
Примерно через месяц на его веточках появились маленькие пушистые «ёжики».
С каждым днём деревце преображалось, покрываясь всё новыми щепотками зелёных иголочек.
В этом израненном чуде появились признаки молоденькой сосенки, коренного жителя северных лесов.
Сосенка приветливо улыбалась мне и миру, улыбался и я.
Перед Богом все равны
Вначале 70-х прошлого, двадцатого, века я волею судьбы попал в одну из медицинских клиник Ленинграда. Жёлтого цвета четырёхэтажное здание, выполненное в стиле русского зодчества, когда-то принадлежало Александро-Невской лавре. В Финскую войну[3 - Советско-финская война 1939–1940 годов – война между СССР и Финляндией в период с 30 ноября 1939 года по 12 марта 1940 года.] его приспособили под госпиталь, а в мирное время организовали спецлечебницу.
Территорию больницы разделяла надвое высокая железобетонная стена с колючей проволокой по периметру. На одной стороне, за высоким забором, располагались психиатрические отделения, вторая половина этого заведения, с более мягким режимом, соседствовала с Духовной семинарией. Границей между этими двумя совершенно разными по назначению учреждениями служили яблочно-вишнёвый сад и широкий, мощённый булыжником тротуар.
От Александро-Невской лавры семинарию и больницу отделяла высокая деревянная стена из горбыля. Куски оборванной ржавой «колючки» торчали из проросшего меж досок кустарника, на нём и висела покосившаяся изгородь. Среди зарослей угадывались будка сторожа и большая калитка на кованых петлях со смотровым глазком. Это кратчайший пешеходный путь от семинарии в Лавру.
Вот в таком пространстве, между прекрасной архитектурой, большим фруктовым садом (где на кривых ветках, густо покрытых листвой, висели зелёные яблоки, а на кустах вишни – бордовые «рубины» зрелых ягод) и ограждением с колючей проволокой, я провёл четыре месяца. Потянулись скучные больничные будни. Тяжело видеть страдания, потухающий оптимизм, слёзы и безысходность теряющих надежду на выздоровление окружающих тебя людей.
Страх умереть молодым был нередким гостем, он сеял смуту в сознании, указывая на неопределённость твоего будущего. Чтобы не поддаться панике, вспоминал отца, прошедшего войну и лагеря, а также героев-комсомольцев.
Разнообразие в мрачную повседневность вносили прогулки в саду, игра в волейбол, общение с учащимися семинарии и колокольный звон по выходным. Молодые и не очень люди в рясах были непривычным зрелищем для меня – советского юноши, комсомольца и атеиста. Это вызывало какое-то опасение, непонимание. Правда, когда стал общаться с ними, насторожённость прошла. А вот непонимание осталось.
Семинаристы хорошо играли, были тактичны и сдержанны. Физической подготовке некоторых из них мы могли только позавидовать. Запомнился один будущий батюшка, мы его между собой называли отец Николай. Небольшого роста, спортивно сложенный и симпатичный молодой человек, с аккуратной бородкой, в очках с оправой под золото, регулярно занимался физкультурой. Особенно впечатляло его упражнение, когда он брал в руки тяжёлые гантели и делал заднее сальто прыжком с места. У нас это вызывало восхищение, но мы даже не пытались повторить что-то подобное.
Общаясь с молодыми духовниками, мы не могли не затрагивать тему о Боге. Честно сказать, их искренняя вера и убеждённость, что Бог есть, никак не доходили до меня, бестолкового. Я верил в комсомол, коммунизм и в то, что наша страна, СССР – самая справедливая в мире.
Хотя серьёзно болели, ни у кого из сверстников, в том числе у меня, не возникало и мысли обратиться за помощью к Всевышнему.
Единственное, что меня привлекало из церковного окружения, – красота храмов, чистота монастырского подворья и колокольный перезвон.
Очередным воскресным утром я подошёл к окну и стал рассматривать уже знакомые мне витиеватые узоры, лепнину и декоративную кирпичную кладку на церквах, подсознательно ощущая загадочность и величие строений под золотыми куполами.
Ждал, когда запоёт звонница. Первое время это было для меня лишь развлечением, но с каждым разом я всё больше и больше проникался потребностью слушать колокола. Вот ударил большой, ещё, ещё… И полился перезвон.
Колокольня Фёдоровской церкви стояла на расстоянии менее пятидесяти метров, я смотрел на неё из зарешечённого окна четвёртого этажа. Не видя звонаря, но вслушиваясь в умело извлекаемые волшебные звуки божественной мелодии, я всё больше и больше погружался в необъяснимую мне среду умиротворения и спокойствия.
Перед глазами – жёлто-белый столп с переливающимися блаженным светом, словно нимб, крестами, а вокруг – бирюзовая чистота, с мерцающими вдалеке серебристыми бликами, похожими на летающих над рекой стрижей.
Я испытывал состояние лёгкого восторга и нежного трепета. Вдруг где-то в глубине мелькнула мысль: «Ты же комсомолец. Как можешь такое слушать?…»
Я встрепенулся, колокола продолжали петь, а передо мной стояла медсестра Людмила Ивановна:
– Что, Саша, заслушался? В газете писали, что скоро запретят этот шум, больных раздражает.
Не успел что-либо сказать или возразить, а она продолжала:
– Алёша умер… Сегодня ночью тебя и ещё кого-нибудь из ребят подниму. Унести тело в морг надо.
Я молча кивнул, а на душе стало тревожно и тоскливо до боли. Только что пережитое прекрасное мгновение под звон колоколов исчезло, словно сон от внезапного пробуждения. Я представил Лёшу живым и улыбающимся.
Этот молодой парень получил черепно-мозговую травму во время Чехословацких событий.
Его танк подожгли, а ребята-танкисты, выбираясь из машины, не применили табельного оружия, попали в руки разъярённой толпы и были жестоко избиты.
В больнице мы сдружились. Играли в шахматы, отдыхали в парке, вели откровенные разговоры. От Лёши я впервые услышал, что наш социализм в Европе никому не нужен, чему я никак не хотел верить. И вот друга нет…
Ночью, когда я только-только забылся, Людмила Ивановна тронула меня за плечо. Мы вышли в коридор, где дожидался напарник, и направились в изолятор.
Увязали тело Лёши в простыню, переложили на носилки и понесли. Перед входом в подвал медсестра разожгла керосиновую лампу. Открыла тяжёлую дверь – из подземелья потянуло холодом. Блики и тени заплясали на древних стенах.
Я спускался в полумраке по каменным ступенькам с ощущением погружения во что-то необъяснимое, охватывающее всё моё тело вязким холодом и ознобом.
Страха не было, но в какой-то момент показалось, что я когда-то здесь уже был. Каменные стены, холод и мрак – всё было знакомым… В мыслях стал перебирать «страницы» памяти, но Людмила Ивановна повела дальше, и мы оказались в просторном подполье с мощённым крупным камнем полом и многочисленными арками.
Озноб пропал, я огляделся, на память пришёл наш Сольвычегодск, Благовещенский собор с каменными мешками и страшные рассказы о его узниках.
Показалось, что сейчас увижу кучи человеческих костей. Людмила Ивановна, как знающий экскурсовод, провела нас под арками ещё несколько метров, и мы оказались у большого зелёного ящика. Опустили носилки на пол. Медсестра подала ключ.
Я открыл навесной замок и поднял крышку.
Внутри лежало тело худой голой старухи с длинными седыми волосами, прикрывавшими левую грудь, а угол простыни, на которой она лежала, закрывал ноги до колен.
Меня передёрнуло, я с недоумением посмотрел на Людмилу Ивановну и спросил:
– Лёшу к этой старухе?
Она с не меньшим изумлением ответила:
– А куда же ещё?
– Людмила Ивановна, но ведь это неправильно! Почему молодой парень должен лежать со старухой?
– Давай, Саша, клади его туда, ему теперь всё равно с кем и где лежать…
Понимая всю безысходность происходящего, я вытащил из-под бабки простынь, накрыл ею тело умершей, и мы с напарником уложили на неё Лёшу.
Закрывая крышку мертвецкого ящика, я извинился перед покойниками, а в голове пронеслась где-то слышанная ранее фраза: «Перед Богом все равны…»
Неудача
Во все времена трудно и бедно жило северное крестьянство. Не исключением были и пятидесятые годы прошлого столетия. Не оправившись от коллективизации в тридцатых, деревня вошла в Отечественную войну, и изнурительный крестьянский труд тяжёлой ношей лёг на плечи женщин и подростков. Вернувшиеся с фронта мужики стосковались по работе на земле. Окрылённые победой над фашизмом и уверенные, что наконец-то теперь заживут хорошо, они с энтузиазмом взялись за возрождение своей многострадальной деревни.
Недоедая и недосыпая, плохо одетые и с верой не в Бога, как их предки, а в непонятное и далёкое светлое будущее, они отдавали все свои силы родной деревне, своему колхозу. Работали за трудодни[4 - Трудодень – мера оценки и форма учёта количества и качества труда в колхозах в период с 1930 по 1966 год. Заработная плата членам колхозов не начислялась. Весь доход после выполнения обязательств перед государством (обязательные поставки и внесения натуроплаты за услуги машинно-тракторных станций) поступал в распоряжение колхоза. Каждый колхозник получал за свою работу долю колхозного дохода соответственно выработанным им трудодням.] и рожали детей, чтобы передать им свою любовь к земле и крестьянскому труду. Детские голоса в деревне (в ту пору даже без радио) стали самой частой, любимой и популярной мелодией. Дети были объектом радости и ласки.
Семья Тарбаевых жила в деревне Михалёво (два ряда изб на правом берегу реки Устьи). Появилась эта фамилия в Устьянских сохах[5 - Устьянские сохи – Устьянские волости, особое административно-территориальное образование в составе Московского княжества, Русского царства.] в XVIII веке от крестьянина Севастьяна Тарбаева, обрусевшего татарина или какого другого отпрыска тюркского племени, предки которого пришли в эти места из Великого Новгорода. В деревне, кроме Тарбаевых, жили Мымрины и Илатовские. Все они в той или иной степени приходились друг другу родственниками.