– Почему?
– Двадцать четвертого у нас заседание эс-эн-о.
– Что это?
– Студенческое научное общество.
– Ну, пропусти. Это же не обязательно?
– Не обязательно, но… – Маша запнулась.
– Понятно, – кивнул Вадим. – Юрик не велит.
– При чем тут Юрик?
– При том, что у него уши торчком.
– Ну знаешь! У него уши, а у тебя… у тебя прическа как гречневая каша!
Несколько секунд они сердито смотрели друг на друга. И – враз рассмеялись.
– Юрик – будущий ученый, – сказала Маша. – Его реферат о маленьком человеке в русской классике – просто сенсация. Юрика хвалил сам профессор Эйхенбаум.
– Я сразу заметил, что он молодец. А почему ты послала его к Семену?
– Вот еще! Ты какой-то настырный, Вадя. Семен и Юрик – члены комсомольского комитета на филфаке. Мы составляем план культмассовой работы на полугодие…
– Маша, культпоход в Александринку просто украсит ваш план.
– Серьезно? – засмеялась она. А потом, разом согнав улыбку с лица: – А что это за пьеса Чапека – «Мать»?
Курсантов привез училищный автобус. Вадим остался у входа в театр, ожидая Машу. Сыпался с темного неба несильный снег. Вадим ходил между колонн, курил, а стрелки на его «Павле Буре» приближались к семи. Неужели не придет? – думал он с нарастающим беспокойством.
Маша пришла без пяти семь.
– Ой, чуть не опоздала! Привет, Вадя. Ты не представляешь, какая толкучка в трамваях.
– Почему это я не представляю? – проворчал Вадим.
Уже отзвенели звонки и погас свет в красно-золотом зале, когда они, протискиваясь в тесном ряду, нашли свои места. Свет-то погас (и пошел занавес), но курсанты, заполнившие последние ряды партера, своими нахальными взглядами очень даже разглядели статную девицу в синем платье с белым бантом. Кто-то негромко, но достаточно внятно пробасил: «Вот это бабец!» А Павел Лысенков, рядом с которым оказалось место Маши, уставился на нее, до предела раскрыв глаза, и сказал:
– Здрасьте вам!
– Паша, ты смотри на сцену, – посоветовал ему Вадим.
На ярко освещенной сцене шло действие, заставившее притихнуть огромный зал Александринки. В некой неназванной маленькой стране назревают страшные события. Рушится семья интеллигентной, еще не старой женщины. Она потеряла мужа, офицера, погибшего где-то в Африке в схватке с туземцами, и старшего сына, врача, пожертвовавшего собой ради спасения туземцев от желтой лихорадки. У Матери остались еще четыре сына. И вот погибает Иржи, летчик, при испытании самолета в высотном полете. В стране вспыхивает гражданская война: народ восстал против деспотической власти, и в этой междоусобице погибают еще два сына – близнецы Петр и Корнель, оказавшиеся в противостоящих группировках. И тут на страну нападает – «в целях установления порядка» – соседняя большая и сильная держава. По радио звучит женский голос – призывает мужчин к оружию, к отражению агрессии, это голос родины, истекающей кровью. Рвется пойти добровольцем и Тони, последний сын Матери, 17-летний школьник, у которого еще пальцы в чернилах. Но Мать не хочет его отпускать. К ней являются умерший муж и погибшие старшие сыновья. Это не призраки, они как будто живые, и Мать ведет с ними страшно, до отчаяния напряженный разговор. Да, да, она знает, что они все исполняли свой долг. Она кричит им, умершим: «Да, свой долг… У меня тоже была своя слава – это были вы. Был свой дом – это были вы. Свой долг – это были вы, вы, вы… Так объясните же мне, почему в течение всей древней, и средней, и новой истории одна только я, я – мать, я – женщина, должна платить такой ужасной ценой за ваши великие дела?!» Она кричит, заламывая руки: «…У меня ведь нет больше никого, кроме Тони… Я прошу вас, оставьте мне его! Ведь иначе мне не для чего будет жить… Неужели у меня нет никакого права на того, кому я дала жизнь? Неужели за все тысячи лет я так ничего и не заслужила? Прошу вас, дети, сделайте это для меня, для вашей выжившей из ума, замученной мамы, и скажите сами, что я не должна отдавать его… Ну, говорите же! Что вы молчите?»
А из эфира несется голос другой матери: противник из самолетов расстреливает школьников… торпедировал учебный корабль, на борту которого были кадеты морского училища, в их числе и сын этой женщины-диктора… «Ты слышишь, мама?» – спрашивает Тони… И Мать срывает со стены винтовку покойного мужа и протягивает ее своему последнему сыну: «Иди!..»
Будто мощной волной окатило зал, и он ответил этому трагическому «Иди!» долгим рукоплесканьем. Раз десять выходила на аплодисменты Мать – актриса Рашевская. Она улыбалась сквозь слезы, кланялась, принимала цветы.
– Спасибо, Вадя, – сказала Маша, когда спускались к гардеробу. – Очень сильный спектакль.
Она вытирала платочком влажные глаза.
Вадима окликнул Травников, стоявший в очереди к гардеробщице, жестом предложил занять место перед собой. Вадим познакомил с ним Машу.
Курсанты направлялись к училищному автобусу. – Поезжай, Вадя, – сказала Маша. – До свидания.
– Я провожу тебя. – Он взглянул на часы. – Еще полно времени.
Мимо памятника Екатерине, надменно взирающей с высокого пьедестала, они прошли к трамвайной остановке. Как всегда, там толпились терпеливые люди.
– Давай пойдем пешком, – предложил Вадим.
Они шли по Невскому, многолюдному и в этот поздний час. Свет витрин скользил по их лицам.
– Адмиралтейская игла опять подсвечена, – сказала Маша. – Как хорошо. Прошлой зимой, когда шла война и город был затемнен, казалось, что он вымер.
– Я все думаю об этой пьесе, – сказал Вадим. – Кажется, Чапек не дожил до тридцать девятого года, до оккупации Чехословакии. На самом деле чехи, когда немцы влезли, не оказали сопротивления.
– А что они могли сделать? Подумаешь, чехи! У Франции какая сильная армия была, и ту немцы за месяц разбили.
– У чехов армия тоже была не слабая. Но они не стали воевать. Чапековская Мать не отправила последнего сына защищать свою страну.
– У Чапека нет названия страны.
– Ну, кому непонятно, что он, чешский писатель, имел в виду Чехословакию… на которую нападает Германия…
– Хорошо, что у нас подписан с Германией пакт о ненападении.
– Хорошо-то хорошо, но… странно… Кричали про фашистов, что они разбойники, а Гитлер главный бандит. И вдруг подружились… разулыбились…
– Вадя, ну это же политика, как ты не понимаешь?
– Пытаюсь понять. – Вадим взглянул на профиль Маши, четко освещенный витринами Дома книги. – Ладно, оставим политику. Так ты в Кронштадте родилась?
– Нет, родилась в Череповце, мама там работала, а потом, мне два года было, мы вернулись в Кронштадт. Вообще-то мы кронштадтские, мой дед там и сейчас работает по ремонту пушек. А мой отец был матросом на линкоре. Он погиб в Гражданскую войну, при штурме Перекопа.
Так я впервые услышал о Машином отце. Потом и фотокарточку увидел: сидит матрос с суровым лицом, с закрученными кверху усами, с раздвоенным подбородком, в бескозырке, по околышу которой – крупными буквами – «Петропавловскъ»; рядом стоит молоденькая улыбающаяся девица, руку положив матросу на плечо. По другую сторону от матроса – тонконогая этажерка, на ней большая ваза с декоративными цветами.
– Маму зовут Капитолина Федоровна, – сказала Маша, убирая фотоснимок в плоскую шкатулку, а шкатулку в тумбочку. – Она в морском госпитале работает.
– Ты на нее очень похожа, – говорю.
– Да, похожа. Вадя, сейчас в красном уголке начнутся танцы. Пойдем потанцуем.
– Тебе лишь бы потанцевать, – говорю.