Мы отказываемся исчислять все балы, которые нарочно придумывались, начиная с бала Абонентов, открытого на улице Мон Блан танцевальным учителем Депро, только что женившимся на Гиморе, знаменитости парижской оперы, до большого бала улицы Муффетар, получившего так мало подходящее название «Сельского Бала», тем более что он происходил на пятом этаже.
Довольно сказать, что Париж за два года видел открытие ста шестидесяти балов, которые, однако, не удовлетворили эту ненасытную «эпидемию-пляску», по событиям которой Гардель поставил в Опере свой прелестный балет «Танцомания».
Не будем описывать развращение нравов, которое, естественно, должно было возникнуть от смешения слоев общества, особенно когда супружеские узы ослабли благодаря легкости развода. Казалось, все общество жаждало беспутства и хотело вознаградить себя за вынужденное благоразумие, так долго против воли навязываемое ему республиканским правлением.
Сознаемся, что женщины во многом виноваты в этой нравственной порче. Они бросились очертя голову в эти празднества, на которые являлись почти нагие и где бывали причиной кровавых ссор между республиканцами (известными тогда под общим именем якобинцев) и золотой молодежью, почти сплошь состоявшей из роялистских реакционеров, которые четыре года тому назад помогли низвергнуть Робеспьера, и которую якобинцы презрительно называли Щеголями, Невообразимыми или Чудными.
Тайная история Директории, которая лучше других сочинений того времени описывает нравы эпохи, говорит следующее о тысяче затруднений, причиненных Директории Щеголями, которые, упиваясь кратким мигом удачи, привлекали всеобщее внимание своей смелостью, бесцеремонностью и особенно – оригинальным костюмом. Они вздумали носить волосы, заплетенные в мелкие косички или спадающие наподобие собачьих ушей, пудрить свои маковки и к зеленой одежде с длинными фалдами прибавили еще черные бархатные воротники. Щеголи вооружались узловатой дубиной, с помощью которой на улицах города «встрепывали волоса» якобинцам, ходили с пистолетами в карманах курток и в довершение приняли обыкновение англичан носить сапоги с отворотами.
Этот костюм, не без изящества, при всей своей оригинальности являл странный контраст с одеждой якобинцев, которые еще не отказались от своих коротких курток, гладко причесанных волос и толстых башмаков.
Это различие в одежде служило беспрестанно поводом к ссорам и схваткам на улице. Деятели реакции термидора, Щеголи, пытались сохранить свою власть. Чтобы отплатить за гнусные злодейства, учиненные знаменитыми санкюлотами, они убивали их среди белого дня.
Якобинцы, озлобленные тем, что получили властителей в тех, которые когда-то были угнетенными, упрекали Щеголей в сговоре с иностранцами, в переписке с изгнанными принцами, в ношении под видом своих зеленых курток ливреи графа Артуа, а под видом черных бархатных воротников – траура по Людовику XVI.
Была доля правды в этих обвинениях. Щеголи, с женоподобными манерами, жеманными речами, с приторной нежностью языка, состоявшей в том, что они не произносили «р», были действительно почти все антиреспубликанцами, сыновьями или родственниками жертв Террора, или имели претензию на родство с ними. Они составляли войска аббата Монтескью.
Директория не смела восставать против тех, кто помог государственному перевороту, из которого она сама же вышла после падения Робеспьера. Когда, слишком теснимая жалобами якобинцев, она решалась обуздать Щеголей, на нее набрасывались все женщины, которыми она себя окружала. Они кричали о тирании, о несправедливости; они брали на себя защиту этих «бедных молодых людей, таких интересных», так что волокиты-Директора пугались не на шутку, и Щеголи оставались безнаказанными.
Дамы тем охотнее покровительствовали Щеголям, что сами часто подвергались обвинениям в сумасбродстве своих костюмов, и нужна была рука защитника, чтоб они могли отправиться в театр, в Муссо, Тиволи или… Кобленц (так называлась часть бульвара, известная теперь под именем бульвара Итальянцев).
Здесь-то они и выставляли напоказ те странные наряды «а lа grecque», которые, казалось, заставили их забыть всякий стыд. Красавицы появлялись почти голые, без рубашки (в буквальном смысле), без юбки… ничего, кроме тесно облегающей пеленки телесного цвета и, поверх нее, туники из прозрачной кисеи, которая к тому же не закрывала ни рук, ни ног, ни шеи. Браслеты на манер античных украшали руки и нижнюю часть икр. Вместо башмаков носили сандалии, а каждый палец руки украшался кольцом с камеей или бриллиантом. Золотой или шелковый пояс подхватывал одну сторону туники, открывая взгляду обнаженную ножку.
Легкая и прозрачная ткань туники подходила для посещения театра или праздников под крышей; но выходной наряд, состоявший из цветной шерстяной туники, столь же открытой и короткой, тоже считался совершенно приличным. Однако женщина в таком костюме раздражала народ, преследовавший ее издевками и оскорблениями и часто доходивший до того, что спускал ее в бассейн публичного фонтана.
Зато и дамы эти выходили в город не иначе, как в сопровождении стражи Щеголей, защитников женщин от грубой толпы. Тогда начиналась схватка, в которой пускались в дело палки, ножи и пистолеты, и кровь текла рекой.
Теперь, когда благодаря историкам того времени мы набросали черты парижского народа в 1798 году, возвратимся к нашему рассказу, прося у читателя извинения за длинное, но познавательное отступление.
Так вот для этой-то смеси Щеголей и якобинцев Директория давала в тот вечер бал, и на этом бале Бералек должен был увидеть женщину, которую аббат Монтескью велел ему покорить.
Этот бал служил выражением настоящего национального торжества по случаю взятия Мальты Бонапартом, который завладел островом по дороге в Египет. Директория праздновала этот подвиг оружия с тем большею искренностью, что событие это отдаляло от Франции самого опасного врага нынешнего режима.
Водворившись в Малом Люксембурге, пять Директоров имели в своем распоряжении приватный сад Дворца. Здесь, под открытым небом, в теплую июньскую ночь, празднество ожидало приглашенных.
Приватный сад состоял тогда из так называемого теперь «большого четвероугольника». Разбитый в низине, которую позже соединили, сровняв склоны, с великолепной каштановой аллеей, он был обнесен стенами, образующими террасы, заметные до сих пор.
Публичный сад возвышался над приватным. С высоты этих террас народ мог глазеть на бал, поэтому с наступлением ночи, по приказанию Барраса, из публичного сада выпроводили публику и ворота были заперты. Из сада толпа высыпала ко входу во дворец, расступившись перед Щеголями и Чудихами, которых она принимала со свистом и ругательствами.
Мало-помалу приглашенные съехались, ожили ярко освещенные залы и сад.
Но по всему собранию невольно пробегал трепет любопытства. Все нетерпеливо ожидали появления новой султанши, принадлежавшей, по слухам, сластолюбивому Баррасу.
До этого дня ее видели только завсегдатаи интимных собраний.
В первый раз она собиралась выставить напоказ перед всей публикой свое превосходство, которое давала ей красота.
В ту минуту, когда дворцовые часы пробили десять, шепот пробежал в толпе:
– Вот она! – слышалось со всех сторон.
III
Выйдя из дома на улице Пла-д’Этен, Ивон Бералек вернулся на Ла Луа, где по приезде в Париж он остановился в гостинице «Страус», как он и сказал аббату.
Забавная вывеска этой гостиницы, носившей прежде название «Австрия»[3 - Французское слово «autruche» (страус) отличается только одной буквой от слова «Autriche» (Австрия).], обязана была своим происхождением осторожной перемене, которую боязливый хозяин счел за лучшее совершить несколько лет тому назад, во время процесса Марии-Антуанетты, когда народ бегал по улицам с криками: «Смерть Австриячке!».
Гражданин Жаваль, так звали хозяина гостиницы, был воистину олицетворением трусости. Во время Террора он так часто дрожал за свою голову, что ему постоянно чудилось, будто она уже находится в отверстии гильотины, так что даже теперь, когда опасность миновала, он сохранил боль в шейных нервах. Когда его спрашивали о чем бы то ни было, Жаваль сотрясением своей головы, казалось, всегда отвечал: «нет».
А между тем этот же страх сделал его в былые дни весьма изобретательным: тогда же, как он переменял свою вывеску, Жаваль потребовал, чтоб торговка холстом, которой он сдавал под лавочку помещение в первом этаже, тоже сняла свою вывеску, дерзко гласившую в то время, когда было отменено почитание всех святых: «Торговый дом Св. Иоанна-Крестителя» («Maison du Saint-Jean-Baptiste»). Видя отчаяние своей жилицы, очень дорожившей названием магазина, Жаваль возымел гениальную мысль перевернуть надпись, что он сделал и со своей. На вывеске изобразили обезьяну в тонкой рубашке и подписали: «Торговый дом обезьяны в батисте» («Maison du singe en baptiste»)[4 - По-французски «Saint-Jean-Baptiste» и «singe en baptiste» произносится одинаково.].
Судьба назначила этому бедному Жавалю трепетать всю жизнь. После трепета во время Конвента он дрожал под управлением Директории, потому что его трусливый характер поставил его в странное положение. Во время Террора, боясь подозрения в отсутствии патриотизма, он превзошел всякие границы хвастовства перед своими соседями.
– Пусть-ка вторгнется неприятель во Францию, – вскричал он. – Я прыгну до самой пограничной заставы! Там, схватив саблю, возьму свою голову за волосы, отрублю ее и, подавая неприятелю, закричу самым грозным голосом: «Ты видишь, на что способен свободный человек! Теперь осмелься подойти!»
Эта глупая фраза, произнесенная Жавалем из страха перед соседями, ужаснула их:
– Какое свирепое животное! – говорили они шепотом друг другу.
Но теперь, когда страшные дни миновали, соседи мстили за прежнее, посмеиваясь:
– Гражданин Жаваль! Не боитесь ли вы ответить за прежнее рвение, которое вы выказывали когда-то слишком ясно?
Так что трактирщик после опасения не высупить достаточно горячим патриотом теперь дрожал, боясь, чтобы его не приняли за ярого республиканца, и при этой мысли шейная нервная боль у него усиливалась и голова выделывала свое «нет» с неистовым упрямством.
Самая пустая вещь способна была привести в отчаяние нашего человечка, которому все казалось подозрительным. С беднягой, вероятно, случился бы удар, если б он узнал, что его жилец – Ивон Бералек, который прописался под именем Работена, коммивояжера, – был одним из наиболее искусных начальников шуанов, который уже раз двадцать мог быть расстрелян и даже от одной мысли, что на него возможно наложить руку, полиция пришла бы в неописуемый восторг.
Хотя добряк не имел еще никаких подозрений, но одно обстоятельство возбудило его недоверие, и он с нетерпением подстерегал своего жильца.
Итак, возвратясь от аббата, Ивон нашел своего хозяина стоящим в передней на часах.
– Гражданин Работен! Ждали вы сегодня кого-нибудь? – спросил этот достойный человек.
Жизнь в продолжение десяти лет, полная ловушек и неожиданностей, приучила Ивона всегда быть настороже.
При этом неожиданном вопросе он притворился, что припоминает.
– Ждал ли я кого-нибудь?.. – сказал он. – Дайте-ка мне подумать… у меня такая короткая память.
Играя эту комедию, молодой человек в то же время размышлял: «Я никого не знаю в Париже. Разве меня выследили? Уж не явился ли шпион по моим следам?»
Жаваль счел своим долгом прийти ему на помощь, прибавив:
– Да, здесь был молодой человек ваших лет, с длинными волосами и с палкой в руке.
– И он меня спрашивал?
– Да.