– На войне обстановка бывает всякая. Всякая бывает обстановка.
– При чем тут обстановка? Ни черта мы не стоим, если своих мертвых не можем похоронить! – сказал я запальчиво, да что там запальчиво – яростно. – Дерьмо мы, вот и все!
– Придержи язык, Земсков! Чего разорался? – Ушкало сдерживал себя. – Тебя не спрашивают.
– А вы спросите! – крикнул я. – Вы спросите!.. Мы войну проиграем, если своих товарищей бросим тут гнить!
Откуда слова такие взялись?..
Конечно, я слышал, как Ушкало костерил меня, грозил выгнать – за недисциплинированность – из десантного отряда. Слышал все это. Но – странно! – мне теперь был безразличен начальственный гнев. Я перестал бояться – вот что.
Я растянулся на своем ложе, меж сосновых корней; несколько веток, срубленных артогнем, сунул под голову. Винтовку положил рядом – приклад на земле, ствол на перевернутой каске.
– Что на тебя нашло, Борис? – шептал Т. Т., пристроившийся рядом. – Орешь черт знает что… «Войну проиграем»…
Я не отвечал. Что толку? Все равно будет так, как Ушкало прикажет… в соответствии с обстановкой… а обстановка не позволяет пройти к «Тюленю», и весь сказ…
Я перевернулся на другой бок, спиной к Т. Т., спиной ко всем. Меня клонило в сон – спасу нет…
Мы шли с Иркой по Университетской набережной, я пытался закурить на ветру, а Ирка вдруг удивленно спросила: «Когда это ты начал курить?» А я смотрел на тот берег Невы и там, где полагалось быть Исаакию, видел остров, поросший темной хвоей, и еще островки, и вдруг из-за них выплыл, стуча движком, старенький мотобот. В нем сидели бородатые люди в кольчугах и остроконечных шлемах, их копья торчали как частокол. Викинги! Я обернулся к Ирке, чтобы показать ей корабль викингов, но увидел, как Сашка Игнатьев уводит ее, обняв за бедра. Они свернули за угол Съездовской линии. Я побежал за ними. Из открытого окна смотрел на меня лысый кларнетист и смеялся. Я погрозил ему кулаком, а он приставил ко рту кларнет и заиграл. И тут я заметил, что это вовсе не кларнетист, а кто-то со стертым лицом, весь серый, и вместо кларнета у него автомат «Суоми». Он прицелился в меня из автомата, я шарахнулся, спрятался за большой отвесной скалой. Теперь я был в безопасности. Вдруг скала качнулась на фоне багрового неба, вздыбилась и начала медленно, бесшумно падать на меня. Я заорал…
Но кричал, должно быть, не наяву, а во сне. Никто не смотрел на меня, когда я проснулся. Скала была на месте. Тьфу, чертовщина!
Лицо было потное, щека исколота сухими хвойными иголками. Я осторожно повернулся на другой бок и увидел Ушкало. Он, сгорбившись, сидел на камне возле телефона. Отворот серого свитера был выпущен на воротник его кителя. Лицо Ушкало было хмурым. Рядом с ним, спиной ко мне, сидел Толя Темляков. У него был напряженный затылок – так мне показалось. Остальные ребята, сменившиеся с вахты, спали кто где.
– Ну и что? – сказал Ушкало. – Дальше что?
– Ничего, – ответил Т. Т. тихим голосом. – Просто ставлю вас в известность.
– Слушай, Темляков. Я Литвака полтора месяца знаю. В боевой обстановке. В десантах. А не без году неделю, как тебя. Так что ты мне голову не морочь.
– Я не морочу, – тихо, но твердо отвечал Т. Т. – Просто ставлю вас как командира в известность. Имеются нездоровые настроения.
– Хреновину порешь. – Ушкало закурил, с силой выдохнул махорочный дым. – Я сам разберусь, у кого какие настроения. Разберусь сам.
Т. Т. стал устраиваться под скалой, лег. Наши взгляды встретились. Но только на миг. Я закрыл глаза.
Ушкало пригрозил выгнать меня из десантного отряда – а за что? Со своими нехитрыми обязанностями телефониста я управлялся. Вахты стоял (вернее, лежал) не хуже других. Сна на посту не допускал – ни-ни! Так за что же гнать? За то, что хочу похоронить по-человечески погибших товарищей?
Я задал этот вопрос, не дававший покоя, Андрею Безверхову, «земляку» из Бологого.
– Не в том дело, – сказал он, обстругивая ветку. – Похоронить, само собой, надо.
– А в чем же? – настаивал я.
– Чего ты вяжешься, Земсков? Шамрай был твой друг, да? Потому и кричишь громче всех: Шамрай, Шамрай! – Он зло скривил заячью губу. – А если б он не был тебе друг? Молчал бы в тряпку, так?
Ошеломленный, я повторял про себя безжалостный вопрос Безверхова – и не находил ответа. Честного ответа! Ну-ка, ответь как на духу, Боря Земсков: кричал бы ты «громче всех», если б там, в затонувшем мотоботе у ничейного островка, лежал не Колька Шамрай, а другой, не знакомый тебе человек? Ну-ка, честно: «вязался» бы ты к командиру острова с требованием гнать туда шлюпку? Или ждал бы тихонечко, что решит начальство? Молчал бы в тряпку, а?
