Начальник, старый приятель по совместной борьбе в переходные времена, Пешков сидел в своем большом кабинете со стенами из лакированного дерева, из-за жары сняв пиджак, в галстуке и с закатанными рукавами рубашки, обнажавшими могучие волосатые руки. Перед ним его заместитель с мушкетерскими усиками, в застегнутом пиджаке и с галстуком.
– Садись, – милостиво пригласил он, вспомнив, какие были свободные, хорошие дни совместных встреч. И демократично пересел ко мне за гостевой стол. Я держал руки на лакированном столе, не зная, куда их деть.
Когда-то мы дружили, он даже был советчиком, кому я раскрывался до конца.
В шкафу в углу из приоткрытой дверцы выпирал погон висящей генеральской формы. Я улыбнулся: узнаю Пешку! Никто не знал, каким образом, в недавние смутные времена, он получил звание генерала.
На столе лежала многостраничная газета нашего независимого издания. Раскрыта страница со статьей Паши Знаменского. Пешков ядовито улыбнулся.
– Объясни мне, непонятливому: почему вы всегда становитесь поперек пути? Ведь, все ясно, мы наметили программу согласно просчитанным прогнозам развития.
– А вы не имеете даже своей реальной программы, – отозвался мушкетер.
– Сырая реальность не поддается планированию, – улыбнулся я. И процитировал:
История живет в сознании,
В проекциях его пути,
Рожденных бредовыми снами,
Где полных истин не найти.
Обрывочна, рождаясь зыбко,
Как движущиеся облака,
Уходит, оставляя слепки
Лжи образа в словах, руках.
– И что? – рассмеялся Пешков. – Ничего не делать? Плыть по течению?
Пешков всегда жил под командой – суровой матери, работавшей в этом же министерстве, с помощью ее он взобрался на эту почетную ступеньку.
Когда-то Пешков, как все юнцы, писал стихи, хотел прославиться своими некими произведениями, и считал себя особенным, отличным от других, кем и был на самом деле, – каждый эгоцентрист особенный по-своему.
Но он был слишком здоровым, чтобы что-то искать. Занимался спортом, бегал, и чувствовал себя самодостаточным.
Теперь он был на коне. Обеспечивал свою большую семью, детей отдал в элитную школу, построил свою трехэтажную дачу, с таким большим количеством комнат, что надо было аукаться, чтобы не затеряться. Но завидовал известности непокорного приятеля, умеющего возбудить общественное мнение вокруг своего имени.
Я знал чувства, владеющие им, когда-то сам служил в министерстве, и не смог выдержать слепого повиновения. Но Пешков не только не смирился, а охотно, даже с любовью занимался своим делом, не считая, что есть что-то более близкое, – цель своей жизни целиком разделял с целями системы, считая своим личным мировоззрением. И в своей активности бежал даже несколько впереди своих покровителей.
Слушая мои самоуверенную речь о наступающем переломе, что приведет к новому обществу, он понимал мой идеализм, сам был такой. Но Система обладает огромными ресурсами и доверием людей. Желания народа, общества совпадают с целями, которые воплощает Система. В конце концов, мы добиваемся процветания для народа. Может быть, вы обладаете более правильными идеями? Вам и карты в руки, так кто ж их вам даст, шутам без средств и влияния? Поэтому он не понимал этих одиночек, настороженных к нему, – видел по моим глазам. Что-то хотят делать свое, не такое, куда ведет Система. Не понимают, что обречены.
– Разве ты не видишь, что зреет недовольство? Куда это приведет? Вы, чиновники, этого не понимаете, поете о планах неуклонного улучшения жизни.
Лицо Пешкова стало жестким. Он научился быть властным, как настоящий руководитель. Казалось, он знает какие-то бездны чиновничьих секретов, скрытые от нас, гуляет в них, как рыба в воде.
– Обязанность государства – контролировать и ограничивать общество, чтобы оно не распалось. А этого вы не любите. На нас, чиновниках, зиждется само существование страны. Без нас не будет порядка, все скатится в тар-тарары!
Он взял себя в руки.
– Вы хотите поддержки, так не надо наскакивать.
– Сними розовые очки! – не выдержал я. – Тысячи лет прошли, а народ все еще выживает. Вы только измеряете самочувствие народа, как среднюю температуру по больнице, и находите его хорошим.
Я тоже научился быть властным, только в результате стремления к выживанию моей организации, без всякой поддержки у бесстрастных наблюдателей, – потонем или нет. А у приятеля могущественная поддержка самой Системы.
– Может, ты и прав, статистика обобщает. Только без нее страна существовать не может. Ладно, давай свои бумаги, подпишу, – вздохнул Пешков, и добавил: – И зря вы набрасываетесь на Систему в своих писульках.
Я удивился.
– Откуда ты это взял? Нас, извини, не интересует Система. А только человеческая душа.
«А ведь умен, хороший руководитель, – думал Пешков. – Жаль, что не с народом». Видимо, он любил память о нашей совместной молодости.
5
Часто я, мои друзья Игорь и Паша, и торчащий на работе Травкин перекусывали вместо обеда прямо в офисе. Мебель у нас простая – канцелярские шкафы, столы и старые стулья. Не сидим в ресторанах, как герои западных романов и фильмов, а едим принесенные из дома бутерброды и пьем растворимый кофе или чай из разнокалиберной посуды, собранной здесь в разные времена.
Паша принял от меня бутерброд (он не ел, где попало) и, отложив его, говорил грустно:
– На даче просыпаюсь ярким утром, за окном порхают и стрекочут птички. И подумал: смысл жизни – в самой жизни.
– Благоговение перед жизнью? – гоготнул Игорь, и с наслаждением глотнул кофе. – Благоговела перед жизнью вся советская литература, чтобы жить безбедно, и не отправили в Гулаг.
Паша не растерялся.
– Благоговение, – возражал он, – учит любви к каждому живому существу, к каждой травинке. Наш интеллигентский слой обычно пренебрегает преуспевающими поп-звездами, воспевающими любовь и красоту. А что – страдание? Чему оно учит? Абсолютизация страдания – абсолютизирует и узаконивает зло.
Я расслабился за едой.
– Неужели нет другого смысла жизни, кроме самой жизни? Мне почему-то больно. Несмотря на счастливое переживание твоего ясного утра и гомонящих в зеленой листве существ, есть в этом какой-то тупик.
Ироничный Игорь поднял перед собой нож:
– Раве жизнь дана нам не для того, чтобы вырываться из тупиков действительности в иные миры? И низринуться пламенем на землю, как говорил Гоголь, – чтобы осветить и жечь все мерзости жизни.
Паша восхитился:
– Хорошо, что ты знаешь, что такое жизнь, и для чего дана.
Травкин, отхватив зубами кусок бутерброда с колбасой, блаженно вторгся:
– Вы не имеете идеалов. Жизнь – это чтобы все вместе. Тогда все прекрасно.
Он убежденно бросал слова, которые, не осознавая, брал из самой гущи схваток политических ток-шоу, считая их народными. Боялся отодвигать себя от общего течения, а может быть, не думал об этом.
Игорь оглядел его.
– Ты – как несешь в рот что попало, так и выносишь изо рта всякую дрянь. И веришь в мировой заговор! Знаете, он собирает грибы у железной дороги, лечится азотной кислотой по методике всезнайки Болотова.
– Не трожь гениального академика!
Травкин всегда высказывал что-то простое. Игорь поддразнивал его, и мы покатывались со смеху.