Оценить:
 Рейтинг: 0

Из жизни обезьян

Год написания книги
1955
1 2 >>
На страницу:
1 из 2
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Из жизни обезьян
Франсиско Аяла

История макак #1
Сборник представляет читателю одного из старейших мастеров испанской прозы; знакомит с произведениями, написанными в период республиканской эмиграции, и с творчеством писателя последних лет, отмеченным в 1983 г. Национальной премией по литературе. Книга отражает жанровое разнообразие творческой палитры писателя: в ней представлена психологическая проза, параболически-философская, сатирически-гротескная и лирическая.

Франсиско Аяла

Из жизни обезьян

I

Если бы я, раз уж все равно ни на что другое не гожусь, решился наконец взяться за столь неблагодарное дело и занялся бытописанием нашей колонии, то, возможно, облек бы повествование в пурпурные одежды историко-сатирической поэмы, как это иногда приходило мне в голову в минуты мрачного расположения духа; замечу сразу, что о последнем банкете пришлось бы говорить особо – как об одном из самых существенных происшествий в жизни общества. По многим причинам тот ужин стал для нас памятным, поистине памятным. Для его описания вполне подошел бы витиеватый стиль местной газетенки, а также гиперболы и иносказания, которыми непременно воспользовался бы наш несравненный диктор Тоньито Асусена, комментируя по радио это важное общественное событие. Достаточно уже того, что самые ответственные лица, то есть мы, собрались, дабы отметить возвращение одного из нас в «лоно цивилизации». Празднество стало бы подлинной сенсацией при общей непролазной скуке нашего существования, даже если бы ему не предшествовали определенные события и не вскрылись некоторые обстоятельства, которые повлекли за собой серьезные последствия. Несомненно, прощальный ужин уже сам по себе представлялся весьма замечательным. Во-первых, управляющий перевозками и грузами любезно пригласил нас, вместо того чтобы принять приглашение самому. Управляющий настоял на своем решении, желая таким образом отблагодарить коллег за бесчисленные знаки внимания, оказанные во время «африканской кампании» не столько ему, Роберту, сколько его супруге. Стоит ли говорить, какое впечатление произвела эта затея – вне всякого сомнения, весьма экстравагантная – на всех и каждого из нас, особенно если учитывать предысторию банкета. Как и следовало ожидать, решение Роберта вызвало всеобщее бурное веселье, в котором, надежно огражденный высоким служебным положением, особенно отличился главный инспектор администрации Руис Абарка, начисто лишенный способности не просто удерживать себя от буйных и оскорбительных выходок и подчиняться нормам – пусть даже не очень строгим, ведь жили-то мы в колонии, – но, черт возьми, по крайней мере не выходить за рамки элементарного приличия, к коему обязывал его занимаемый пост. Даже напротив, чуждый всяческой деликатности, Абарка позволил себе непростительную наглость завести и поддерживать потехи ради учтивый спор с Робертом о том, кто кого должен был приглашать, и при этом искоса поглядывал на публику, от души забавлявшуюся зрелищем, а также произносил фразы, подобные следующей: «Что вы, дорогой друг Роберт! Мы сами должны благодарить за внимание вас, а в особенности вашу супругу. Думаю, что от имени всех собравшихся могу назвать донью Розу истинным даром небес, ниспосланным нам в этой негостеприимной стране. Даже не знаю, как мы станем обходиться здесь без нее. Вы, дорогой коллега, вне всякого сомнения, можете понять, насколько нам будет недоставать вашей супруги». И далее подобные же двусмысленности, которые управляющий перевозками выслушивал с видом уклончивым – не то с тайным удовлетворением, не то с иронией, – иногда углублялся в свои мысли, иногда, держа в руке стакан виски, вежливо возражал на несколько преувеличенные любезности дорогого друга. Роберт тем не менее утверждал – и мы едва сдерживали смех, – утверждал совершенно серьезно, и некоторые из нас просто давились хохотом, что Абарка не прав, удовольствие от общения было взаимным – и даже более того: он и его супруга извлекли из этого общения гораздо большую пользу, нежели остальные; так что, пожалуйста, не надо лишать его удовольствия, и давайте не будем больше спорить: прощальный ужин он оплачивает сам… Тогда Руис Абарка притворился, будто весьма неохотно сдает свои позиции и уступает. А Тоньито Асусена, со свойственной ему назойливостью, вмешался в разговор, вставив какую-то шуточку, не имевшую, впрочем, успеха: никто не обратил на диктора внимания, а сам Роберт воззрился на Тоньито как на мерзкую жабу. Остальные же в душе ликовали, заранее предвкушая обильные смачные комментарии и остроты по поводу предстоящего зрелища. Тем не менее подозреваю, что некоторые, в ком конформизм и покорность общественному мнению еще не загасили искру былого благородства, ощутили стыд, а возможно, и внутренний протест против издевательства, зашедшего слишком далеко. Что касается меня, я держался в стороне (имея на то свои причины) и с удивлением спрашивал себя, каким образом этот субъект, Роберт, о котором много можно было бы сказать, но которого никак не назовешь ни дураком, ни блаженным, ухитряется не замечать окружающей его атмосферы насмешливой почтительности. Странным казалось уже то, что бедняга целый год ничего не подозревал. Недаром утверждают, будто мужья обо всем узнают последними, хотя о себе могу сказать… слишком увлеченный охотой за деньгами или же чересчур занятый собой – а был он высокомерен до чрезвычайности, – Роберт не допускал и мысли, что кто-то осмелится покуситься на его честь, осквернив святилище семейного очага, и уж тем более не замечал всеобщего злорадства сейчас. Я смотрел на управляющего перевозками, раскрыв рот от изумления. Он сидел с каменным лицом, и все же иногда мне чудилось какое-то напряженное и жестокое выражение, а может, грустное и насмешливое. Так или иначе, каменное лицо управляющего было бледно. Хотя, возможно, это всего лишь фантазии стороннего наблюдателя.

Настал день банкета. Я, как и подобало скромному зрителю, удобно устроился в дальнем конце стола (в нашем обществе мне отводилось малозаметное место, да я и не принадлежу к числу тех, кто из кожи вон лезет, лишь бы выделиться), собираясь, однако, из полумрака внимательно следить за ходом событий; все взгляды были устремлены в центр, где, естественно, восседал губернатор, по правую руку от него королева празднества, а дальше, и это уже не естественно, а, напротив, возмутительно и неслыханно, несчастный паяц Тоньито Асусена – подумаешь, какой-то там диктор! С другой стороны расположился организатор банкета, управляющий перевозками, а затем, уже без всякой последовательности, прочие чиновники колонии.

Единственной женщиной за столом была жена Роберта. На праздник, или прощальный ужин, устроенный в Кантри-клубе супружеской четою накануне отъезда в Европу, пригласили только мужчин. Вот вам еще одна странность, хотя, если разобраться, такое решение являлось наиболее удачным. Вне всякого сомнения, Роберт прекрасно умел оценивать обстановку и отличался острым умом; созвав «чисто мужское общество», он сразу же устранил множество проблем. Подумайте сами: в колонии семейное положение почти у всех весьма нетрадиционное. Большинство чиновников, повинуясь крайней необходимости, отправляются в добровольное изгнание в Тропическую Африку совершенно одни. И хотя почти всем им – или всем нам, как угодно, – суждено окончить здесь дни, по приезде каждый полагает, что его «кампания» продлится недолго, что это всего лишь временное испытание, необходимое, чтобы скопить кое-какие средства, поправить дела и начать новую жизнь; но проходят месяцы, затем годы, письма домой, а с ними и денежные переводы становятся все реже, и постепенно появляется в колонии – конечно, никто из нас не впадает в ту крайность, в которую впал Мартин, этот странный и пренеприятный тип, сгинувший среди черного сброда, – потомство смешанных кровей, результат отношений почти постоянных, но официально не признанных и не принятых. Короче говоря, все мы здесь «чисто мужское общество». С другой стороны, жены тех, кому волей-неволей пришлось тащить за собой семейство, обычно ведут себя в Африке с глупым несносным высокомерием, ничего, кроме смеха, не вызывающим, если принять во внимание обычную участь этих королев в изгнании – нищету и лишения, а порой и соперницу низкого происхождения, ни в какое сравнение не идущую с культурной, образованной и в высшей степени достойной половиной какого-нибудь достославного обманщика. Так что, попав в общество чванливых куриц, очаровательная донья Роза Г., супруга управляющего перевозками, очутилась не в лучшем для себя окружении – отчасти по причине зависти, которую вызывали ее наряды, красота, манеры и так далее, отчасти же потому, что – нельзя этого не признать – слухи распространяются быстро, а для завистников нет большего удовольствия, чем возвысить себя, очернив чью-либо безупречную репутацию… Пригласить только мужчин, несомненно, означало избежать многих осложнений и обид или свести их до минимума; что и говорить, разумная мера.

Впрочем, нашу очаровательную Розу мало трогали слухи и сплетни и совершенно не интересовало, «что скажут люди»; она уже не раз доказывала самое что ни на есть решительное презрение к чужому мнению. Роза восседала перед нами, по правую руку от губернатора, сияющая и счастливая, такая же свежая, как цветок, именем которого ее назвали. Восхитительная самоуверенность! Сияющая и счастливая, она блистала и царила среди нас, осененная властью и покровительством нашего почтенного губернатора. Слов нет, момент был волнующий даже для тех, кто, подобно мне, довольствовался ролью скромного статиста в этом театре абсурда. Уже стемнело, и землю окутал прохладный сумрак, большую часть года дающий людям желанный отдых от адского дневного пекла. Мы сидели в темноте; чернокожие слуги клуба двигались по террасе, неслышно ступая босыми ногами; внизу, на площади перед клубом, сгрудилось стадо уснувших автомобилей. Из глубины сельвы время от времени доносились пронзительные вопли обезьян, заглушавшие неумолчное пение бесчисленного лягушачьего хора; а в порту, совсем рядом, черной громадой возвышался силуэт корабля «Виктория II», который отчалит на рассвете, увозя от нас Розу и ее счастливого супруга…

Ужин начался в полном молчании, в обстановке несколько таинственной и, хотя за столом росло напряженное ожидание, проходил совершенно мирно, пока не подали десерт. Огней зажигать не стали, чтобы избежать нашествия назойливых насекомых; довольствоваться приходилось отсветами далеких фонарей, вокруг которых вились тучи мошек и бабочек. Мы ели, говорили мало и вполголоса, но во всем ощущалось скрытое волнение. Все ждали, ждали с нетерпением, что произойдет нечто необычное. В противном случае мы сочли бы себя обманутыми – и поэтому почувствовали даже некоторое облегчение, когда подали кофе, задымились сигары и бомба наконец-то взорвалась, да еще как!

Готов биться об заклад, что взрыв спровоцировала глупая назойливость Руиса Абарки, главного инспектора. На глазах у всех он тяжело поднялся с кресла, держа в руке бокал, который на протяжении ужина неоднократно пустел и вновь наполнялся, и заплетающимся языком промямлил тост, где с бестактной настойчивостью напомнил присутствующим о добродетелях и щедрости сеньоры, и вновь принялся сетовать, что она уезжает, бросая нас на произвол судьбы. Тогда Роберт, слушавший тост несколько рассеянно, с улыбкой на бледном лице, вдруг встал, чтобы произнести ответную речь, которая впоследствии и принесла столь широкую известность нашему банкету. Я воздержусь от комментариев и ограничусь тем, что приведу здесь этот любопытный образец ораторского искусства. И не подумайте, будто подробность изложения обязана моей замечательной памяти; ничего подобного: даже теперь, когда прошло довольно много времени, ответный тост Роберта, давший пищу длямногочисленных толков и пересудов, нет-нет да и всплывает в наших разговорах. Текстуальная точность, таким образом, результат коллективных усилий.

Итак, управляющий перевозками попросил тишины, одним только движением руки прервав затянувшийся путаный и бестолковый пьяный тост; и приготовился ответить Руису Абарке; за столом, разумеется, воцарилось напряженное молчание. Роберт вполне насладился им, раскурив сигару, затянувшись и выдержав значительную паузу. Затем заговорил тихо, медленно, голосом сдержанным и даже несколько неуверенным. И вот что он сказал: «Господин губернатор, уважаемые друзья! До нашего отъезда осталось всего несколько часов. Корабль, который доставит нас в Европу, уже стоит в порту, готовый поднять якоря с первыми лучами солнца. Скоро мы расстанемся, и, по всей видимости, навсегда; а если и встретимся случайно, бог знает когда и где, то произойдет это в обстановке столь отличной от теперешней, что мы вряд ли вспомним друг друга. И все же как тесно переплетались наши жизни здесь, в Африке! Теперь, когда я оставляю колонию и покидаю вас, сердце мое разрывается от грусти, и я просто не могу не поведать вам моих сокровенных чувств, хотя до последнего момента сомневался, стоит ли говорить о них вслух и не лучше ли ограничиться сдержанным, немногословным прощанием. Но, очевидно, с моей стороны было бы вероломно увезти с собой одну маленькую тайну и не поделиться ею с такими замечательными друзьями. Возможно, это сущая безделица и даже едва ли может называться тайной, но она касается наших с вами отношений, и, раскрыв ее, я, возможно, облегчу совесть здесь присутствующих, себе же позволю насладиться ничем не приукрашенной правдой».

Роберт снова сделал паузу и спокойно затянулся сигарой. Мы боялись шелохнуться; снаружи, из-за спин слуг, которые почтительно отступили в тень колонн и оттуда следили за происходящим, доносилось неумолкающее кваканье лягушек да время от времени раздавался оглушительный обезьяний вопль.

Управляющий перевозками продолжил речь, голос его окреп, и в нем зазвучали нотки горького удовлетворения: «Позвольте мне, дорогие друзья, вспомнить мой первый приезд в колонию. Роковые события вынудили меня отправиться в изгнание, где я надеялся прийти в себя после жестоких разочарований и – к чему скрывать! – поправить материальное положение. В самом деле, почему бы не сказать об этом открыто, ведь мы свои люди. В моем положении не было ничего стыдного или противоестественного. Все мы, не исключая самого господина губернатора, чье высокое служение общественным интересам трудно переоценить, – тут Роберт обратил на губернатора смелый, вызывающий взгляд, принятый, впрочем, вполне благосклонно, – повторяю, все мы и даже его превосходительство терпим изгнание, лихорадку, тропические ливни, полчища аборигенов, палящее солнце, муху цеце – словом, то, что составляет предмет наших постоянных жалоб и наносит непоправимый ущерб здоровью, ущерб, на который мы стараемся даже не жаловаться, чтобы лишний раз о нем не думать. Мы стойко выдерживаем всевозможные испытания; а почему? Да потому, что, на первый взгляд, здесь недурно платят. Но, увы, это досадное заблуждение. Ибо разве можно назначить достойную цену загубленной жизни? И если мы так небрежно обращаемся с нею, то лишь потому, что в глубине души не слишком высоко ее ценим и считаем сделку вполне выгодной, а плату – щедрой… Лучше уж так, все довольны… Но, господа, прошу прощения, я отвлекся. Итак, по приезде у меня сразу появилось чувство солидарности с вами. В какой-то степени все мы здесь изгнанники, тоскующие о тех радостях, чрезмерная любовь к которым ввергла нас в эту трясину, где мы погрязли телом, душою витая в иных краях. И тогда я подумал, сколько счастливых минут могло бы принести вам общество Розы. Разумеется, эта страна не для наших жен, но Розе – и вы прекрасно это знаете – не присуще ни малодушие, ни уныние, ни капризы. С улыбкой на устах она готова принести любую жертву, и ничто не может смутить ее… Так вот, в следующий приезд решено было взять жену с собой. Я вернулся, предложил ей свой план, она согласилась; и вот теперь, когда настало время возвращаться на родину, я ни капли не раскаиваюсь в нашем совместном решении. Вы же со своей стороны, не таясь, горько сетуете, что столь очаровательное существо покидает вас навсегда. Прекрасно понимаю вас, уважаемые друзья, прекрасно понимаю. Не думайте, будто мне неизвестно, чем была она для всех на протяжении целого года. Мысль о том, что я мог этого не знать, мне кажется смешной, так же как вам – забавной или, возможно, постыдной. Но нет, от меня ничто не укрылось, и здесь я не вижу причин для недовольства. Мне прекрасно известно, какого рода услуги оказывала Роза каждому из вас, а также известно, с какой щедростью каждый из вас эти услуги оплачивал. Да и разве я мог пребывать в неведении, если сама Роза полностью доверяет мне как свои материальные дела, так и духовные устремления. Думаю, мне потребуется известная доля сдержанности, чтобы не воздать должного той восхитительной душевной широте, с которой вы отблагодарили мою очаровательную супругу за ее добродетели. Должен сказать, что широта эта порой граничила с расточительностью. Господин губернатор – как и подобает столь высокой особе, – первым почтивший своим вниманием наш скромный семейный очаг, буквально озолотил Розу, на чьей груди он смог забыться от своих возвышенных и благородных, но утомительных обязанностей. Однако были и более щедрые подарки, и я считаю своим долгом во всеуслышание об этом заявить. Нас искренне тронуло, что некоторые коллеги, имен которых я не называю из опасения задеть их гордость, не побоялись заложить ценные вещи и сделать долги, когда пришла их очередь сменить высшее начальство, дабы золотыми буквами вписать свои имена в книгу нашей памяти. Роза, чье сердце из того же драгоценного металла, с трудом дала убедить, себя, что, вернув дарителям часть подношений, она нанесет обиду людям, пошедшим ради нее на большие жертвы…»

Можно представить себе, какое ошеломляющее впечатление произвела речь Роберта – вначале нерешительная, а затем до неприличия самоуверенная и насмешливая – на слушателей. Неслыханный цинизм! Никто не знал, как следует воспринимать сказанное. Два откровенных намека на его превосходительство, куда как смелые, были сокрушительными ударами, парализовавшими нас. Все глаза устремились на господина губернатора, но его взгляда не встретили. Потому что глаза его превосходительства, обычно такие живые, ясные, веселые и до странности молодые на седобородом лице, теперь внимательно изучали блюдо с фруктами в центре стола. Нас охватило смятение. И потом, прекрасно было известно, кто из чиновников просил выдать деньги в кредит; заговорить об этом означало назвать их поименно. Послышался шепот, даже смех. Раздраженное брюзжание на разных концах стола вот-вот готово было перерасти в негодующий вопль, но тут оратор прервал паузу и как ни в чем не бывало продолжал тоном спокойным и благодушным, готовя сокрушительный удар, чтобы окончательно нас добить. И вот каковы были его заключительные слова: «Конечно, все это, увы, долгое время я разыгрывал неведение, а вы в свою очередь весьма тактично делали вид, будто продолжаете считать безупречной репутацию женщины, которую по приезде я, позволив себе маленькую хитрость, назвал своей женой. Хитрость, впрочем, вполне безобидная, поскольку уверен, что, познакомившись с Розой поближе и оценив ее манеру поведения, умение и опыт, ее скромность и глубокое уважение к чинам, столь отличное от глупой заносчивости наших милых женушек, вы наверняка поняли, кто же на самом деле перед вами: опытная куртизанка, верная добрым старым традициям. Вот в чем заключается наша маленькая тайна, и, хотя я уверен, что вы давно обо всем догадались, считаю своим долгом сегодня раскрыть ее. В результате длительной и разнообразной практики наша дорогая подруга, – тут он указал кончиком сигары на Розу, – уже была подготовлена к труду на этом нелегком поприще, когда год назад я предложил ей разделить со мной тропическую авантюру, сегодня счастливо завершившуюся. Сейчас мне осталось сообщить вам по просьбе нашей дорогой Розы, которая прожила яркую молодость и решительно отвергает возможность спокойно существовать на проценты от капитала, что теперь, благодаря сделанным сбережениям, она сможет открыть изящное увеселительное заведение, коему, я не сомневаюсь, не будет равных и где вы всегда сможете рассчитывать на значительную скидку и радушный прием. Желаю вам всяческих благ!» Вот и все. Роберт поклонился и сел.

Боже, какое смятение! Какой удар! Никто не знал ни что думать, ни что говорить, ни что предпринять. А Роза, очаровательная, загадочная, далекая от всего Роза, улыбалась, сохраняя полную невозмутимость и спокойствие. Просто глазам не верилось…

И снова Абарка, достойный всяческого осуждения главный инспектор администрации, поддался первому необузданному порыву: весь красный от гнева, он занес кулак, грохнул по столу и сдавленным голосом произнес: «Ах, ты такая!…» Он швырнул это оскорбление, как булыжник, в прекрасное лицо нимфы. Онемев, мы ждали реакции… Все только что происшедшее скорее напоминало жуткую галлюцинацию, но то, что случилось дальше… Не дрогнув и не смутившись грязными словами этого мерзавца, дама подняла правую руку и мягко, медленно, грациозно пошевелила средним пальцем, в то время как ее левая рука, унизанная драгоценными камнями, покоилась на столе. Такого никто не ожидал. Этот непристойный жест, в откровенности которого присутствовала определенная доля изящества, в одну минуту разрушил представление, сложившееся у нас за год о благородной, хотя несколько легкомысленной, супруге господина Роберта.

И все же, более хладнокровно обсуждая впоследствии случившееся, мы не могли не признать восхитительной меткости ответа. Разве могла Роза после слов пьяного нахала дать более краткое и более убедительное подтверждение тому, что минутой раньше сообщил in voce [1 - Во всеуслышание (лат.).] управляющий перевозками о ее истинном занятии? А тот – какая удивительная ловкость! – сумел избежать худшего; всеобщее возмущение разрядилось холостым выстрелом, Роберт закончил ужин, лично попрощавшись с каждым, начиная от губернатора и кончая самыми низшими чинами, не исключая даже Руиса Абарки («Ну же, Роза, господин главный инспектор хочет поцеловать тебе руку, сейчас не пристало сердиться»), и оставил нас в полной растерянности; сбившись в кучки и стараясь перекричать друг друга, мы принялись обсуждать сенсацию, в то время как парочка отправилась на борт корабля.

II

Да, откровение Роберта обрушилось на нас как удар, способный уложить даже быка. Его потрясающая речь оглушила всех. В душе многих начинала зреть досада на жестокую шутку, как зреет прыщ на теле; еще бы, ведь десерт, который пришлось проглотить за ужином, костью застрял у нас в горле. Когда на следующее утро миновало первое оцепенение и рассеялись винные пары, отупляющие мозг, виденное и слышанное показалось людям просто невероятным; мы ходили подавленные и жалкие, как побитые собаки. К вечеру намеки и недомолвки сменились открытым обсуждением случившегося, и уж тогда каких только удивительных вещей мы не наслушались! Но, как это ни странно (я весьма опасался грубых эксцессов), ярость в адрес Розы, ту самую необузданную ярость, которой накануне дал волю Руис Абарка, испытывали отнюдь не все. Казалось, на голову этой женщины падут самые страшные проклятия и оскорбления, но ничего подобного не произошло. Женское вероломство, со вздохом признанное нами, не вызывало такого чувства протеста, как злая шутка Роберта. А ведь негодяй, думали мы, сейчас издевается и смеется над нами, причем смеется последним. Долгие месяцы все полагали, что обманывают его, и вот сами оказались обманутыми; многие просто выходили из себя, задыхались от гнева при одной лишь мысли об этом. Да, действительно, поведение господина управляющего перевозками и грузами нелегко было переварить; чего стоило только воспоминание о том, с какой возмутительной легкостью – а вернее, с каким холодным цинизмом – раскрыл он свои карты, оказавшись подлым сводником, грязным сутенером. Одно это воспоминание будило гнев и запоздалое возмущение, причем возмущало не столько само открытие, сколько жестокая насмешка. Ах, господин управляющий перевозками! Неплохо вы с нами управились! Нашлись, однако, и такие (и число их росло), которые уверяли, будто давно заподозрили неладное, имели некое тайное предчувствие и (ну конечно же!) предвидели, чем закончится дело, хотя благоразумия ради хранили свои догадки про себя. Другие глупцы весьма кстати изощрялись, строя планы ответного удара. Раздались даже упреки в адрес губернатора, чья недостаточная бдительность позволила этим двум мошенникам (грязным мошенникам) спокойно скрыться, не получив по заслугам; можно было бы по крайней мере постараться, чтобы кусок, который они отхватили, встал им поперек глотки.

Тем не менее следует отметить, что люди, настроенные трезво, выслушивали возмущенные излияния сдержанно, если не с иронией, и что мы почувствовали облегчение, когда в половине шестого Тонио завершил свою ежевечернюю передачу словами: «На этом ваш покорный слуга Тоньито Асусена прощается с вами», ни словом не обмолвившись о сенсации, занимавшей все умы и дававшей пищу для разговоров. А вот то, как освещала происшествие газета «Эхо колонии», напротив, вызвало беспокойство. «Согласно сообщениям, – писала газета, – вчера на террасе Кантри-клуба в изысканной обстановке состоялся прощальный ужин по поводу отъезда управляющего перевозками и грузами и его достойной супруги сеньоры Розы Г. Роберт. Пока мы вынуждены умалчивать о событиях, коими было отмечено это замечательное торжество. Однако в следующем номере читатель самым тщательным образом сможет ознакомиться с некоторыми весьма пикантными фактами и подробностями». Вот, собственно, и все. Но не хватало только – думал я, просматривая злосчастную газетенку, пока на столе стыл утренний кофе, – не хватало только после вчерашнего холодного душа затевать никому не нужный скандал! Мне-то, собственно, все равно. Не все равно только губернатору, да начальнику колониальной полиции, да еще правительственному секретарю, да и, наконец, самому Руису Абарке, нашему достопочтенному главному инспектору. Ну а кроме высшего начальства, не все равно тем чиновникам помельче, которые привезли с собой семьи. Меня же в глубине души это нимало не волновало. Но, разумеется, я не мог сохранять полного безразличия, конечно же, не мог, хоть и чувствовал себя всего лишь зрителем, едва причастным к событиям. Помню, что в ту ночь, когда в котелке моем еще клубились винные пары, мне приснился сон, нелепый, как и прочие сны, но отражавший ощущения, испытанные во время банкета. Мне привиделось, что сижу я за столом, а Роза восседает на отведенном ей месте, то есть рядом с губернатором. Ужин идет своим чередом; меня печалит мысль о скором отъезде нашей подруги; вдруг Абарка, главный инспектор, во сне сидящий совсем рядом, хотя наяву мы были довольно далеко друг от друга, наклоняется и так по-свойски шепчет мне на ухо: «Посмотрите, дружище, как поблекла Роза. Думала уехать такой же свеженькой, как приехала, но тропики есть тропики…» Я поднял глаза и с изумлением увидел, что лицо ее покрыто морщинами, заметными даже под слоем пудры, под намазанными глазами – мешки, в углах рта – глубокие складки, плечи ссутулились; короче говоря, развалина. Я ограничился тем, что прошептал в волосатое ухо Руиса Абарки: «Что поделаешь, тропики, здесь всем приходится туго…» Такой сон легко истолковать, размышлял я, допивая утренний кофе. Увядшее лицо предмета всеобщих вожделений символизирует, как нетрудно догадаться, падение репутации Розы в наших глазах. И потом, это ведь общеизвестно в колонии, уж можете мне поверить – тропики выматывают и мужчин и женщин, вытягивают из них силы, ломают и перемалывают…

Гораздо больше расположенный послушать, что говорят о вчерашнем скандале, чем работать, я допил кофе и пошел на службу. Моя контора находилась в нижнем этаже Правительственного дворца, напротив Пласа-Майор, туда-то я и направился. Солнце поднялось уже довольно высоко, но утро стояло чудесное, ясное, без той утомительной яркости, которая делает невыносимым полдень. Шагая вдоль берега неухоженного ручейка, пробираясь сквозь стайки голых ребятишек, копошащихся в пыли возле лачуг, огибая кучи мусора, облепленные мухами, я, как и каждый день, подвигался к Имперскому проспекту и Пласа-Майор (лучше уж пойти короткой, хоть и менее приятной, дорогой, чем делать крюк и обливаться потом); я уже миновал дом Мартина, поздоровался с хозяином, получил в ответ обычное приветствие в виде невнятного мычания и едва заметного взмаха руки из гамака, как вдруг мне пришло в голову – замечательная мысль! – выяснить, не просочились ли вести о вчерашнем происшествии за пределы так называемых официальных кругов колонии, а если просочились, то в каком виде. Мартин и принадлежал, и не принадлежал к официальным кругам; он пребывал в своего рода лимбе. Вне всякого сомнения, старик был одним из первых европейцев в колонии. Каждый из нас, приезжая, уже заставал его лежащим в гамаке… Он давным-давно жил в хибарке из зеленых досок. Компания платила Мартину деньги, хотя и очень небольшие, так как в бюджете он фигурировал как помощник координатора. Прежде эта должность имела какой-то смысл, но теперь, когда пост координатора был ликвидирован, старику не оставалось ничего другого, как лежать в гамаке, похожем на огромную паутину, подвешенную к двум столбам, которые подпирали цинковую крышу. Итак, я остановился, вежливо отступил на шаг и, положив руку на источенные жучком перила, осведомился, не знает ли он чего-нибудь про вчерашний скандал. «Вчерашний скандал?» – переспросил Мартин бесстрастно, не выпуская трубки изо рта. Я пояснил: «Ну да, вчерашний скандал на ужине в честь управляющего перевозками». Старик затянулся и медленно произнес: «Что-то об этом говорили там внутри, но я не разобрал». «Там внутри» означало: в зловонном полумраке дома, где кишмя кишело многочисленное семейство – вечно занятая по хозяйству старуха с отвисшей грудью и огромными ножищами, светлые пятки которых сверкали при ходьбе, а также мальчишки и девчонки всех возрастов. На их черных лицах сияли голубые глаза Мартина, а вокруг лица мелким бесом вились рыжеватые волосы, поседевшие у старика и вновь расцветшие на круглых вертлявых головенках его детей… Ничего себе – не разобрал! И о чем только думает этот блаженный! Дремлет себе в гамаке, с трубкой в зубах и только краем уха слышит, что болтают на своем языке родственнички и дружки; может, какой-нибудь слуга из клуба уже поведал им все, опершись на перила, пока старуха стирала белье под пышной банановой пальмой. Он действительно толком не разобрал, да и теперь не задавал вопросов, что заставило меня воздержаться от дальнейшей беседы. Странный тип! Не отпускает меня и молчит. Сейчас повернусь к нему спиной и пойду своей дорогой. Но вместо этого я продолжал выпытывать: «А что скажете про нашего уважаемого управляющего перевозками, хорош оказался, а?» И тут Мартин возьми да и скажи: «Бедный человек!» Какой нелепый ответ! Я посмотрел на него и – что еще оставалось делать? – «Ну ладно, Мартин, всего хорошего» – отправился дальше. Чудной старик!

Однако добраться до конторы мне было не суждено, поскольку, проходя мимо кабачка Марио, я увидел, что там, перед батареей бутылок и консервных банок, собралась большая часть моих коллег. Соседство кабачка всегда являлось сильным искушением для служащих Правительственного дворца, а уж сегодня там заседала настоящая ассамблея. Я тоже вошел, чтобы узнать, о чем речь; конторские дела могут и подождать – в конце концов, нет ничего срочного. Когда я присоединился к товарищам, речь держал этот несчастный шут Бруно Сальвадор. Кривляясь, он комментировал – ну конечно же! – выступление Роберта, и все его личико, от морщинистой лысины до острого дрожащего подбородка, ходило ходуном. Глупец пытался уверить нас, будто все знал наперед, будто он, Бруно Сальвадор, давно раскусил управляющего перевозками, «ведь здесь, если хочешь жить, надо уметь молчать, но, черт подери, если у тебя есть глаза и ты смотришь и наблюдаешь, если ты не наивный младенец…» «Значит, ты обо всем догадывался, так?» – насмешливо прищурив воловьи глаза, перебил его Смит Матиас, который, как служащий бухгалтерии, находился в курсе выплат, авансов и займов и помнил наперечет все кредиты, выданные жалкому болтуну. Но Бруно не смутился. «Одно могу сказать, – ответил он, – для меня все это не было громом среди ясного неба, как для остальных. Уж мне ли не знать Роберта!» Крохотные глазки-щелочки старика глядели из-под набрякших век; поколебавшись для вида, Бруно решил поведать нам, как однажды, находясь наедине с достопочтенным доном Рогоносцем, намекнул тому, что его так просто не проведешь, «ведь, господа, – заключил он с полной серьезностью, – порой людям достаточно одного взгляда, чтобы понять друг друга». Мы сделали вид, будто поверили вранью и приняли бахвальство за чистую монету; Смит Матиас помолчал, потом покачал головой и язвительно усмехнулся: «То-то мне казалось, что управляющий перевозками больно уважительно с тобой обходится. Теперь понятно: он тебя боялся… Но в таком случае, – продолжал Смит после задумчивой паузы, и в его воловьих глазах отразилось напускное отчаяние, – в таком случае ты, Бруно, прости, пожалуйста, но ты – укрыватель… Нет, Бруно Сальвадор, ты плохо с нами поступил: дал нас надуть и даже не предупредил…»

«А знаете… – вмешался я, отчасти чтобы спасти бедного шута, так как подобные комедии действуют на меня угнетающе, – попробуйте угадать, что сказал наш выдающийся коллега Мартин по поводу проходимца Роберта?» И поведал им, как этот престранный субъект, заросший бородой, словно нищий, с трубкой в зубах, воскликнул «бедный человек!» и не произнес ни слова больше. «Бедный? – захохотал кто-то. – Вот именно, бедный!» И снова всколыхнулась волна гнева при мысли, что подлый обманщик не побрезговал ограбить своих товарищей, обогатиться за их счет, как будто ему было мало заработанных денег. «Так он сказал, „бедный человек“? Этот Мартин совсем свихнулся». «Он блаженный, – добавил я, – и витает в облаках. Но что самое удивительное – это быстрота, с которой распространяются слухи. Валяется в своем гамаке, по уши в грязи среди черного сброда, а знает гораздо больше, чем могло бы показаться. Я уверен, что аборигенам известно о нас очень многое; не такие они идиоты, какими кажутся. А мы под взглядами сотен черных глаз знай себе разыгрываем занимательный спектакль. Скорее всего, негры все понимали с самого начала и корчились от смеха, наблюдая, как Роберт преспокойно обводит нас вокруг пальца». «Бруно Сальвадор вот тоже догадался, – насмешливо уточнил Смит Матиас. – Бедный человек! Забавно. Он как раз сейчас развлекается с красоткой на наши денежки. Разбойник! Бедный человек!» – повторял Матиас, поджав губы и закатив глаза.

На подобную чепуху у нас ушло все утро, к великой радости Марио, трактирщика, которому наше общество сулило добрую репутацию, хорошую выручку и развлечение; он слушал, подносил стаканы и не упускал возможности вставить замечание всякий раз, когда ему заблагорассудится. Многие остались обедать; некоторые ушли домой. Я же предпочел есть в клубе, ведь я состоял его членом, а потому не подобало оставаться в трактире. Конечно, взносы были мне не очень-то по карману: на моей должности доход не особенно велик. Но в конце концов членство давало немалые преимущества, и игра стоила свеч. Когда я явился, в клубе как раз находились главные персонажи фарса. Невыносимый Руис Абарка давно уже завладел аудиторией и разглагольстовал, во всем блеске демонстрируя свою грубость и невежество. Он смешивал с грязью имя очаровательной особы – или, как ее называли некоторые (не могу без неприязни думать, что именно я, несчастный литератор, придумал это прозвище), ветреной нимфы. Кстати замечу: мы всегда, с самого начала, не знали, как же именовать Розу; первое время, когда она только что приехала, о ней говорили как о госпоже Г. Роберт или как о жене управляющего, в зависимости от обстановки («Вы уже знакомы с госпожой Г. Роберт?» или «Ну, как тебе жена управляющего?»). Но как было называть ее потом? Сложный вопрос, особенно если принять во внимание, как менялось отношение к ней с того самого момента, когда пополз слух – многие не желали ему верить, – будто Роза завела роман с губернатором; особенно если подумать о ее сомнительной добропорядочности, так легко меняющейся в зависимости от момента, обстоятельств, человека. Слово «донья» – донья Роза – звучало вполне достойно и одновременно заключало в себе некоторую недомолвку, а потому было признано подходящим. Но даже и оно оказалось негодным теперь, когда на закуску нам подали неожиданный сюрприз, и любая ирония могла обернуться против нас самих, обманутых обманщиков, теперь, когда – о неисповедимая человеческая натура! – мы почувствовали себя одинокими и покинутыми без Розы, чье отсутствие казалось нам тяжелее пережитого позора. С этих пор сложилось обыкновение туманно именовать ее личным местоимением «она», которое своей сдержанностью возвращало Розе важную роль в нашей скудной бесцветной жизни.

Между тем яростные выпады безумца, чей высокий пост не налагал печати на уста, а, наоборот, делал речь все более развязной и недостойной, тяжелым градом сыпались на голову хрупкой женщины, которая, находясь теперь далеко от нас, не могла прервать их, повторив свой блистательный жест. Так что Абарка имел возможность сколько угодно отводить душу – и делал это с такой неудержимой злобой, что стыдно было слушать. Можно подумать, только у него одного есть причины негодовать и жаловаться. На самом деле все мы стали жертвой обмана, над всеми нами жестоко посмеялись.

В атмосфере полной растерянности протекала наша беседа, состоявшая из более или менее нелепых высказываний и прерываемая изредка взрывами хохота. Наконец по радио, из которого до сих пор неслись песенки вперемежку с рекламными объявлениями, раздался ни с чем не сравнимый голос Тонио Асусены и сообщил о начале ежедневного выпуска новостей. Кто-то повернул выключатель на полную громкость, и затянувшийся разговор пришлось прекратить; мы все сгрудились у приемника, чтобы послушать сообщение. Но Тонио – как я уже говорил – ни словом не упомянул в передаче о случившемся: ни единого намека, ни звука. Снова заиграла какая-то неопределенная музыка, прерываемая объявлениями, и все принялись с жаром обсуждать причины такого молчания. Мы прекрасно знали, что молодой блистательный диктор все важные шаги предпринимал только под непосредственной опекой божественного провидения, то есть следуя явным или тайным распоряжениям губернатора, имевшего в лице Тонио верного и любимого пса. Некоторые сплетники с известной натяжкой утверждали даже, будто диктор – родной сын губернатора. Так или иначе, никто не сомневался, что безмолвие Тоньито – результат высших секретных указаний всемогущего. Вопрос заключался в следующем: чем могло быть вызвано подобное решение? Как это всегда бывает, посыпались самые противоречивые предположения, в том числе весьма здравые и логичные (случившееся хотят поскорее предать забвению и не допустить скандала, ибо пальма первенства в печальном приключении принадлежит губернатору), были выдвинуты также и довольно нелепые гипотезы: старый сатрап, дескать, влюбился в очаровательную особу; или еще чище: его превосходительство сам был сообщником жуликов, потому что как иначе объяснить… и так далее, и так далее.

Конечно, едва Асусена, всегда такой предупредительный и учтивый, вышел из своей небесно-голубой машины, благоразумие заставило нас замолчать – многие презирали Тонио как наушника, – и воцарилась тишина, пока я самым безразличным тоном его не спросил: «Ну, что новенького?» Но этот хитрец, угадывая нетерпение присутствующих, позволил себе немного покуражиться. Он произнес несколько многозначительных, как ему самому показалось, фраз, сообщил о своем полном неведении, чтобы заставить нас поверить, будто ему что-то известно, и в результате создалось впечатление – у меня по крайней мере, – что бедняга точно так же in albis [2 - В полном неведении (лат.).], как и все остальные. Конечно, ему приказали прикусить язык, заткнуться, поскольку опасались, что рассказ о вчерашнем происшествии красной нитью будет проходить через вечерний выпуск новостей.

III

И снова потянулись однообразные дни. Прошло два дня, три – никаких событий. Хотя чего, собственно, можно было ждать? Все находились в тревоге и растерянности, как люди, которых внезапно разбудили. Слишком уж мы увлеклись спектаклем, и даром это пройти не могло. Теперь все кончилось; минутное замешательство – и кончилось. Птички упорхнули. Где-то они сейчас? Что намерены делать? Сойдут в Лиссабоне или поплывут дальше, до Саутгемптона? Но догадки и предположения на пустом месте ломаного гроша не стоят, и мы вскоре отказались от них; вернее, вынуждены были отказаться и с головой уйти в воспоминания, кои принялись пережевывать вновь и вновь, до тошноты, до отвращения.

Как же иногда трудно различить истинную суть вещей! Кажется, наконец-то правда в твоих руках, но нет, вот она, дразнит тебя издалека. Даже я, который – к счастью или к несчастью – осведомлен лучше других и могу судить обо всем с большей беспристрастностью, чем остальные, – даже я иногда бьюсь в паутине неопределенности. Кажется, будто мозг плавится в тропической жаре. Мысленным взором окидывая то, что мне лично пришлось увидеть и пережить, я – хоть ни разу и не терял голову, чем далеко не все могут похвастаться, – продолжаю терзаться сомнениями. А уж об услышанном из чужих уст и говорить нечего… Да, собственно, чего стоит лично увиденное и пережитое? Увы! Оно не прибавит мне ни радости, ни славы; ну и бог с ним! Будь что будет, я поведаю вам все, приведу неопровержимые факты, которые, возможно, прольют свет на тайны столь хорошо всем нам знакомой спальни.

Дело в том, что и до меня дошла очередь произнести в спектакле свой скромный монолог. Да, пришел мой черед, мой выход. Смешно, и просто не верится. Но Роза с протокольной аккуратностью начала с первой величины в колонии, и вскоре сей почтенный муж уступил позиции не столь церемонному, а потому и менее сдержанному шефу полиции; вслед за ним последовал правительственный секретарь – и так далее, вниз по служебной лестнице, с такой скрупулезной точностью, что вскоре мы научились вычислять следующего кандидата в фавориты и показывали на него пальцем. Она действовала с потрясающей последовательностью и тактом, словно руководствуясь указаниями заведующего персоналом. Нетерпеливых искусно ставила на место, охлаждая их пыл, а робких и неуверенных вовремя подбадривала, вдохновляя на решительный шаг. Смешно было думать, что когда-нибудь выпадет жребий, например, Тоньито Асусене, чье положение в обществе представлялось более чем странным, если учитывать его доходы и влияние в высших сферах, далеко не соизмеримые со скромной должностью. Не стану сейчас заново перебирать все совершенные нами глупости и безрассудства. Важно, что наконец пробил мой час, и пришлось повиноваться. Меня шутливо хлопали по плечу, подбадривали, поздравляли. Но ни в каких особых поощрениях я не нуждался. Сам прекрасно знаю, когда и что следует делать, и не собираюсь отступать, выставляя себя всем на посмешище. То, что я, как и многие холостяки колонии, пару раз обходился дешевыми услугами какой-нибудь туземной женщины из тех, что промышляют в округе, в счет не шло; а кроме того, держал на заметке двух-трех негритяночек, с которыми в один прекрасный денек, когда этот чертов климат позволит… Но теперь речь шла не об этих апатичных созданиях, глядящих на тебя с сонным безразличием козы, а о настоящей женщине, да еще такой знатной особе, с благоуханным телом и сверкающим взглядом. Словом, я дожидался своей очереди с радостью и нетерпением; да и чего ради, скажите, отказываться от такой прекрасной возможности?

Само собой разумеется, я был преисполнен решимости, хотя, к чему скрывать, несколько нервничал, когда разрабатывал план военных действий, но тут Роза сама опередила меня, сделав ненужными все формальности, и необычайно приветливо поздоровалась со мной на вечере в пользу туземных детей, страдающих туберкулезом. Мы мило поболтали; она посетовала на скуку – единственный удел в этой ужасной колонии, на недружелюбие окружающих («нелюдимы – вот вы все кто») и в конце концов пригласила меня провести «любой вечер, хотя бы и завтрашний», у нее дома, чтобы выпить чаю и развлечься беседой. «Так, значит, я жду, завтра в пять», – добавила она, и мы расстались. Ну что ж, дело сделано; Смит Матиас, посмеиваясь, уставился на меня издалека своими близорукими глазами; Бруно Сальвадор нахально похлопал по плечу, поздравляя. Дело было сделано, и, не стану отрицать, в желудке я ощутил странную пустоту, а во всем теле – жар нетерпения. В ту ночь мне не спалось, но наутро я поднялся с твердым намерением не давать волю нервам; в таких испытаниях нет ничего хуже, чем нервы; разволнуешься – и пропал.

Весь день я старательно гнал от себя всяческие тревожные мысли, и, когда ровно в пять постучал наконец в ее дверь, она встретила меня с самым искренним радушием; ей-то все казалось просто. Я поздоровался, и она сжала в ладонях обе мои руки, показывая тем самым, что очень меня ждала; на нее, видите ли, напало сегодня, «не сплин, нет, я, бедняжка, слишком вульгарна для сплина», глубокое уныние, и сил больше нет переносить одиночество, прямо хоть плачь. Но она не заплакала, а продолжала болтать весьма мило и оживленно, украдкой на меня посматривая. Вот это мне знакомо; признание своей вульгарности, разумеется, являлось чистым кокетством, так как само слово «сплин» свидетельствовало об утонченности и изяществе. Готовя ответ, я мысленно прикидывал, как буду расстегивать длиннейший ряд пуговиц на ее почти ученическом платье, закрытом до самого подбородка, которое она решила надеть ради моего прихода. От ее близости, аромата духов, от ее взгляда у меня пересохло в горле, слегка задрожали руки и охватила та легкая вялость, которая, очевидно, и становится причиной всех моих неудач. Вероятно, она умела читать мысли, потому что вдруг поднесла руку к горлу, и ее тонкие пальцы принялись взволнованно теребить пуговицу. Возможно, бедняжку смущал мой слишком настойчивый взгляд. Теперь я не знал, куда девать глаза, вдруг совершенно пал духом и уже готов был любым способом положить конец приключению. Но она, заметив мое смятение (теперь я ясно понимаю ее тактику), поторопила события и спешно перешла к доверительным признаниям, пожаловавшись для начала, что муж совсем ее забросил, и задала вопрос: «Разве я этого заслуживаю?», подразумевавший, конечно же, отрицательный ответ. И тем не менее ее жизнь так печальна! Этот мужчина, ненасытный эгоист, мало того что держит бедную жену в забвении и невнимании, обрекает ее на одинокое существование в этой кошмарной дыре, в самом сердце сельвы, но еще и мучает ее ужасающей скаредностью (как нелегко пойти на подобное признание!). Да, он ограничивает ее даже в тех мелочах, которые необходимы каждой женщине из простого тщеславия, каприза, если хотите, и которые стали бы весьма скромным вознаграждением за ее страдания.

Так, слово за словом, она взвалила на мои плечи такой тяжкий груз супружеских обид, что скоро я уже не знал, как с ними быть; оставалось только разыгрывать сострадание и делать сочувственное лицо. В приступе отчаяния она положила прекрасную руку на мое колено, одновременно продолжая засыпать меня вопросами (риторическими, конечно, ибо что я мог ей ответить?) относительно своей незаслуженно печальной участи. В конце концов я счел необходимым нежно сжать эту самую руку в своих ладонях, как испуганную пташку, в глубине души вполне искренне признавая обоснованность ее жалоб.

Будем немногословны и скажем честно: ее тактика победила по всей линии фронта. Мы торжественно заключили договор о дружбе, который, однако, должен был войти в силу только на следующий день, в тот же самый час, когда я мог вступить в свои права, принеся ей большую часть моих сбережений, как я и поступил. Тем не менее деньги эти были потрачены впустую. Но вина здесь моя: зачем снова и снова, несмотря на печальные уроки прошлого, пытаться совершить невозможное? А ведь как я был бы счастлив хоть один раз доказать самому себе, что все это не так уж непоправимо и безнадежно; почти уверен, что причина кроется в каком-то нервном расстройстве, объяснить которое вовсе не трудно! Но не будем больше об этом! Ничего тут не поделаешь. Я потратил деньги впустую, вот и все. Однако могу сказать даже теперь, когда бедную женщину столько поносят, что она вела себя со мной очень тактично как в первый, так и во второй вечер, хотя и наши чрезмерные предосторожности, и щедрое подношение, переданное ей в скромном замшевом бумажнике, привели лишь к тому, что я оказался в нелепейшем положении и обнаружил полную тщетность своих любовных притязаний. Ни одного упрека, ни одной насмешки, даже ни одного косого взгляда, которых я ожидал в наказание ' за оплошность. Напротив, она приняла мои извинения сочувственно и отнеслась ко мне так доброжелательно, можно даже сказать – ласково, что я, растроганный, взволнованный, почти в бреду, схватил ее руку, рассеянно гладившую меня по голове, и поцеловал пальцы, влажные от пота, выступившего у меня на лбу. Более того, когда я заметил испуганное удивление в ее взгляде при виде слез у меня на глазах, я открыл ей душу и объяснил причину столь горячей благодарности; вы, сказал я, гладите лоб, который другая, из пустого тщеславия светской дамы, украсила парой великолепных рогов, предварительно поиздевавшись и помучив меня за мое несчастье – нервную слабость или бог его знает что такое; так я и сказал: «парой великолепных рогов» – и только потом понял, что ведь она тоже, по крайней мере так мы тогда полагали, обманывает своего мужа. Но я совершенно не думал, что говорю, и в конце концов поведал ей все свои печали, все чудовищные перипетии супружеской жизни и облегчил душу. Никогда раньше я никому не доверялся и сомневаюсь, что еще раз смогу это сделать. То была первая настоящая, исчерпывающая исповедь со времен сватовства и свадьбы (до сих пор я не могу спокойно вспоминать шуточек соседей по поводу «осечки» – подумайте, какая издевка: «осечки»!) и до того момента, когда я, осмеянный и затравленный, отправился в добровольную ссылку, согласившись на должность, которую, для пущего уничижения, выхлопотал этот проклятый хлыщ, мой тесть. Роза, добрейшая женщина, выслушала меня внимательно, c состраданием, как могла успокоила и какая потрясающая деликатность – в свою очередь поделилась со мной собственными семейными неурядицами – как я сейчас понимаю, от начала до конца придуманными, чтобы развлечь и утешить меня. И все-таки не таилась ли в ее жалобах доля правды, пусть искаженной? Потому что в те минуты, когда мы ничего больше друг от друга не ждали, когда все уловки остались позади, нас объединяли дружеские, хоть и невеселые, чувства и беседа была, или казалась, действительно искренней. Роза предстала передо мной безоружной, доверчивой и немного подавленной, печальной. Мы распрощались самым сердечным образом и с тех пор с удовольствием обменивались коротким приветствием или двумя-тремя словами.

Послушайте теперь в сокращенном варианте, что Роза рассказала мне тогда, поскольку это гораздо более важно для нашей истории, чем мои собственные злоключения. Короче говоря – все сентиментальные уловки и отступления я опускаю, – она описала своего мужа, то есть Роберта, как хладнокровного субъекта, для которого на свете существуют только деньги. Он молчалив, скрытен, неприступен, как скала, и жить с ним чувствительной женщине очень нелегко. Могу ли я себе представить, что этот нелюдим ни разу, ни разу не сказал ей ни одного ласкового слова, а ведь подобные слова так мало стоят и так иногда необходимы. Супруги садились за стол и чинно обедали; бесполезно даже пытаться растопить ледяное молчание, изменить неприветливый, сухой тон ответов; непонятно, отчего бы ему быть в дурном настроении, ведь дела идут лучше некуда. А вдобавок ко всему – хотя это уже другой разговор, – вдобавок ко всему ее наглым образом осаждает главный инспектор Руис Абарка, несносный тип… Словно старому другу и советчику, поведала мне Роза свои несчастья. Не знаю, правда это или нет (у женщин всегда имеются в запасе слезы для подкрепления своих доводов), но Роза сообщила, что Абарка, к которому она некогда была благосклонна, в чем теперь почти раскаивается, непременно хочет заставить ее бросить Роберта и бежать с ним куда глаза глядят, неважно куда, и быть там счастливыми. «Не понимаю, – говорила Роза, – очевидно, им овладела безумная страсть, или каприз, или уж не знаю что такое». Этот ужасный человек необуздан, и стоит ей сказать одно слово – он бросится в самые немыслимые авантюры, увлекая ее за собой. Вот что рассказала мне Роза, слегка польщенная, слегка испуганная. Если бы она слышала, что этот страстный воздыхатель и поклонник сейчас честит ее на чем свет стоит, что он исчерпал свой запас самых скверных ругательств, чтобы смешать с грязью ее имя… Но женщинам так нравится верить каждому, кто обещает бросить к их ногам весь мир; она поверила Абарке. «Пойти за ним – не значит ли это разделить его безумие?» – робко спрашивала Роза себя, а может быть, и меня… И готов поклясться, не лгала. Уже накануне, во время первого визита, она, тогда еще с некоторым жеманством, демонстрировала доказательство щедрого благорасположения главного инспектора, доказательство в виде крупного бриллианта, одиноко сияющего в золотом перстне. «Подобная неосмотрительность меня компрометирует», – сообщила Роза. Хорошо еще, что «этот» – то есть Роберт – так мало внимания обращает на ее вещи и почти наверняка не заметит новой драгоценности. «Я знаю, что поступаю дурно, – призналась она, – принимая подарки, но ведь я женщина, и подобные знаки внимания мне необходимы; тем хуже для мужа, если он меня забросил». Разумеется, я сделал из сказанного должные выводы и поступил согласно им; но, когда на следующий день Роза снова заговорила о неразумных ухаживаниях Абарки, вопрос о моей лепте уже был решен, надобность в предостережениях отпала, и, выслушав от меня жалкие признания, она принялась вслух размышлять о том, что за люди эти мужчины, сколько конфликтов они создают и как иногда трудно бывает решиться… «Сначала они рассуждают очень здраво, с чувством превосходства, и все кажется так просто; но скоро становится ясно, кто они на самом деле: дети, беззащитные создания, капризные, упрямые, раздражительные и непонятливые. И вся ответственность ложится на женщину. Но почему бы не оставить ее в покое? Что за необходимость, боже мой, так все усложнять?» С отсутствующим видом, откинувшись на спинку кресла, Роза рассуждала сама с собой, не глядя в мою сторону, не обращаясь ко мне. А я, сидя рядом, смотрел на ее профиль, смотрел, как устало опускается веко ее левого глаза, опушенного длинными ресницами. Если она поставила себе целью развлечь меня, то вполне достигла этого. Красота, достойное и человечное поведение – за это я всегда буду ей благодарен, хоть и знаю, что причиной такого отношения послужило полное безразличие к моей скромной особе.

Итак, я истратил деньги – те, что отложил на покупку столь необходимого мне автомобиля (я один из немногих членов Кантри-клуба, у кого до сих пор нет машины), и истратил совершенно зря, но не раскаиваюсь. И потом, таким образом я купил право находиться среди приглашенных на прощальный банкет и остаться на нем в тени, а это уже немало.

По крайней мере мне кажется, что я – единственный человек во всей колонии – могу думать о Розе без раздражения и вспомнить ее добрым словом.

IV

Только тот, кто сам знает или может себе представить, как пуста жизнь здесь, как изнуряюще действует тяжелая душная атмосфера на людей, которые и прибыли-то в Африку не в лучшем состоянии, сгибаясь под грузом пережитого, поймет, в какой глубокий маразм ввергло нас исчезновение человека, чье присутствие целый год придавало интерес нашему пресному существованию. На протяжении года интерес этот возрастал и достиг апогея на знаменитом банкете. Но миновал банкет, бомба взорвалась, и – ничего. На следующий день ровно ничего, тишина. Многие не могли такого вынести и пустились во все тяжкие. Что верно, то верно: несчастная парочка испарилась и лишила нас покоя, уверенности, равновесия и денег. Тогда многие, некогда осыпавшие Розу подарками, теперь принялись осыпать ее проклятиями, а также ломать себе голову, пытаясь определить местонахождение беглецов. Но пустые предположения мало что дают, а оскорбления, пусть даже самые обидные, быстро теряют силу, если падают в пустоту. Вот почему в один прекрасный день, когда тема совершенно приелась, Абарка весьма своеобразным образом прекратил пересуды, повторив тот самый памятный жест, который некогда получил в ответ на пьяную дерзость. «Хватит с нее! – воскликнул он, в гневе воздев правую руку. – Займемся чем-нибудь другим». Эти слова стали своего рода лозунгом. За исключением редких случайных упоминаний, никто больше не возвращался к случившемуся.

Но нет никакого сомнения: подобно больным, которые неожиданно забывают одну манию ради того, чтобы увлечься совершенно иной, но являющейся, однако, проявлением все той же болезни, мы нагромоздили массу глупостей – это дали обильные всходы зерна смятения, посеянные в колонии.

Наш знаменитый Руис Абарка стал инициатором самого знаменитого из всех фарсов и представлений, разыгранных тогда. В самом деле Абарка весьма необычный тип; готов признать это, хотя с трудом его перевариваю. Подобные дикари страшно меня раздражают. У него вечная потребность развивать бурную деятельность, и выходки его изяществом не отличаются. На этот раз речь зашла о вещах совсем уж отвратительных. Здесь бытует поверье, происхождение которого мне неизвестно, будто для некоторых празднеств, примерно совпадающих с нашим рождеством, аборигены убивают и жарят обезьяну, а затем торжественно и с большим удовольствием ее поедают. Знатоки утверждают, что это якобы остатки антропофагии и что раньше, до основания колонии, несчастные негры пожирали человеческое мясо. Теперь им приходится довольствоваться чисто символическими трапезами, на которых, по правде сказать, никто из белых не бывал; однако разговор на эту тему непременно возникал каждый год в одни и те же числа, приводились косвенные улики, а также прямые доказательства в виде «обглоданных и обсосанных костей, похожих на детские, которые не спутаешь ни с кроличьими, ни с поросячьими». Кроме того, легенда утверждала: единственным белым, все видевшим и даже участвовавшим в отталкивающих действах, был Мартин. Говорят, однажды ему поднесли кусок какого-то необычного жаркого, не сказав, что это такое; поскольку Мартину мясо понравилось, ему объяснили, какому животному оно принадлежит; он же, не переставая покачиваться в гамаке, задумчиво продолжал жевать и таким образом, неожиданно для себя, приобщился к ритуалу дикарей. Несчастному Мартину вечно приписывали экстравагантные поступки; такова уж его судьба… В этом году вышеуказанные россказни снова выплыли на свет божий, а с ними поползли различные слухи, некоторые весьма драматичные: пропал якобы пятилетний ребенок, неосмотрительно взятый в Африку каким-то моряком, а некоторые забавные: первому-де губернатору колонии, много лет назад, местный царек, ничтоже сумняшеся, преподнес роскошный дар в виде жареной макаки, скрестившей на груди лапки и похожей на мумию младенца; были также высказаны довольно здравые мнения: не стоит впадать в пустые предрассудки, ведь едим же мы животных куда более неприятных, лягушек например, или устриц, или хотя бы свиней; поднялась оживленная дискуссия, повторяли сто раз слышанные остроты, смеялись тем же дурацким шуткам, что и всегда. Именно в одной из таких бесед и возник знаменитый спор между Абаркой и правительственным секретарем, сможет ли главный инспектор съесть жареную обезьяну.

Абарка, как всегда выпив лишнего, упрямо утверждал, что нет ничего отвратительного в обезьяньем мясе, если мы спокойно едим свиней и кур, питающихся отбросами; а есть и такие, которые обожают черепах, угрей, кальмаров и даже уверяют, что нет мяса нежнее, чем крысиное. Почему можно есть козлят и баранов и нельзя собак? Индейцы специально выкармливали собак, как мы – поросят… Когда же ему напомнили о близком родстве обезьяны с человеком, он, выпучив глаза в наигранной ярости, возразил: «Так вот чего вы боитесь. Дело в том, что всем нам хотелось бы попробовать человеческого мяса, но мы не осмеливаемся. Поэтому-то столько шума и поднимают вокруг этих несчастных макак». «Так, значит, вы, – спросил правительственный секретарь, – в состоянии съесть макаку?» «А почему бы и нет, конечно, да». – «Быть не может!» – «А я говорю, может!» – «Хотел бы я на вас посмотреть». – «На что спорим?»

И конечно, вышло так, что Руис Абарка, несмотря на весьма нетрезвое состояние, сумел обвести правительственного секретаря вокруг пальца и заставил заключить пари на огромную сумму; то есть на такую огромную, что, поостыв немного, несчастный раскаялся (конечно, если Абарка проиграет, то немедленно раскошелится… А если выиграет?…) и пошел на попятную. Но было поздно. На следующий день секретарь попробовал отказаться: «Дружище Абарка, не думайте, что я принял всерьез наше вчерашнее пари; это шутка, я понимаю», но добился только того, что пари было лишний раз закреплено, а также установлен срок условия, к вящей радости достопочтенного жюри, чье участие помогло Абарке подзадорить противника и оказать на него решительное давление. Конечно, Абарка дикарь, но не глуп; а уж этот маневр удался ему просто мастерски. Тем не менее срок был установлен довольно большой, что давало возможность господину главному инспектору администрации подогреть и раздуть любопытство колонии в ожидании торжественной минуты, когда он, Руис Абарка, в кабачке у Марио на глазах у всех нас съест половину жареной обезьяны, согласно условиям пари; да, да, пол-обезьянки, кроме, конечно, головы. Не так уж это и много: местные макаки совсем маленькие и очень мохнатые; если такую ободрать, получится тушка чуть ли не меньше заячьей. По мере того как срок истекал, кабачок Марио сделался самым модным в колонии, а его хозяин, не терявший времени даром, чем-то вроде доверенного лица, которого непрестанно осаждают вопросами: «Ну, Марио, как идут приготовления? Ведь не подашь же ты господину инспектору какую-нибудь дряхлую, жилистую макаку?» Или: «Но послушай, на базаре обезьяны не продаются, где же ты достанешь мясо?» «Он полезет на дерево и поймает одну, правда, Марио?» «Кто знает, может, блюдо войдет в моду?» «А ведь тебе, как хорошему повару, положено первому пробовать…» А Марио чуть не лопался от важности, расплывался в гордой ухмылке, и маленькие хитрые глазки совсем пропадали за толстыми щеками.

Вскоре кабачок превратился в биржу, где заключались пари; дело дошло до того, что на специальной доске ad hoc [3 - Здесь: предназначенной для этого (лат.).] ежедневно писалась текущая ставка. Пари являются (и всегда являлись) в колонии любимым видом спорта и одним из основных развлечений; и вот вокруг Абарки и его почтенного противника выросла целая сеть пари, густевшая с каждым днем; сформировались различные группировки, не обошлось без споров, ссор и даже пощечин. Пари превратилось в важный общественный вопрос, обширную дискуссию и, казалось, совершенно стерло из памяти случай с супругами Роберт. Стоит ли удивляться, что Марио, субъект куда как деловой, организовал в свою пользу контроль над ставками и стал банкиром в этом импровизированном игорном доме, отбившем клиентуру даже у Кантри-клуба. Откуда он взял наличные деньги, чтобы покрыть разницу в ставках, каким образом преуспел, никто не знает; были, были робкие предположения и даже серьезные опасения, в большой степени – этого нельзя отрицать – вызванные выступлением по радио Тоньито Асусены. В живописной и развлекательной манере, свойственной его «Дневному выпуску новостей», он комментировал напряженную обстановку, царящую в колонии, и склонял общественное мнение то в одну сторону, то в другую. Вне всякого сомнения, это был всего лишь бессовестный способ повлиять на ставки, и некоторые даже удивлялись, как только власти такое терпят. Другие же злонамеренно утверждали, будто правительственный секретарь убеждал губернатора раз и навсегда прикрыть все дело, запретить пари, которые сам же, честно и открыто заявлял губернатор, имел неосторожность допустить. Кроме того, говорили, да так, словно лично при сем присутствовали, что его превосходительство улыбнулся в бороду и произнес: «Посмотрим», не вынеся никакого окончательного решения.

Так шло время, и вот наконец настал долгожданный день. Слух о том, что Абарка струсил и сдался, сенсационный слух, потрясший болельщиков, не был обязан своим появлением передаче Тонио и не возник из пустоты. Скорее всего, проболталась служанка, и стало известно, что еще накануне наш герой почувствовал себя дурно, у него разболелся желудок и началась тошнота. После тщательных расспросов конторский курьер к полудню подтвердил, что действительно господин главный инспектор трижды удалялся в туалет и выходил оттуда осунувшимся и бледным; более того, он даже попросил чашку чая. Легко представить себе, какая невообразимая паника поднялась и как низко упали акции Абарки. Уже во второй половине дня задешево продавались билеты в пользу генерального инспектора, что обернулось ужасающей катастрофой, когда пари все-таки состоялось, катастрофой, разыгравшейся в присутствии Марио, чье невозмутимое спокойствие несколько умерило страсти; толстые белые руки трактирщика так и мелькали над кассой, и ничто в нем не выдавало волнения, если только не считать легкой бледности, проступившей на пышущей здоровьем физиономии. Молчаливо и бесстрастно, с деловым видом готовился он к торжественному моменту ужина, хотя Абарка весь день не подавал признаков жизни.

Оставалось полчаса до трапезы, слуги Марио, ошалевшие от беготни, сбивались с ног, подавая напитки любопытным, набившимся в кабачок, чтобы взглянуть на поставленный в углу большого зала стол, на белой скатерти которого красовался прибор и – был ли то намек хитреца трактирщика? – одинокая алая роза. Согласно уговору, за ужином могли присутствовать только свидетели спора, то есть жюри, состоящее из членов Кантри-клуба и представляющее все общество колонии, чрезвычайно заинтересованное в исходе пари. Люди, собравшиеся перед кабачком, вдруг замолкли, затем по площади прокатился легкий шепот: Абарка медленно и важно плыл в своем автомобиле, раздвигая густую толпу и не выказывая ни малейшего признака нездоровья или растерянности. Те, кто еще недавно мучительно сомневались в его победе, теперь при виде подобной самоуверенности вздохнули с облегчением и горько посетовали, что поддались панике.

Правительственный секретарь подкреплялся вином в ожидании противника, при взгляде на которого слегка изменился в лице, но встал, чтобы должным образом его приветствовать. Мы сгрудились вокруг. Абарка улыбался с видом человека, желающего продемонстрировать всем свою уверенность в себе. «Как дела, Марио? Как жаркое?» – громовым голосом осведомился он у трактирщика. Тот с готовностью отозвался из кухни: «Пальчики оближете!»

1 2 >>
На страницу:
1 из 2