Урман
Федор Федорович Чешко
Урман #1
Не в радость была Кудеславу жизнь в глуши, бередила ему сердце мечта о дальних странах. Шесть лет проскитался он по чужим краям с отрядом воинов-урманов, славы не снискал, богатства не обрел, но зато обучился ратному делу.
Вернулся в родной дом, а там уж забыть его успели. И хотя он теперь всегда первый среди родовичей – и в бою, и на охоте – не считают его больше за своего. Вот если только беда в ворота постучится, тогда и позовут Кудеслава – выручай, Урман…
Федор ЧЕШКО
УРМАН
Светлой памяти моего отца и наставника
1
Весна выдалась затяжная, гнилая да слякотная. Уже вскрылась и отгремела ледоходом Истра, уже появились на лесных озерцах да болотинах первые разведчики приближающихся перелетных стай, а зима все огрызалась. Ночи звенели нешуточными заморозками, снег в лесу сошел только на полянах, дождливая морось оборачивалась вдруг короткими злыми метелями, а вдоль речных берегов стойко держались кромки почернелого, но все еще прочного льда.
Измученное бескормицей лесное зверье тянулось к человеческому жилью. Лисы и прочая мелкота, не таясь, разгребали мусорные кучи под самым земляным валом – низким, оплывшим подножием частокола, который еще прадедами был выстроен вокруг общинного града для защиты от внезапных напастей. А вечерами ближний лес захлебывался разноголосыми переливами жалостных и одновременно грозных стенаний – свидетельством плотной волчьей осады. К середине ночи волки наглели; смутные огнеглазые тени выскальзывали на открытое, приступали все ближе, выискивая, нельзя ли, взбежав на вал, где-нибудь перескочить или протиснуться сквозь местами вгрузший в землю, местами рассевшийся тын. Крики и мельтешение факельных огней на его зубчатом гребне уже почти не пугали серых – все чаще ночной стороже приходилось камнями да стрелами отгонять алчных клыкастых тварей, каждая из которых загривком была по пояс рослому мужику, а в прыжке могла бы сшибить с ног лошадь.
С рассветом волки уходили, однако не все. Те, что посмелее (верней – что поголоднее, ибо волчья отвага рождается не в сердце, а в пустоте урчащего брюха), норовили затаиться среди прозрачного редколесья, с трех сторон обступившего градскую поляну.
Человек (даже из умелейших скрадников) вряд ли бы выискал место для надежной невидной засады меж порченных дровосеками да частыми низовыми палами скудных полумертвых деревьев – особенно ранней весной, когда снег с открытых мест уже сгинул, а трава еще не ожила. Но хищный зверь в надежде набить живым мясом ссохшееся голодное брюхо исхитрится совершить невозможное и для человека, и даже для Злых.
И все-таки редко, очень редко сбывались волчьи надежды. С первым светом ночные сторожа разбредались по избам – спать, но вместо них на тын залезали подростки, готовые поднять крик при виде малейшей опасности; а родовичи, уходящие по надобным общине делам к реке или в лес, сбивались в немаленькие ватаги – при оружии, при смелеющих днем собаках… Да и мало по ранней весенней поре было у людей дела вне града. Пушная охота закончилась (звериный мех плошает перед линькой), добыча пролетной птицы покуда не начиналась. Ягодникам, бортникам, углежогам еще нечего было делать в лесу. Дровяные да мясные припасы тоже не исчерпались – очень редки бывали неизобильные годы, когда добытого с осени и в начале зимы не хватало до прочного тепла; дровами же среди буйного леса не запасется с избытком только ленивый либо вовсе безрукий.
Вот на рыбную ловлю ходили, но опять же ватагами: одному, без невода – с острогой либо с удой – на реке недобычливо. И женщины частенько выбирались на берег стирать да ворошить на влажном речном ветру залежавшуюся по ларям летнюю одежку – снова-таки под охраной оружных мужиков.
