– Ага, да-да-да, так, так, – закивал, засиял исправник.
– …у брата то есть. Брат в Москве приставом, четыре тыщи в год, без доходов.
Пауза. Исправник тонул.
– Кстати: я вот, знаете, изобрел из голубиного… – начал – и сейчас же осекся Иван Макарыч, поймав грозный исправничихин взгляд.
– Лучше уж, батюшка, ты – Родивон Родивоныч, князю расскажи, как получил письмо-то собственноручное.
Родивон Родивоныч – хозяйке поклонился придворно.
– Да, собственно, не стоит… Был я на выставке нижегородской. Как человек культурный… Проезд ведь от нас – два рубля двадцать. Хожу, значит, все очень прекрасно, одним словом, комса. Вдруг – генерал. Косу взяли доглядеть – и по пальчику: чик. Ну, значит, кровь. А я – человек в дороге запасливый, ваше сияссь… Вынул из кармана: не угодно ли, генерал, коллодию? А генерал-то был не простой, а можно сказать – вы-со-кая особа! Да вот, ваше сияссь, письмо-то оказалось при мне случайно…
Прищуренно князь читал… Глядела на него Глафира – никак понять не могла: да что же, да что же в этом лице знакомое – да нет, незнакомое даже, а вот такое…
С восьми часов вечера начался съезд: везли дочерей – танцевать с князем-почтмейстером. Какой-то пуганой зверушкой шмыгнул в уголок отец Петр, протопоп: мохнатенький, маленький, как домовой. За отцом, в шелковом черном, гордо прошла Варвара-протопоповна. Торчали черно-синие космы: прибирать волос не умела – глядела Варвара ведьмой. Обнявшись, загуляли по залу восемь штук Родивон-Родивонычей. Сел за рояль дворянин Иван Павлыч – все в той же верблюжьей рыжей поддевке. Заиграл – и зацвела, завертелась вся зала.
Князь один стоял у печки, немножко боком. И на белом кафеле было так четко лицо, коварное, без подбородка, нос с чуть заметной горбинкой…
– Горбоносый! – чуть не крикнула вслух Глафира. Бросилась к князю. Тяжело дыша, крепко стиснула князеву руку – будто после долгой разлуки встретились наконец.
Глафира танцевала с князем, блаженно закрыла глаза. На стульях у стен девья орава – завидущая – шелестела, шептала. Ласково-зло улыбалась Варвара-протопоповна.
– Князь, – наскакивал Родивон Родивоныч, как кочет, – с вами хотят быть знакомы… мои вот… восемь, – конфузливо кончал он, очень стеснялся восьми: человек он почти что придворный, и вдруг – восемь!
Падал князь, огорошенный градом девичьих имен, и к одной – счастливице – наклонялся:
– Угодно вам вальс?
Танцуя, князь наступил на хвост своей даме. Пришлось выйти из круга – как раз это случилось у рояля, и вострым своим ухом услыхал Иван Павлыч конец разговора:
– …Одеколоны – вот это я очень уважаю. Цикламен вот, и еще… как бишь? Корило… корилоспис, – с трудом вспомнил князь.
К ужину все доподлинно было известно: что князь – развратник, у него – одеколоны, и вообще – человек он темный.
– По-ми-луй-те? Гонял с девками целый вечер… что-о ж это? – с попреком качались седые букли.
Зато – девицы в восторге:
– Семь одеколонов, и на всякий день – свой… Уж видать: настоящий декадент (произносится: дъкадънт).
За ужином, после свиньи-соус-пикан, исправник выпил сантуринского, посмелел и, твердо глядя князю в глаза, произнес наконец:
– Кстати – я изобрел отменно дешевый способ производить хлеб…
Князь задумчиво глядел на Ивана Макарыча.
– Но что все изобретения для народов, покуда не будет у них общего языка?
Сказано это было раздельно и твердо. Все разинули рты: языка-а? Ка-ак? И окончательно утвердилась таинственность князя.
За ужином рядом с Глафирой сидела Варвара. Обнимала Глафиру за талию, ласково-злыми глазами глядела, медовые речи вела.
А когда у себя в светелке Глафира стала раздеваться на ночь – на кисейном платье увидала сзади дыру: выхвачен ножницами изрядный косяк. Сразу смекнула Глафира кто. Сердце зашлось от злости на Варвару. Может, оттого и заснуть никак не могла.
Встала. Приложила к стеклу к холодному лоб. Напротив, через площадь, в агарковских номерах, в окне теплел огонек. Схватила бинокль, прильнула – и вся заколыхалась под тонким мадаполамом, как рожь от ветра: у стола, раздетый, сидел князь, писал. Но что же, что? Ночью, в три часа… Наверное, завтра придет из номеров половой…
Князь писал письмо в город Сапожок. В правом углу на бумаге была вытиснена коронка.
«Милая Лена. У меня от подъемных остался 21 руб. Не надо ли тебе? Потому что здесь – жизнь простая, яйца лутшие – 18 копеек, я скучаю и мне денег не надо. Кланяйся Васи, я сердца на него не имею, лишь бы ты была счастлива».
4. Молитвы
Костя за ужином не был. Исправничиха сказала ему:
– Константин Захарыч, ты у нас свой человек… Не прогневайся уж, стульев нехватка.
На нет – нет и суда. Костя не обиделся. Жалко только было отрываться от Глафиры: нынче Глафира – в белом платье – была совсем замечательная, прямо вот… божеская. Ну, тоже и князь, еще бы на него поглядеть.
Каждое мание князя – нравилось Косте, каждое слово его ловил. А когда услышал про одеколоны его – тут Костя уж совсем восторгнулся, закипели стихи в голове.
Пришел Костя домой – первым делом к укладке, вынул тетрадь – и сразу, с присеста, напечатлел:
Наш новый господин почместер
Замечательный человек.
А по мне раз в десять
Умнее тут всех.
И когда мне представлялся,
То мне рукопожал.
Я восхищался
И навек его уважал.
Потифорна ждала Костю с блинами. Мигом сварганила огонь в печке, первый, румяный, блин полила маслом, поставила Косте. Стал было Костя искаться: сыт уж, довольно.
– Господи-батюшка, уж теперь и лопать не хочет у матери у родной. Загордился уж, а? А не я ли тебя, поганца, и в люди-то, в чиновники вывела, а?
Не сговорить с маманей. С покорной улыбкой – Костя снова ел блины без счету: кипели еще стихи в голове – до счету ли тут было?
А наутро – катался по полу Костя, помирал животом. На почту не пошел: куда уж. И все хуже да хуже.
К прощеному дню – Костя обрезался, совсем посинел. Потифорна на своем веку покойников без числа поглядела, глаз наметался. С базара пришла, увидала Костю такого – как взвоет. Да скорей за отцом Петром: хоть бы христианской кончиной-то помер Коська.
Потифорна вернулась одна, отца Петра не застала дома. И тотчас строгим шепотом Костя велел мамане сбегать к исправнику и позвать Глафиру.
И пошла Потифорна, как не пойти. Пошла, хоть и кропталась, утирая слезы: нет бы за доктором или за попом, а он за вертихвосткой этой посылает!
И когда возле себя увидел Костя ее – Глафиру, единую, божескую, – сдвинулся в нем какой-то столетний камень, и забил из-под камня из самой глуби хрустальный ключ: всего напоил, утишил, исполнил. Тихонько взял Костя Глафирину сладкую руку: