– Как это – не будут? Почему?
– В тебе легкости нет, – сказал Колька. – А они любят легкость. Чтоб с ними шутили, играли. Чтоб ласкали.
Я посмотрел на Т. Т. Он, когда сердился, двигал своей лбиной вверх-вниз. «А у него что на роже написано?» – подумал я. Но ничего не придумал.
– Легкость! – выкрикнул он. – Скажи – легкомыслие. Да, я не безмог… не безмозглый бодрячок. Ну и что? При чем тут – будут, не будут любить?
– Хватит, – сказал я, – а то до драки дойдете.
– Любовь – серьезное чувство двух равноправных…
– Чушь! – крикнул Колька с пустой бутылкой в руке. Любовь – сладость, игра, хорошее настроение! Я знаю, что вечером свидание, так у меня весь день кровь играет в жилах. Понял, головастик?
– И понимать не хочу!
– И ты, Боречка, не хочешь понимать?
– Иди ты к черту! – сказал я с чувством.
Колька захохотал и, делая вид, что играет на бутылке как на гитаре, подступил ко мне, запел гнусаво:
– «Что ж ты опустила глаза-а-а… Разве я неправду сказа-ал…»
Отбросив бутылку и мыча на мотив известного танго, он схватил меня и попытался закружить. Я отбивался, но он держал крепко, и в конце концов я подчинился его хватке. Мне стало весело. Я во всю мочь подхватил мотив, мы с Колькой завертелись, закружились, нарочно взбрыкивая ногами и жеманно выгибаясь на руке друг у друга. Т. Т. не выдержал – вскочил и тоже пустился в пляс. Мы сцепились все трое и начали выкамаривать такие антраша, что старый выщербленный паркет застонал от боли и недоумения. Мы орали, стараясь перекричать друг друга: «Что ж ты опустила глаза-а-а!» Мы прыгали друг другу в объятия, как балерины. Мы веселились, как кретины в «комнате смеха».
Здорово согрелись.
Потом мы положили самые толстые подшивки на железные перекладины и все трое заснули на широченной кровати Петра Третьего. Я и во сне продолжал кружиться и отплясывать, теперь и Марина появилась в своей шубке из шкуры черного пуделя, а Колька к ней разлетелся и звякнул шпорами – почему-то он был в ботфортах со шпорами, – и Марина закружилась с ним, и тут из-за белой колонны выдвинулся кто-то, лица было не разглядеть, кто-то серый выдвинулся и замахнулся поленом, я бросился, чтоб выбить у него из рук полено, но он успел метнуть и в тот же миг исчез, будто растворился – я только успел заметить, что Колька падает с окровавленным лицом… Я закричал и проснулся.
Я проснулся от холода и от того, что железная перекладина, с которой сползла подшивка, очень уж впилась мне в бок. Колька сопел рядом, лежа на спине. А Толика не было. У меня сильно билось сердце от пережитого во сне ужаса. Я встал и пошел искать Т. Т. В окна гляделась незнакомая ночь со смутными силуэтами деревьев. Т. Т. спал на полу, обложившись подшивками с головы до ног. А я и не слышал, когда он слез с царской кровати.
После обстрелов наш островок дымился, как вулкан. Ночь пахла дымом – к этому я уже привык. Но, странное дело, по утрам запах гари казался мне – не знаю, как назвать… – противоестественным, что ли…
Рассвет освещал привычную картину: в серой воде окаменевшими чудовищами лежали островки и скалы; те, что поближе, – четко очерченные, те, что подальше, – призрачные, затянутые дымкой. Чайки ходили кругами над плесом и беспокойно кричали.
Большая скала – наше единственное укрытие – была серая, шершавая, в рыжих пятнах мха. Из расселин торчали мелкорослые сосны, искалеченные осколками мин и снарядов. Одна сосна, переломленная пополам, нагнула реденькую крону к подножию уцелевшей соседки, и обе они, если посмотреть сбоку, образовали букву N. Их корни цеплялись за скалу, как скрюченные натруженные руки.
Бледные и небритые, обвешанные оружием, мы сидели под большой скалой и не то завтракали, не то обедали. Шлюпка с Хорсена пришла поздно, под утро, и наш ночной обед превратился таким образом в завтрак. Ваня Шунтиков наливал каждому в котелок чумичку горохового супу из термоса, а из второго накладывал в крышки пшенную кашу.
– Добавочки бы… – сказал Т. Т., облизав, как положено, ложку.
– Не выйдет, – сказал Шунтиков. – Для вахты осталось.
– У Иван Севастьяныча не разживешься, – заметил Безверхов.
Сашка Игнатьев вытер ладонью губы, не слишком жирные после каши, спросил Шунтикова:
– А ты, Иван Севастьяныч, случайно не родственником приходишься Иоганну Себастьяну Баху?
Перед самой войной мы смотрели в Доме Флота картину «Антон Иванович сердится», там был смешной эпизод с композитором Бахом.
– Иоганн Себастьян Шунтиков-Бах! – выпалил Сашка.
Мы засмеялись: Шунтиков-Бах!
– Тихо, смехачи. Фиников перебудите, – сказал Ушкало, затянувшись самокруткой. – Новость хотите? Капитан велел забросить на остров продовольствие, сами готовить будем. А то каждую ночь гонять шлюпку – шторма скоро начнутся.
Зазвонил телефон. Ушкало пробасил в трубку: «Я – Молния» и некоторое время слушал: с Хорсена передали утреннюю оперативную сводку. Положив трубку, Ушкало молча докурил цигарку, пока не спалил до крайнего предела.
– Так что в сводке, главный? – спросил Безверхов. Он, по своему обыкновению, обстругивал финкой сосновую ветку, придавая ей форму человека в каске.
От кого-то я слышал, что Безверхов до службы плотничал. Он был родом из Бологого и считал меня, ленинградца, своим земляком, хотя от Бологого до Ленинграда столько же, сколько и до Москвы. Так что Андрей мог сойти и за москвича.
– Бои на Одесском направлении, – сказал Ушкало. – И Новгородском.
– Новгородское уже? – Безверхов покрутил головой. – Да что ж это такое? Мы тут стоим, целый архипелаг захватили и держим, а там сплошное отступление…
– Еще вот что в сводке, – разжал твердые губы Ушкало. – Наши войска вошли в Иран. Наши и английские.
– В Иран? – Литвак, вроде бы дремавший с надвинутой на глаза пилоткой, рывком сел и устремил немигающий взгляд на Ушкало. – Гэто зачем?
– Я не запомнил. Вроде для того, чтоб немцев опередить.
– Точно, – подтвердил Т. Т. – Чтобы не дать Германии захватить Иран. И угрожать оттуда Баку.
– Откуда ты знаешь? – покосился на него Ушкало.
– По логике выходит. В Баку – нефть. Гитлеру нефть очень нужна, так? Ну, вот и получается, что нужно Иран обезопасить.
– Логыка, – проворчал Литвак. – Заусегда говорили: пяди сваей земли не аддадзим. А зараз што? Свое аддаем, чужое бером. Где ж логыка?
– Да ты что? – уставился на Литвака Т. Т. Он сидел, привалившись спиной к скале, сняв каску с круглой головы, на которой уже проросла бурая растительность. Его лоб двинулся вверх-вниз. – Ты что говоришь?
– То, что слухаешь.
– А чего? – сказал Безверхов. – Мы ж держим Гангут. Значит, и там держаться должны. Сколько можно отступать? Вон под Таллином уже он. Главная ж база на Балтике. А я, братцы, если б командующим был, знаете что? Я бы с Гангута снял всех и – под Таллин. Отогнать Гитлера с Финского залива.
Ушкало сказал:
– Нельзя с Гангута сымать. Мы держим вход в залив, понятно?
– Ну, узяли мы тут острова, – слышал я быстрый говор Литвака. – А дальше што? Почему, той самы, Стурхольму ня бером? Цяпер Стурхольму трэба брать и дальше ийти. Тут до ихных Хельсинок не далеко, вось и трэба усим нашым войском…
– Своих мертвых похоронить не можем, – сказал я неожиданно для самого себя, будто подумал вслух, – а туда же… на Хельсинки…
– Каких таких мертвых? – Главный упер в меня тяжелый взгляд.
– Шамрая, – сказал я. – И моториста… Который день они лежат…