Этот разговор с Безверховым произошел, как сейчас помню, второго сентября. День был ветреный, облака шли бесконечно, пока не затянули небо сплошной серой завесой. Под вечер прошумел по-осеннему холодный дождь. А ночью к юго-востоку от нас началась пальба. Там клубились дымзавесы. С Хорсена позвонил начштаба отряда и приказал повысить бдительность: возможен финский десант. Мы – семнадцать штыков – рассредоточились по всему берегу нашего крохотульного островка и смотрели в оба: не идут ли шлюпки с десантом? К нам не шли. Но бой к юго-востоку от Молнии, судя по автоматно-пулеметному хору, разгорался. Лишь под утро мы узнали, что финны высадились на Гунхольм. В шхерной тесноте этот остров, как бы перетянутый в талии, похожий на 8 (мы его и называли Восьмеркой), занимал заметное место. Взятый нашим десантным отрядом в конце июля, он прикрывал Хорсен – ключевую позицию архипелага. Мы-то на Молнии были, в сущности, боевым охранением, выдвинутым вперед, под нос противника, а вот Восьмерка – вместе с Эльмхольмом и Хорсеном – обеспечивала северо-западный фланг гангутской обороны.
Всю ночь там гремел бой. С Хорсена – через Старкерн – на Гунхольм была брошена резервная рота, в ее составе и взвод мичмана Щербинина. На рассвете сбросили финский десант в море. Но и наши понесли потери.
Утром, как обычно, позвонили с Хорсена. Ушкало с непроницаемым лицом выслушал утреннюю оперативную сводку и про ночной бой, а потом спросил:
– Не знаете, товарищ комиссар, как там семьи?.. Ну, которые в Таллин эвакуированные… Доехали до Питера ай нет?.. Ясно… Ясно, товарищ комиссар.
Он коротко пересказал нам сводку и про Гунхольм. И добавил, выпуская изо рта клубы махорочного дыма в холодный воздух утра:
– Повышать бдительность комиссар требует. И дисциплину. Понятно? – Он искоса глянул на меня, и я замер над котелком с «блондинкой». – А то тут некоторые бойцы язык пораспускали.
Т. Т. с силой сжал мое предплечье. Молчи, мол. И я промолчал. В тряпку.
– Главный, – сказал Литвак, дочиста облизав ложку и пряча ее за голенище. – Пасля боя фыники, той самы, некальки дней аддыхают, верно? И ночи цёмные. Зробим сегодня у ноч яшче адну спробу? – Он кивнул в сторону «Тюленя».
– Сам же видел – не пройти, – хмуро сказал Ушкало.
– Можна пройти, главный. Я придумау. Трыццать хвилин памиж дзвумя ракетами – наддать сильно – проскочим.
– Гробануться вам, что ли, не терпится, – проворчал Ушкало.
– Хто казау – гробануться? Тю! – презрительно скривился Литвак. Вот кто умел выдавать презрительную усмешку под ядрами. – То нам не трэба. Аднак скучно жа тут без дела сидзеть. Трохи размяцца…
– Размяться! – сердито повторил Ушкало. – Если делать нечего, возьми лопату, сделай капонир.
– Стурхольму возьмем – тама надзелаем капониров. Або яшче дальше пойдзем. Той самы, на гэту… Падваланду.
Не только Литвак – мы все считали, что тут, на Молнии, сидим временно, что не сегодня завтра придет приказ высаживаться на Стурхольм… А там и на материковую стенку шхерного района – на полуостров Падваландет…
Кажется, не собирался наш командир острова осуществить свою угрозу – выгнать меня из десантного отряда. Я знал от Андрея Безверхова, его сослуживца по бригаде торпедных катеров, что в начале войны Ушкало отправил свою семью в Таллин. С Ханко в два приема эвакуировали всех жен и детей – первая группа, две с половиной тысячи, ушла 22 июня на задержанном для этого командиром базы турбоэлектроходе «И. Сталин», а вторая, еще две тысячи, – 24 июня на транспорте «Сомерин» и плавмастерской «Серп и молот». Вот на этом «Серпе и молоте» ушла, уплыла в Таллин молодая жена Ушкало с полугодовалой дочкой. Эвакуация была внезапная, успевали взять в дорогу лишь минимум вещей, остальное бросали. В июле, когда мы, связисты, работали на линии, я не раз видел в окнах брошенных квартир цветы, банки, тарелки с остатками еды, книги…
Впервые я подумал, что Ушкало, может, потому такой хмурый, что не знает, где его семья.
Ночью ко мне на вахту приполз Литвак. На сей раз я не проморгал его, хоть он и полз, по своему кошачьему обыкновению, бесшумно.
– Ну что? – прошептал он, улегшись рядом со мной. – Парадок?
Ночь была темная, без луны и звезд. Ветер посвистывал в верхушках сосен.
– Порядок, – ответил я. – Так пустит тебя главный к «Тюленю»?
Литвак, прищурясь, смотрел на черную зубчатую стену «Хвоста». Там было тихо. Финны «отдыхали» после Гунхольма. Только ракеты взвивались через равные промежутки времени, освещали притихшие шхеры неживым светом.
– Можа, заутра пойдзём, – сказал Литвак и посмотрел на меня. – Пойдзёшь со мной?
Я кивнул.
Ушкало не стал возражать. Только буркнул: