Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Генри Томас Бокль. Его жизнь и научная деятельность

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
5 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

«Что гонение за веру, – говорит он, – есть большее зло, чем всякое другое, это уже доказывается огромным, почти невероятным числом известных жертв его; но к этому должно прибавить, что неизвестные жертвы, вероятно, еще многочисленнее и что история не сообщает нам никаких сведений о тех, кто избежал наказаний телесных, с тем чтобы подвергнуться истязанию душевному. Мы много слышим о мучениках и исповедниках, о тех, которые были умерщвлены мечом или сожжены на огне, но почти ничего не знаем о гораздо большем числе тех, которые одной угрозой гонения были доведены до наружного отречения от своих убеждений и, принужденные таким образом к отступничеству, которого ужасалась их душа, провели остальную жизнь свою в постоянном унизительном лицемерии. В этом именно заключается настоящее зло религиозных гонений. Когда люди бывают вынуждены таким образом маскировать свои мнения, в них образуется привычка достигать безопасность себе посредством обмана и покупать безнаказанность ценою лжи; для них ложь становится одной из ежедневных потребностей, а лицемерие – одним из обычаев; общий дух и образ мыслей нации подвергается порче, и сумма существующих в ней пороков и заблуждений страшно увеличивается. Следовательно, мы имеем полное право сказать, что в сравнении с этим злодеянием все другие являются маловажными, и мы должны быть глубоко благодарны успехам умственного развития, прекратившим это зло, которое, однако, многие желали бы возобновить».

Бокль с презрением отвергает защиту Кольриджа, основанную на том, что судья действовал искренно, в полном убеждении своей правоты. «Тем хуже, – говорит он, – если он не сумел отличить больного от здорового, если он на самом деле думал, что бред о Библии, уничтожающей картофельную болезнь, может повредить благосостоянию общества и заслуживает строжайшего надзора, – значит она невежда. А невежды тем вреднее, чем искреннее». Бокль писал:

«Наказать даже одного человека за его религиозные убеждения есть, конечно, одно из самых страшных злодеяний в мире; но наказать огромное количество людей, преследовать целую секту, пытаться искоренить мнения, которые, проистекая из самого состояния общества, служат лишь проявлением дивной и роскошной производительности человеческого ума, – все это составляет не только одно из самых вредных, но и одно из самых безрассудных дел, какие только мы можем себе представить. Тем не менее, несомненный факт, что огромное большинство лиц, воздвигавших гонения за религию, были люди с самыми чистыми намерениями, с самой высокой и безукоризненной нравственностью. Невозможно даже, чтобы это было иначе. Нельзя считать неблагонамеренными людей, старающихся навязать кому-нибудь убеждения, которые они считают хорошими. Тем менее можно назвать дурными людей, которые без всякого земного расчета употребляют все средства своей власти не для своей пользы, но для распространения религии, которую считают необходимой для будущего благоденствия человечества. Таких людей не должно считать дурными, а только невежественными, не знающими ни свойств истины, ни последствий своих поступков. Но с нравственной точки зрения побуждения, которым они следуют, безукоризненны. Действительно, их возбуждает к преследованию сама искренность их убеждения. Именно святое усердие, одушевляющее их, возбуждает их фанатизм к небесной деятельности. Если вы внушите какому-нибудь человеку глубочайшее убеждение в великом значении какого-нибудь нравственного или религиозного учения, если вы уверите его, что все, отвергающие это учение, осуждены на вечную гибель, если вы затем облечете этого человека властью и, пользуясь его неведением, ослепите относительно дальнейших последствий, он непременно будет преследовать всех, отрицающих его учение, и энергия, которую он проявит в этом преследовании, будет соразмерна искренности его убеждения, убавьте искренности – и ослабится преследование; другими словами, ослабив добродетель, вы можете уменьшить зло».

Бокль добился своей цели: дело Пули было пересмотрено, и несчастного автора теории о влиянии Библии на картофельную болезнь выпустили на свободу.

Но вот любопытная черта для характеристики английского общественного мнения. Довольно долгое время оно было скорее против Бокля, чем на его стороне. Бокля обвиняли в излишней страстности, в том, что он нападает на личность судьи и позволяет себе непочтительно относиться к его мантии. Но от таких людей, как Милль, Бокль, разумеется, не получил ничего, кроме самых искренних поздравлений.

Вернемся теперь ненадолго к воспоминаниям мистрис Гёз.

«…Мы пригласили Бокля провести несколько дней у нас в Сан-Леонардо, на что он охотно согласился, так как был совершенно свободен: по случаю праздников печатание второго тома его „Истории“ было приостановлено. Разумеется, мы приложили все старания, чтобы сделать пребывание Бокля возможно приятным. Мы отдали в его распоряжение верх, чтобы он не чувствовал ни малейшего стеснения. Запас его любимой бумаги и перьев лежал на столе. Но Бокль даже не дотронулся до них. Почти все время он проводил с нами, только гулял один, что было его неизменной привычкой и даже потребностью. Во время прогулки он обдумывал свои будущие работы и не любил, чтобы ему мешали в этом. Здоровье его было (в 1861 году) очень слабо, и, проговорив час, он чувствовал себя совершенно утомленным и почти готовым упасть в обморок.

Разнообразие его знаний было поразительно. О чем бы ни начинался разговор, Бокль всегда принимал в нем самое деятельное участие и вел его. По вечерам он любил говорить о поэзии. «Ричарда II» он считал лучшим созданием Шекспира и однажды прочел нам на память весь знаменитый монолог: «No matter where, of comfort no man speak». Читал он очень хорошо, в высшей степени просто и проникновенно.

В веселом настроении духа он рассказывал бесчисленные анекдоты. Запас его был неистощим и постоянно пополнялся чтением французских мемуаров.

Особенно охотно беседовал он о воспитании. Особенное внимание советовал он обращать на физическое развитие ребенка и на то, чтобы он никогда не чувствовал переутомления – величайшей школьной язвы. Положение институтов и школ для девочек он считал ниже всякой критики. Главная беда для девочек заключается в том, что их воспитание и образование находится в руках старых дев, которые с ужасом открещиваются от всего, что чуть-чуть выше посредственности. «Однажды, – рассказывал Бокль, – я в день именин N, шестнадцатилетней мисс, подарил ей полное собрание пьес Мольера. К величайшему моему изумлению, Мольер был возвращен при вежливой записке директрисы, что чтение таких книг она никоим образом допустить не может. «Какие же вы можете допустить?» – полюбопытствовал я. Мне дали целый список второстепенных поэтов. Между тем, разве Шекспир и Мольер, Байрон и Спенсер могут принести какой-нибудь вред? Наши школьники свободно читают их, и если их нравственность извращается порою, то уж никак не от этого».

Постоянное в то время «движение труда» привлекало к себе внимание Бокля. Он полагал, что рабочие классы будут существовать всегда, но что положение их значительно улучшится благодаря повышению заработной платы. В настоящее время неравномерность распределения богатств поразительна. Несправедливо, что кто-нибудь имеет две тысячи фунтов стерлингов годового дохода, а его горничная только двадцать. Но в этой области прогресс может быть осуществлен лишь медленными усилиями и медленным, постепенным ростом заработка.

В подобных разговорах проходили наши вечера. Через неделю Бокль распростился с нами и уехал в Лондон, чтобы надолго, с головой, уйти в свои корректуры».

Глава V. Последний год жизни

Как ни напрягал Бокль свои силы, их не хватило для третьего тома «Введения», где он намеревался изложить историю цивилизации Германии и Америки. Как бы торгуясь со своей болезнью и слабостью, он согласился работать только два часа в сутки; он как бы вымаливал у судьбы эти два часа ежедневных занятий, но и это оказалось невозможным. Доктора категорически потребовали, чтобы он несколько месяцев посвятил полному и безусловному отдыху. Пришлось подчиниться.

В субботу, 20 октября 1861 года, Бокль, одетый в свой любимый, толстого сукна, старомодный сюртук, сел в Саутгемптоне на пароход, шедший в Александрию. Целью путешествия были Египет и Палестина. Бокль ехал не один: он взял с собой в путешествие двух мальчиков, детей мистера Гёза.

Поездка по Нилу удалась как нельзя лучше. Бокль мало читал, ничего не писал, кроме писем, собирал коллекцию всяких редкостей, наслаждался оригинальными видами. Он поправился быстро, заметно. «Я чувствую себя так хорошо, – писал он своим друзьям в Англии, – как давно уже, целые годы, не чувствовал. Голова полна мыслями, я сам – сознанием, что живу. Я встаю аккуратно в 6 часов утра и жалею лишь о том, что день так скоро проходит: здесь столько такого, о чем надо подумать, что надо повидать».

Между прочим он занимался с детьми и находил в этих занятиях большое удовольствие.

«Путешествие по Нилу, – писал он мистеру Гёзу, – хотя и медленное, не было, однако, скучным, так как у нас были полные руки дела. С удовольствием могу сообщить, что мальчики очень заботятся о своем образовании и без всякого понукания с моей стороны читают столько, сколько мне это желательно. Чтобы разнообразить впечатления, мы ежедневно два раза останавливаем лодку и выходим с конвоем на берег, где и гуляем. Вечером я разговариваю с детьми о том, что они видели и читали, разъясняю им незнакомое и стараюсь, чтобы они обо всем составляли самостоятельное мнение. Их запас исторических и географических фактов уже очень велик. Но накопление фактов – не моя цель: я хочу научить их смотреть на жизнь с самой широкой и высшей точки зрения, которую только допускают их возраст и способности. Это главное, кроме, разумеется, здоровья. Изустно я преподаю им анатомию и физиологию…»

Так проходили дни и недели. Скоро, благодаря встретившимся по дороге англичанам и американцам, компания увеличилась, и Бокль мог полностью наслаждаться излюбленным своим развлечением – table talk – застольными беседами. С удовольствием говорил он целыми часами о прошлом Египта, Сирии, Иудеи. Находившиеся в обществе три священника в конце концов возненавидели его за еретические мнения о пророке Ионе и о многом тому подобном и отказывались даже сидеть с ним за одним столом. С большим искусством и большою настойчивостью дразнил Бокль почтенных патеров…

В марте 1862 года он чувствовал себя прекрасно, и все общество отправилось из Каира в Синай. «Поправив свое здоровье шестинедельным странствованием по пустыне, – сообщает мистер Гюк, – он предпринял более утомительную поездку верхом по Мессопотамии. Вследствие же пылкости характера или – что вернее – под влиянием нервной раздражительности, он не берег свои силы, и хотя 27 апреля уверял нас, что чувствует себя как нельзя лучше, но в тот же день открылась у него диарея; кроме того, он жаловался на боль в горле, и мы принуждены были с неделю жить в лазарете.

После этого его прежняя бодрость, удивлявшая нас в пустыне, не возвращалась более, и мы пробыли два лишних дня в Силоне, а потом поехали более спокойной, хотя и менее интересной, дорогой в Дамаск. Когда при выходе из горного ущелья восточного склона Антиливана перед нами открылась великолепная картина знаменитой долины, Бокль воскликнул: «Ради этого стоило бы перенести более страданий и усталости!» Увы! Он не знал, какой ценой придется ему заплатить за это удовольствие. Излишняя усталость снова вызвала припадок диареи. Доктор прописал ему прием опиума. Как ни мал был этот прием, Бокль, по слабости своего организма, впал в беспамятство и пролежал четверть часа. Грустно и тяжело было слышать, как в его бреду между несвязными словами слышались восклицания: «Книга! Моя книга! Я никогда не кончу моей книги!» Француз доктор, лечивший его, не только успокаивал больного, но даже сказал мне наедине, что опасности нет, но все-таки советовал лучше не ехать в Бельбек через Ливанские горы и возвратиться в Бейрут по французскому шоссе. На основании уверений доктора, что Боклю лучше, я 21 мая расстался с ним (в чем теперь горько раскаиваюсь), надеясь встретить его в Бейруте совершенно здоровым и готовым продолжать путешествие в Грецию и Турцию. Считаю лишним говорить о том, как я был поражен вчера, 31 мая, услышав в английском посольстве, что в тот же день, как я выехал из Дамаска, у Бокля случилась тифозная горячка, после чего он потерял сознание и 29-го умер».

Бокль похоронен в Дамаске – городе, видеть который он стремился еще с детства. Над его могилой лежит большая мраморная плита с надписью:

Памяти

Генри Томаса Бокля,

единственного сына покойного Томаса

Генри Бокля и его жены Джен. Умер

от лихорадки в Дамаске 29 мая 1862 г.

40 лет от роду.

Заключение

Вопрос о законах истории настолько сложен, что я считаю необходимым посвятить ему в заключение несколько страниц, так как нечего и говорить, что в стремлении сформулировать эти законы и заключается главная заслуга Бокля.

«Наука идет далее знания. Она вырабатывается из него, когда бесспорные факты группируются в законы. Знание, не способное установить законы, вовсе не есть наука. Одно из двух: или в истории можно открыть законы, или она не допускает научной обработки».

«Здесь первостепенную важность получает то обстоятельство, что науки, по отношению к законам, в них устанавливаемым, распадаются на два весьма различных разряда. В каждом из этих разрядов законы имеют особенный тип, и отыскивать закон одного типа в науках, относящихся к другому разряду, совершенно напрасно, это не мешает в последних существовать законам соответственного им типа. Разница этих двух разрядов наук, как разница соответствующих им типов законов явлений, вытекает сама собой из той разницы, которая для нас существует в изучаемых здесь и там явлениях».

«Камень падает, железная полоса гнется, нагревается и охлаждается, ржавеет; пища переваривается; ощущение перерабатывается в представления и понятия; в обществе усиливается и слабеет солидарность между личностями, происходит обмен услуг и мыслей. Все это совершалось и будет совершаться в пределах наших наблюдений, пока были и будут камни, железные полосы, органы пищеварения, существа, способные чувствовать, сближения людей в общества. Характеристический для нас признак, общий всем этим явлениям, – их повторение. Мы и подразумеваем их всех вместе под термином явлений повторяющихся, и этот-то характер повторяемости явлений дал нам особый разряд наук и в них особый тип отыскиваемых и устанавливаемых законов».

«Но мы наблюдаем и явления, лишенные только что указанного характеристического признака повторяемости. Цыпленок вылупляется из яйца и никогда уже не вернется к тем формам, которые он имел в яйце. От этого момента в прошлое тянется ряд форм, которые он пережил и более пережить не может. От этого же момента до смерти птицы (допуская, что эта смерть будет естественной) тянется новый ряд форм, которые опять для этой особи появляются лишь однажды и никогда более. Внимательный ученый убеждается, что ряд этих форм представляет не случайность, а необходимую последовательность. Каждая из них подготавливает форму, за ней следующую, и сама подготавливается предыдущей. Этот ряд научных фактов может быть сгруппирован в определенный закон необходимой последовательности сменяющих друг друга форм, в определенный закон развития. И для каждого организма – для медуз, для муравья, для человека – мы находим такой же закон, вполне научный, но нисколько не похожий по типу на законы физики или физиологии. В этих законах развития различных организмов ученые открывают результат действия законов повторяющихся явлений, но этот результат есть все-таки закон совершенно иного типа, закон последовательности членов ряда неповторяющихся явлений. Частные законы развития организмов каждого вида наука стремится обобщить в еще меньшее число законов развития отдельных классов организмов, наконец, в еще более широкий закон развития животных вообще, но это все законы того же типа, нисколько не сходные с законами повторяющихся явлений».

«В приведенных примерах проверка законов облегчалась тем, что одинаковые организмы мы наблюдаем в многочисленных экземплярах, и фазис, недоступный наблюдению в одном из них, отмечаем при исследовании другого. Но это – технический прием изучения и ничего общего с характером отыскиваемого закона не имеет. Этот закон мы понимаем как совершенно одинаковый для организма данного вида, существует ли последний в одной особи или в нескольких сходных экземплярах».

Действительно, трансформисты в настоящее время ищут закон подобного же типа для развития органического мира в его целом, хотя эта эволюция организма представляется мыслителю в единственном экземпляре, о котором трудно даже допустить, чтобы сходный с ним экземпляр эволюции организмов мог иметь место на каком-либо другом небесном теле. Закон этого развития, вследствие единственности экземпляра, на котором он изучается, открыть несравненно труднее, чем закон развития мотылька в его метаморфозах, но научная задача совершенно та же в обоих случаях. На определенной ступени появились четырехкрылые насекомые, и, раз появившись, они уже никогда не могли вернуться к тем формам, через которые прошли ранее, каковы бы эти формы ни были. Точно так же на другой ступени: из животного, принадлежащего к классу приматов, выработался питекантроп, и он никогда не вернется к форме обезьяны, бывшей его предком, никогда не обратится в гориллу и даже не проявит той комбинации физико-психических свойств, которой обладал его предок, впервые обделавший камень в топор. Не скоро наука установит закон для развития органического мира, такой же точный, как для эмбриологии цыпленка, но этот закон, насколько он известен в некоторых чертах, столь же научен, как последний, и совершенно одинакового с ним типа.

Итак, неповторяемость явлений никоим образом не может служить доказательством невозможности законов истории. Да и что, собственно, в мире повторяется в абсолютной тождественности самому себе? Падение камня, нагревание воды, рождение цыпленка, созревание плода на дереве, создание поэмы художником – совершается каждый раз при особых, своеобразных условиях температуры, тяжести, плотности воздуха и т. д. Абсолютных величин, абсолютной тождественности явлений, абсолютной повторяемости в природе нет. Скорость движения солнца или земли изменяется с каждым бесконечно малым промежутком времени и является величиной лишь приблизительной, а не математически неизменной.

«Если, – говорит Бокль, – человеческие действия не основаны на прочных законах, то должны быть обязаны своим происхождением случаю или сверхъестественному вмешательству». Вся история превращается в калейдоскоп бессвязных фактов, если мы допустим мысль, что нет специальных исторических законов. Но что же мешало до сих пор открытию этих последних? Оправдывающих и ослабляющих вину обстоятельств много:

1. Сложность исторических явлений.

2. Культ героев и отдельных личностей.

3. Суд над историей, так как до сей поры ни один из историков все еще не хочет отказать себе в удовольствии фигурировать в роли Миноса или Радаманта.

История, правильно понятая, есть наука развития общественных форм. По предрассудку, сохранившемуся еще со времен греков, ее начинают обыкновенно одни с появления письмен и сознательного отношения человека к окружающей его обстановке, другие – с образования государства. Почему установлена такая неопределенная грань между одной половиной жизни человечества и другой – это секрет, ставший, однако, как бы догматом. «История начинается с появления государства», – говорит, например, Вебер, но напрасно читатель станет перелистывать его объемистую «Weltgeschichte», чтобы узнать основания этого мифического изречения. Государство – лишь ступень общественной жизни, ступень очень неопределенная, закраины которой можно черно затушевать лишь у себя в кабинете. Историки устанавливают эту эру с таким же основанием, как Магомет свою собственную. У каффров и готтентотов также есть история, как у англичан и французов, так как у них есть сознание и смена общественных форм. Каждая общественная форма представляется как момент развития, подготовленный рядом предшествовавших моментов общежития и подготавливающий дальнейшие формы культуры. Поэтому-то для историка важнейшими вопросами являются: во-первых, из каких общественных форм могло развиться и действительно развивалось данное общежитие; во-вторых, какие формы культуры оно могло выработать и действительно выработало. Разнообразие внешних влияний, обусловливающих появление тех или других подробностей общежития, тех или других частностей культуры, значительно усложняет развитие истории, вызывая почти на каждом шагу сомнения, которые навсегда остались бы неразрешимыми, если бы не исчезло (хотя и далеко не вполне) прежнее биографическое направление – этот уродливый культ героев, от которого несвободны даже такие великие умы, как Гёте, Гегель, Карлейль и т. д.

Развитой историк наших дней, наравне со специалистами любой отрасли, может понимать мир в совокупности его явлений лишь как подлежащий безусловному детерминизму, иначе он ежеминутно будет натыкаться на случайности и чудеса, в сетях которых немедленно же и запутается. Механическая необходимость определяет столь же непререкаемо мысли и чувства особи, исторические провалы народов, как вращение планет, скорость движения и путь каждой капли водопада и изменяемость видов растений и животных. Если же это так, то настанет пора, когда нравственная оценка того или другого исторического процесса будет представляться такой же странной, как если бы в химии мы прочли: «При таких обстоятельствах мужественный кислород, восчувствовав горячую дружбу к нежному и томному водороду, решился слиться с ним воедино и, воспользовавшись услугами благодетельной волшебницы температуры, породил воду».

Ничто, разумеется, не может нас заставить быть равнодушными к ужасам инквизиции, например, но ненависть к ним относится к области морали, этики; истории же нечего здесь делать. Историк, собственно, должен признавать лишь один критерий – необходимость; если он точно, ясно, неопровержимо доказал, что такое-то явление по необходимости было обусловлено такими-то и такими действительными признаками, он исполнил свою научную роль. Как ни приятна роль Радаманта, от нее надо отказаться – или же продолжать ту недостойную канитель, которая под именем истории служила до сих пор интересам партий, вероисповеданий, возвеличиванию отдельных личностей.

Основой всякого научного понимания истории может и должно быть всегда самое строгое и широкое приложение методов объективных исторических знаний и объективной исторической критики, устанавливающей точную степень вероятности каждого исторического факта в его отдельности и совместимости с другими. Поэтому в научном понимании истории нет и не может быть места никакому субъективизму – ни логическому, ни нравственному. Мы обращаемся к истории с вопросами: что было, как было, что предшествовало и что неизбежно следовало, а не за тем, чтобы узнать, благородные или неблагородные поступки совершались в таком-то столетии. И раз ответ на поставленные вопросы станет обязательным для историка – мечта Бокля сбудется, а книга его будет дописана, хотя и не его рукой.

Источники

1. Henry Thomas Buckle. Works.

2. Alfred Huth. Life and Writings of H. Th. Buckle.

3. Longmore. Reminiscences of Buckle. Atheneum, January 1875.

4. Ch. Kale. Personal Reminiscences of the late H. Th. Buckle. Atlantic Monthly, 1863.
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
5 из 6