Так что зря, зря волки изнуряли себя попытками подстеречь неосторожного человека – потому и редка была среди родовичей неосмотрительность, что беспечным выпадал очень недолгий век. Позже, теплой порой, волчья тяга к человеческому жилью обретала новый смысл: люди начинали гонять на вольный выпас дожившую до густотравья скотину. Теперь же лес был слишком скуден кормом, и не имело смысла ради несытной пастьбы рисковать малочисленной живностью. И без помощи волчьих клыков зимняя проголодь унесла почти половину лошадей и не менее трети кудлатых да клыкастых полудиких свиней – это несмотря на то, что многие родовичи начали разорять травяные и камышовые крыши, жертвуя теплом жилищ ради сытости изможденной скотины.
Да, весна выдалась гниловатая, долгая. А в общем-то, мало чем была она примечательна, весна эта. Почти такие же заботы донимали общинников и в прошлом году, и в запрошлом, и в за-запрошлом, и в за-за-за…
Вот только слухи…
Кто-то якобы слыхал да видал, как однажды ночью на подворье углежога Шалая черный кабан по-песьи выл на ясные звезды.
Кто-то якобы заметил в грязи близ причальных мостков чудной след: словно бы прошло там нечто, у которого вместо лап крохотные детские кулачки (бабы потом дня три отказывались ходить к реке – боялись Кикиморы).
Кто-то якобы средь бела дня и чуть ли не на самой градской поляне натолкнулся на великанского красно-рыжего волка, не отбрасывающего тени, – натолкнувшийся от испугу сомлел, а когда очнулся, чудовище исчезло, не оставив по себе ни следа, ни хоть единой мятой травинки.
И еще якобы кто-то своими ушами слышал, как волхв Белоконь говорил родовому старейшине: «Плохая нынче весна. Такой плохой никогда еще не случалось».
Старики морщились, пренебрежительно хмыкали. Другое-то все ладно, чего не бывает… Спьяну, впотьмах да издали псину счесть кабаном; боги знают за что принять следы ребячьей игры в грязи; внезапно наскочив на волка, от испуга увидеть невесть какую жуть – нежданный страх зренью лукавый обманщик… Но вот чтоб Белоконь этакое отпустил с языка?! Вранье! Премудрый волхв не стал бы опрометчивыми словами накликать-приманывать беды!
Почтенным старцам легко было опровергать досужие сплетни. В самом-то деле, не пойдет же сплетник к общинному голове с вопросом: «Верно ли мне подслушалось, будто бы волхв с глазу на глаз говорил тебе то-то и то-то?». Сплетники – они себе не враги.
Потихоньку, полегоньку слухи привяли, улеглись. И забылись. Вот только… Сами-то старики верили своим возражениям? Может, и так. А может… Уж они-то (если и не каждый, то многие) действительно могли бы кой о чем расспросить старейшину, а то и самого Белоконя… Но разумно ли это – неосмотрительными расспросами накликать-приманывать беды? Не разумно.
Не более разумно, чем те же беды накликать неосмотрительными россказнями.
* * *
Небо на востоке блекло; звездная чернота выцветала рассветным заревом. Смутная, но уже различимая тень заречного леса перекинулась через Истру, подмяла причальные мостки, привязанные к ним лодки, днища зимовавших на берегу больших челнов и дотянулась зубчатой кромкой почти до самого подножия градского тына. Вот-вот над вершинами дальней чащи объявит свой лик Хорс-Светозарец, и ночь умрет, а вместе с нею сгинет власть алчной нежити и хищного зверья. Сгинет.
До следующей ночи.
