Молоко сочилось, струилось по груди и животу белёсой живительной струёй и, казалось, могло напоить не только родного сына, но и всех желающих родиться заново.
Я к этому времени провёл с новыми соседями 5 дней, а в самом Таймере не более 7 циклов, я был слишком мал, чтобы постичь разыгравшуюся на моих глазах трагедию в полной мере.
Как она рыдала, как молила, как тянула руки к любимому малышу, когда пришло время отправлять его к нянькам и кормилицам. Для новорождённых существовала другая система – их забирали от матерей ровно через 28 дней после рождения, даже если время пребывания матери в секторе ещё не истекло.
Я забился под кровать и заткнул руками уши, лишь бы только не слышать криков несчастной, её отчаянной мольбы и униженных просьб. Подросток-дежурный без лишних слов отобрал у стенающей матери ребёнка, беззлобно ударил по протянутым рукам и вышел прочь.
Ни до, ни после я не видел, чтобы женщины в Таймере так убивались по своим детям. Здесь, признаться, это не слишком-то принято. 28 дней – вот единственный срок. Вот единственный закон. Хорош он или плох, суров ли, справедлив ли, правомерен – никому не было дела.
Едва за подростком-дежурным закрылась дверь, с лица лишившейся любимого чада женщины исчез прежний румянец, а дородная фигура истончилась, стала прозрачной и хрупкой. Она рухнула, истекая слезами и молоком, но в считаные секунды усохла, превращаясь из статной великой женщины в немощную старуху с ввалившимися щеками и потухшим взглядом. По ночам она стонала, по первости, кажется, ещё просыпалась в полубреду, намереваясь накормить сына, но спустя несколько дней перестала вставать даже для того, чтобы справить естественную нужду, распространяя по сектору запахи почерневшего молока, мочи, немытого тела, свалявшихся в колтуны волос. Вся эта смесь не добавляла соседям ни сострадания, ни доброжелательности. Редко люди проходили мимо её постели, не выругавшись, не плюнув в её сторону, не процедив сквозь зубы:
– Когда же ты сдохнешь, скотина?!
Вскоре она умерла. Ночью.
Уже какой-то другой дежурный вывез тело на каталке в холл Таймера к лифту. Выходить туда полагалось только по истечении 28-дневного срока, но я, завязав простыню узлом на плече, сопровождал брошенное на ярко-рыжую клеёнку иссохшееся тело и, наверное, зашёл бы в лифт, если бы дежурный не велел мне:
– Эй, малой, вернись в сектор!
Кажется только меня потрясло случившееся. Остальные безмятежно спали.
Я подошёл к пустой кровати и долго-долго разглядывал следы на простыни, словно они снова могли превратиться из абстрактных пятен в идиллическую, полную жизни, картину. Меня не смущали смрад и неопрятный вид этой постели. Глаза застилали слёзы.
Дверь распахнулась. Как правило после смерти одного из жителей сектора, очередной постоялец заселялся не сразу, но сегодня новый сосед появился в считаные минуты.
– Где здесь пустая кровать? – громогласно спросил он, отодвинул меня, скривившись, прохрипел: – Ну и вонь! – и рухнул двухметровым обнажённым телом в грязное бельё. Захрапел он мгновенно. Вероятно, предыдущий сектор подкидывал ему работку не из лёгких…
Я уяснил тогда, что бывают сроки и меньше 28 дней. Молодая цветущая женщина с младенцем – иссохшаяся старуха – восковой труп… Три жизни на одной постели за такое короткое время…
А бывают ли сроки больше? Я прогнал эту мысль из детской головы. А сегодня, прежде чем разбудить Шало, снова её обнаружил.
* * *
Спать нам всегда приходилось голыми. Утром – подъём по сигналу. Неизменный душ – 28 струй прохладной воды били прямо из потолка. Никаких перегородок, кабинок или отдельных помещений для мытья и справления естественных нужд. Ни женщины, ни мужчины, ни дети не смущались наготы.
После душа мы облачались в чистые рабочие костюмы. Мне в силу возраста поначалу полагалось учиться и в секторах были сплошь одногодки. 28 дней – уроки счёта, 28 дней – письма, 28 дней – чтения, шитья, готовки… Нас учили пилить и строгать, ремонтировать часы и чинить башмаки.
Но иногда я попадал в сектор со взрослыми и приобщался к настоящему труду, временами – непосильно тяжёлому.
В мои обязанности когда-то входило готовить завтраки на этаж, составлять заготовки для блюд, следить, чтобы не выкипел кофе или не убежало молоко.
Помню, 28 дней подряд я разбивал яйца. Для утренних омлетов, для смазывания пирогов, для кляра – в общем для любых блюд, в состав которых входил сырой белок и желток. Клянусь! 28 дней! Нож в руке, миска на столе и машинальное движение – тюк, тюк, тюк… Дежурный забирал готовые миски и уносил их в поварской сектор. Признаться, бить яйца об пол удавалось мне лучше всего, а в изготовленных мной болтушках всегда плескались скорлупки.
Где-то мне доверяли пришивать пуговицы, а где-то ставили в живую вереницу, передающую со спины на спину тяжёлые мешки. Не стану жаловаться, именно физический труд превратил меня из пухлого, рыхлого ребёнка в поджарого выносливого юношу. Некоторые профессии Таймера, откровенно говоря, пришлись мне по вкусу. Какие-то закалили волю, иные – изменили тело, третьи позволяли многое узнать, четвёртые, напротив, расслабиться и забыться, отключив мысли и давая работу только мускулатуре.
Никогда не знать, что ждёт за следующей дверью, и никогда не жалеть об оставленном насиженном месте – не так много циклов потребовалось, чтобы намертво вбить себе в голову эти простые истины.
Я не был даже подростком по возрасту, когда уже был взрослым по сути. Наверное дежурные в холле, достигшие пубертата, по праву могли считать себя мудрыми старцами, а старики – богами. Чёрствыми, сухими, недружелюбными и злобными богами. Все мы здесь были такими. Вряд ли мне часто доводилось видеть улыбки на лицах, и ещё реже хотелось улыбаться самому.
После работы – снова душ. Снимаем форму. Остаёмся нагими до утра. Обнажёнными и одновременно облачёнными в панцирь.
В моём внутреннем мире существовало всего две диаметрально противоположные эмоции – тяжёлый вздох и вздох облегчения. Мысль же и вовсе одна: «Это всего лишь на 28 дней…»
Сегодня ночью, прежде чем разбудить Шало, я пережил детские годы заново. И заново их осмыслил. Всё – с ног на голову, всё необычно и непривычно сегодня в моей голове, но, если бы это было не так, я бы не осмелился потревожить сон своего друга.
Я лежал в темноте, вспоминая, как таймеровские смены дробили мою жизнь на отрезки по 28 дней. Как сменяли друг друга бесконечные няньки, лица их выпали из моей памяти, а имена вряд ли там вообще появлялись. Они брали меня на руки, качали, кормили и, кажется, держали в голове ту же мысль, что потом посещала и меня: «Это всего на 28 дней». Спихнуть бы этого спиногрыза. И спихивали, едва приходил дежурный – всегда после полуночи, поэтому частенько няньки даже не удосуживались проснуться настолько, чтобы внятно рассказать хоть что-нибудь о подопечном ребёнке. Как правило они сонно указывали пальцем на мою постель и засыпали снова, даже не дождавшись пока подросток-дежурный выведет меня – неодетого – в холл. Там – тёплый коврик у лифта, дальше ещё один – в лифте. Коврики – плевки равнодушной заботы, не более. Идти было холодно и отчего-то стыдно. Поначалу. Потом привык.
Дальше новый сектор и новая полусонная нянька, не желавшая знакомиться со мной в ночи. Мне указывали постель и я трясся под одеялом и растирал руками замёрзшие ступни, тщетно пытаясь согреться.
Утром нас кормили, ополаскивали в душе, одевали в шортики и футболки. Затем – прогулка во дворике, освещённом искусственным солнцем. Там была песочница, качели и даже небольшой фонтанчик. Иногда мы с рёвом пытались утащить из игровой зоны пластмассовый грузовик или – девчонки – куклу, но рёв ни разу не был принят во внимание, и ни одна игрушка не покинула двора для прогулок.
Нам приносили молоко и печенье, или булочку с маком и чай. К обеду накрывали здесь же. Няньки подводили нас к фонтанчикам, не особо впрочем расстраиваясь, если кто-нибудь хватал еду немытыми руками или садился за стол с перепачканными физиономиями.
Ужин – в секторе. И снова – душ перед сном. И снова – нагота. Казалось – скрой я от всеобщего обозрения покрытое гусиной кожей детское тельце и всё, система зашатается, а то и вовсе рухнет.
– Такое ощущение, что мы держим мир голыми упругими задницами, набухшими сосками и возбуждёнными членами,– это я услышал гораздо позже и тогда не придал значения, а сегодня ночью, прежде чем разбудить Шало, обдумал как следует.
Однажды я и сам оказался в няньках. В секторе было 14 подростков и 14 детей. Всего 28 человек. Всё как всегда. Жизнерадостная кудрявая девчушка, за которой я вынужден был приглядывать, с явным удовольствием гуляла во дворе, играла в немногочисленные и убогие игрушки, оставляла их по первому требованию, не пытаясь устроить истерики, что приглянувшуюся ерунду не позволяют забрать в сектор. Она вообще всегда казалась довольной. Я кормил её, умывал, водил на горшок и в душ, укладывал спать и даже пел какое-то подобие колыбельных.
Как-то раз – я сидел на краю её кровати – она вдруг порывисто обняла меня за шею маленькими ручонками и принялась нацеловывать в щёку короткими отрывистыми поцелуями. Это меня смутило настолько, что я больше никогда не садился к ней на постель перед сном.
Когда пришла пора расставаться, я поступил, как многие: просто указал дежурному нужную кроватку и укрылся с головой одеялом. Малышка плакала, но мне было всё равно. Дети часто плачут и не важно, что эта девчонка была не из тех, кто поднимает рёв по пустякам. Ничего, привыкнет. То, чему отведён срок в 28 дней, слёз не достойно. Подумаешь – просвистят и забудешь!
Я уже говорил, что как-то мне довелось 28 дней дежурить в холле, разводя обнажённых людей по секторам и отбирая младенцев у матерей. Будить тех, чьи 28-дневные сроки истекли, записывать в журнал новых постояльцев, проверять на работоспособность их часы, менять батарейки и производить нехитрый ремонт. 28 секторов по 28 человек. Имя каждому – Никто, даже если они представлялись иначе. Мне не было до них дела.
Равнодушие – вот с чем приходилось сталкиваться изо дня в день. Я вливался в поток бесконечных переходов из сектора в сектор, ненужных коротких знакомств, чужих лиц, сосредоточенных и зачастую отупелых.
Постель дежурного в холле – справа от двери сектора, за дверью – узкая комната с кроватями, ещё дверь – обеденный зал, за следующей створкой душ-туалет, и, наконец, рабочая зона: так в каждом секторе. Руки-ноги-голова-туловище: так в каждом человеке. Всё слаженно, всё работает, всё обыденно и скучно. Странно, что в мире всеобщей открытости завелись двери. Правда, не везде. Там, где им следовало бы появиться, их не было. Например, кабина лифта представляла собой металлический каркас, подвешенный на тросе, с полом и задней стенкой, оснащённой кнопочной панелью. Электрическая лебёдка перемещала конструкцию вверх и вниз по тёмной шахте – опять же не скрытой дверями. В детстве мне казались захватывающими опасные путешествия, позже я мечтал только об одном – лишь бы не провалился настил под ногами.
Когда я был дежурным, один из переселенцев вдруг разбежался и со словами: «Не могу так больше» – прыгнул в шахту. Кабина подняла на этаж покалеченное мёртвое тело, я растерялся, и труп снова уехал на лифте вниз.
– Псих,– пожимая плечами, комментировали другие дежурные,– не обращай внимания.
Я кивнул, пытаясь унять нервную дрожь.
Покойный потом ещё долго совершал посмертные подъёмы и спуски. Но знаете что? Перешагнуть через мертвеца, оказывается,– дело плёвое.
* * *
Помню, как потерял девственность.
В нашем секторе появилась симпатичная кареглазая девчонка. Она заселилась, как все, ночью, а утром одна из первых пошла в душ. Разумеется я и прежде видел обнажённых девушек и мылся с ними, и валялся рядом на соседних кроватях, но тут я понял, что остолбенел. Весь целиком и, так сказать, локально. Снизу вверх, от пяток к макушке, как мышь, поражённая clostridium tetаni – от хвоста к голове. Ноги приросли к полу душевой, челюсть свело. При всём желании я не мог поприветствовать девчонку – язык задеревенел, а лицо непременно налилось бы краской, если бы вся кровь не устремилась в другое место, позволяя окружающим созерцать упругую полноценную юношескую эрекцию. Девчонка была хороша! Её грудь в мыльной пене, влажные каштановые волосы и соблазнительное лоно в сплетении водных струй не оставляли моему пенису вариантов.
– Ого, этот парень, похоже, собрался отлынивать от работы,– загоготал сбоку глумливый мужской бас.
Ему вторил визгливый тенорок:
– Давай, пацан, не тушуйся. Работа постоит, а член вечно стоять не будет!