Жердяной настил, опоясавший изнутри частокол-огорожу (шириною – чтобы двоим разминуться, а высотою – чтоб у стоящего в рост лишь голова торчала над тыном), чинили редко и без особого тщания. Не свое ведь, общее, а лишнего времени и ненужной силы нет ни у кого. Авось и так не обрушится. И впрямь, покуда еще не случалось, чтоб кто-либо из сторожей упал, проломившись сквозь трухлявые жерди. Не случалось потому, что привыкли сторожа ходить по настилу, будто по хляби болотной – прежде чем ступить всей тяжестью, пробуй: тут ли ногу поставить или чуть в стороне? Привычка эта давно уже въелась в нутро, и Кудеслав шагал, как шагалось, – не глядя. Ноги сами пронесут безопасным путем, как мудрый бывалый конь проносит через трясину задремавшего всадника. С такою же легкостью ходили и остальные; легкость – то не диковина. Дивом казалось другое: неслышность Кудеславова шага. Даже лучшие из охотников, умеющие бесплотной тенью проскользнуть сквозь самые трескучие дебри, выдавали себя на градском частоколе визгливым скрипом предательского настила. А Кудеслав… Среди общинных охотников не второй и не пятый (легче от конца отсчитать, нежели от начала); не молод, четвертый десяток доживает – как раз тот возраст, когда матереет мужик, теряет легкость движений и гибкость тела. И походка у него вроде бы неуклюжая, вразвалку, а поди ж ты… Будто и не касается трухлявых жердей. Видать, не зря нарекли его Кудеславом; видать, удался он в отца своего – того нынче лишь старые помнят, а в былое время чтили Кудеславова родителя как могучего ведуна-кудесника не только его родовичи, но и вовсе дальние люди. И Белоконь, хранильник святилища Рода-Светловида, наверное, жалует и привечает Мечника не ради одной лишь памяти о дружбе с отцом. Так ли, иначе, перенял Кудеслав отцовскую силу или нет, а только очень уж непростой он человек, Кудеслав-то. Непривычный. Неправильный. Вроде и впрямь собственному роду чужой.
Сказать подобное остерегутся (тем более – в глаза), но подумают так многие. И сейчас эти мысли наверняка бы закопошились в головах у сторожей, заметь те приближение Кудеслава. Только сторожа его не заметили. Кажется, они даже не обратили внимания, что Кудеслав не с ними, а все еще бродит по тыну да озирает окрестности.
Сторожа примостились над лесными воротами, где настил не жердяной, а из прочных березовых горбылей, и так широк, что хватило места усесться всем пятерым. Светает, зверье отшатнулось к лесу, можно теперь и за беседой скоротать недолгое время, оставшееся до ясного утра. Вот и коротали.
Собственно, была это не беседа, а скорей поучение. Все слушали Глуздыря – щупловатого старика, узкоплечего, большеголового, длинноносого, с каким-то пегим клочковатым пухом вместо бороды и волос (впрямь ни дать ни взять – неоперившийся птенец; отсюда и прозвище).
– Всякое слово не просто так, в каждое что ни на есть упрятан тот самый смысл, которое оно собою обозначает, – говорил Глуздырь, задумчиво поскребывая ногтями под нахлобученным на лоб пушистым лисьим треухом. – Думаете, пращуры, выдумывая слова, просто так один перед другим изгалялись – кто, мол, позабористее языком выплетет?
Не-е-ет! Везде смысл запрятан. Вот хоть такое слово: «медведь». А вот и смысл его: тот, значит, из зверей, который лучше других ведает мед.
– А в слове «мед» какой смысл упрятан? – ехидно спросил Кудлай (крепенький паренек, ужасно гордящийся своей едва заметной бородкой и несоразмерно, чуть ли не до уродства, крепкой да жилистой шеей). Спросил и подтолкнул локтем подремывающего соседа: гляди, мол, как дедушка станет изворачиваться, выдумывая умный ответ.
Глуздырь покосился на непочтительного юнца, выговорил с достоинством:
– Надобно бы родителю твоему сказать, чтоб вожжами поучил тебя, орясину, не перебивать старших. Мог бы я вовсе не отвечать на дерзкий вопрос, ан все же отвечу. Смысла иных слов мы теперь постигнуть не можем – леность людская исковеркала их, погубила изначальное ради удобства выговора.
Однако же есть и слова непорченые, смысл которых еще можно угадать. К примеру тебе, «влакодлак»… Дремавший сосед Кудлая вздрогнул, открыл глаза и с неодобрением уставился на говорливого старика. Тот продолжал:
– Разумный да пытливый, подумав, смекнет, что происходит это слово от сочетания слов «волк» и «длань». Стало быть, означает оно человека, который единым мановением длани может обратить себя волком…
– Да непохоже, – вновь перебил Кудлай. – И не мановением длани, а, сказывают, пень надобно знать потаенный: кувыркнулся через него – волк; кувыркнулся обратно – опять человеком сделался.
Глуздырь бросил скрестись и резко, всем тщедушным телом своим повернулся к парню.
– Сызнова старшему перечишь, пащенок?! «Не похоже!» – визгливо передразнил он. – Сказано тебе: порчено слово ленью людских языков! Пень ему… Сам ты пень! Слушать сперва выучись да язык на привязи держать и до седины доживи, а уж тогда решайся судить, что на что похоже!
Старик, наверное, долго бы еще шкварчал, как жир на очажных каменьях. Но сидевший за спиной у Кудлая кряжистый мрачноватый Кощей громко и чувствительно хлопнул ладонью по затылку расходившегося парня (крепко хлопнул, едва шапку не сбил); а когда юнец дернулся было вскочить, неторопливо сунул ему под нос черный от въевшейся копоти волосатый кулак размером чуть ли не с Кудлаеву голову.
– Не хошь – не слушай, а рота не раззявай, – внушительно пробасил Кощей. Он так и не научился правильному выговору, этот давний полоняник, несмышленым мальцом найденный в чаще охотниками здешнего рода. Маленькому хазарину посчастливилось: случись такая находка перед весенним либо осенним торжищем, отвезли бы и продали меж других общинных товаров. Продали бы, скорей всего, его же одноплеменникам, неволя у которых сложилась бы куда тяжелее. А так – прижился, и живет уже более двух десятков лет в семье своего поимщика, и считается в этой семье почти своим, даром что лицом не такой, как другие, и до сей поры не по-здешнему ломает речь. Вот Кудлаю небось сейчас и в голову не придет потешаться над этим ломанием, дразнить косноязыкого.
Удовлетворившись тем, что строптивца окоротили, Глуздырь снова завел свое:
– А вот еще недопорченное: «коварство». Происходит оно от слова «ковать». Ведь ведомо, что кователи-кузнецы от века недобро славятся всяческими живодерствами да злым волхованием-чародейством. Людей заманывают в свои потаенные берлоги и губят – железо калят в живом человечьем теле. А еще…
– Да что ж ты заладил нечисть всякую поминать?! – не выдержал наконец кто-то из сторожей. – То кователи, то оборотни… Да еще истинными именами зовешь! Других, что ль, слов нет?!
Глуздырь поперхнулся недосказанным. И впрямь получалось неладно. Спасибо еще, что вот-вот рассветет: по вечерней либо ночной поре могли бы не посчитаться со старшинством да надавать тумаков за неосторожные речи.
Впрочем, насчет тумаков могло и теперь по-всякому обернуться. Особенно после того, как под ногой беззвучно подошедшего Кудеслава скрипнула-таки жердь-предательница.
Больно уж кстати пришелся внезапный скрип при этаком разговоре; чересчур получилось даже для неробких мужиков-охоронщиков. Кто-то едва не сверзился с шаткого настила; кто-то лапнулся за топор, чуть не спихнув вниз соседа; кто-то поспешно забормотал отворотное… Зато когда доморгали-таки, что к чему, вся досада сорвалась на Кудеславову голову, а Глуздырь вышел вроде и ни при чем. Настолько ни при чем, что даже злее других напустился на нечаянного пугателя: