– Счастливо все обошлось, сэр, – сказал Суинберн, когда я, хромая, отошел на корму. – Клянусь небом, из этого могла бы выйти славная история.
Взяв курс на Барбадос и перевязав ногу, я отправился спать. На этот раз мне снилась не Селеста: я снова сражался с испанцами, был ранен и проснулся с болью в ноге.
Глава сорок седьмая
Мы прибыли в Барбадос почти без приключений, и были уже в десяти милях от залива, куда гнал нас легкий ветерок. Я удалился в каюту, в надежде завтра утром еще до завтрака бросить якорь.
На рассвете меня вдруг сбросило с койки в противоположный угол каюты, и я услышал журчание воды. Подумал, что шхуна легла набок, поспешно вскочил и вышел на палубу. Предположение оправдалось: на нас ударил так называемый белый шквал – внезапный и непродолжительный сильный ветер. Через две минуты шхуна должна была потонуть. Все матросы находились уже на палубе, иные одетые, другие, как и я, в рубашках. Суинберн стоял на корме: в руках топор, которым он рубил снасти грот-гика[24 - Грот-гик – рангоутное дерево на грот-мачте, к которому с помощью снастей (веревок) крепится нижний конец грота (нижнего паруса).]. Я понял его намерение, схватил другой топор и обрубил усы гика. Другого ничего не оставалось: наш бот, привязанный к боку с подветренной стороны, был уже под водой. Все это дело одной минуты. Я, однако, не мог удержаться от мысли, от каких пустяков зависит жизнь человека. Не окажись на кабестане топора, я не мог бы разрубить усы, Суинберн не успел бы освободить грот-гик, и он потонул бы вместе со шхуной. Но, к счастью, мы его освободили. Шхуна наполнилась водой, выпрямилась на минуту и потонула, увлекши и нас с грот-гиком в свой водоворот. Но через несколько секунд мы выплыли на поверхность.
Шквал все еще продолжался, но вода оставалась спокойной; впрочем, и он скоро кончился, и опять настала почти тишь. Я пересчитал матросов, уцепившихся за грот-гик, они были все тут. Суинберн находился около меня. Одной рукой он держался, а другой полез в карман за свертком табаку, который засунул себе за щеку.
– Меня не было в это время на палубе, мистер Симпл, – сказал он, – а то этого бы не случилось. Я только что сменился и говорил Коллинзу, чтоб он хорошенько глядел за ветром. Это я говорю для того, чтоб вы не думали – если спасетесь, а я нет, – что я не исполнял своей обязанности как следует. Мы недалеко от земли, но, думаю, скорее встретим акулу, чем помощь.
Я был того же мнения, хоть и не высказывал его; но после того как Суинберн упомянул об акуле, я частенько стал поглядывать, не режет ли воду ее треугольный плавник и не идет ли она разорвать нас на части. Мысль об этом вызывала у меня очень неприятные ощущения.
– Вы не виноваты, Суинберн, я уверен. Мне бы следовало самому вас сменить, но я был в первой вахте и очень устал. Положимся теперь на Бога; может быть, спасемся.
Было совсем тихо; солнце взошло, и жгучие лучи его нестерпимо палили наши головы, не защищенные шляпами. Мозг мой горел. Я готов был уйти под воду, лишь бы избежать невыносимой жары. Чем ближе подходило к полудню, тем больше были наши страдания. Тишь страшная, лучи солнца падали на нас перпендикулярно и буквально жгли те части наших тел, которые выступали из воды. Я даже рад был бы акуле, если б она пришла избавить нас от мучений; но, вспомнив о Селесте, я снова захотел жить. Около полудня мне стало дурно: закружилась голова, взор затуманился. Вдруг голос Суинберна заставил меня прийти в чувство.
– Бот, – вскричал он, – клянусь всем, что есть хорошего! Продержитесь еще немножко, ребята, и вы спасены.
Бот был почти полон негров, выехавших ловить летучих рыб. Они заметили на воде обломки и поплыли за ними. Вытащив, они напоили нас водой, показавшейся нектаром, и оживили наши омертвевшие чувства. Они не забыли, однако, и грот-гик, который прикрепили к боту и потащили к берегу. Мы не пробыли в боте и десяти минут, как Суинберн указал мне на плавник огромной акулы, рассекавший воду.
– Взгляните, мистер Симпл, – сказал он мне.
Я вздрогнул и не сказал ни слова, но в сердце возблагодарил Бога.
Через два часа мы пристали к берегу. Но от слабости не могли держаться на ногах. Нас отвезли в госпиталь, пустили кровь и уложили в постели. Я получил воспаление мозга, продолжавшееся шесть или семь дней, в продолжение которых О'Брайен не отходил от моей постели. Мне обрили голову; на спине, плечах и лице кожа облупилась, так что лицом я походил на маску. Нас посадили в ванну из бренди и воды, и за три недели мы выздоровели.
– Эта шхуна приносила нам одни несчастья, – заметил О'Брайен, когда я описал ему весь ход крейсерства. – Плохо начали мы с ней и плохо закончили. Она пошла ко дну, ну и черт с ней! Все хорошо, впрочем, что хорошо кончается. А ты, Питер, стоишь дюжины мертвецов. Только слишком уж часто заставляешь меня опасаться за тебя. Кажется, мне никогда не удастся выучить тебя.
Я вернулся к своим обязанностям на борту брига. Он был уже готов к отплытию. Однажды утром О'Брайен, возвратясь на корабль, сказал мне:
– У меня новость для тебя, Питер. Наш канонир переведен на «Араке», и адмирал дал мне патент канонира для старика Суинберна. Пошли его на палубу.
Послали за Суинберном, и он вышел из люка.
– Суинберн, – сказал О'Брайен, – вы хорошо исполняли свое дело, и теперь вы канонир «Раттлснейка». Вот ваш патент; я рад, что мне удалось выхлопотать его для вас.
Суинберн перевернул языком порцию табака, находившегося у него за щекой.
– Осмелюсь спросить, капитан О'Брайен, – сказал он, – я должен буду носить длинное платье, выкроенное на манер ласточкиного хвоста? Если так, то лучше буду по-прежнему квартирмейстером.
– Канонир может носить куртку, если желает, а на берегу вы можете надевать ласточку, если захотите.
– В таком случае я принимаю патент, сэр. Это доставит удовольствие моей старухе.
Сказав это, Суинберн поддернул панталоны и спустился вниз. Я замечу, что Суинберн не изменил своей куртке до возвращения в Англию. Старуха, его жена, сочла это унижением его достоинства и заставила напялить ласточку. Сделав это однажды, Суинберн сам полюбил офицерскую форму и с тех пор всегда носил ее, снимая ее разве что во время плавания.
На следующий день из Англии прибыл военный бриг и привез с собой письма для эскадры, стоявшей у Барбадосских островов. Я получил два письма от сестры Эллен, которые меня очень огорчили. Она извещала, что батюшка виделся с дядей, лордом Привиледжем и имел с ним крупный разговор; батюшка ударил дядю и был выгнан из дому слугами. Он вернулся домой крайне раздраженным и с тех пор постоянно болел. Об этом много толкуют соседи. Все осуждают поступок отца и думают, что он помешался. Дядя тщательно поддерживает это мнение. В заключение она снова выражала надежду, что я скоро возвращусь. Я плавал уже три года, и все это время она крайне грустила. О'Брайен также получил письмо от патера Маграта, которое я и представляю читателю.
«Возлюбленный сын мой!
Многие лета вам и благословение всех святых на вас во веки веков! Дай вам Бог дожить до свадьбы, а мне на ней пировать, и чтобы не было вам недостатка в детях и выросли бы они такие хорошенькие, как их отец и мать; почему и желаю ей быть пригожею, а вам умереть в глубокой старости и в истинной вере и быть похороненными так же пышно, как был похоронен в прошлую пятницу ваш батюшка, решивший променять мир сей на лучший. Погребальная процессия была очень прилична, милый мой Теренс, и батюшка ваш, вероятно, был восхищен, видя свои такие великолепные проводы. Я не ожидал, чтоб он был так красив. Ведь в последнее время он очень постарел, похудел и подурнел. А как сед он был, если бы вы видели! Он держал букет в сложенных на груди руках так естественно, как живой.
Матушка ваша, слава Богу, здорова: сидит в своих старых креслах, перекачиваясь целый день с боку на бок, не говоря ни с кем ни слова и размышляя, полагаю, о том свете, как и следует ей. Она, наверное, отправится туда через месяц или около этого. Ни одного слова не произнесла она после смерти вашего батюшки, зато перед тем выла и накричала, по крайней мере, лет на семь. Она выкричала все свои чувства и с тех пор не делает ничего. Только кашляет, кашляет, да бормочет что-то про себя. А это истинно благочестивый способ проводить остаток дней, потому что я с каждой минутой ожидаю, что она упадет, как переспелая груша. Итак, не думайте больше о ней; когда вы возвратитесь, сын мой, тело ее уже будет в земле, а блаженная душа в чистилище.
А теперь, распорядившись, к удовольствию вашему, вашим батюшкой и матушкой, я скажу вам, что мать Эллы в Дьеппском монастыре. Не знаю, сохранила ли она свою тайну или нет, но знаю, что если не облегчила души покаянием, то будет проклята на вечные времена. Благодарение Богу за все его милости. Элла все еще жива и для монахини все еще довольно пригожа. Оказывается, что она ничего не знает относительно обмена младенцами. Ваши замужние сестры обе здоровы и в делах: они родили каждая по три ребенка с тех пор, как вы с нами виделись в последний раз. Они очень славные ребята, с изящно широкими чертами и замечательными ротиками, способными вместить целую картофелину. Клянусь всеми стихиями! Отпрыски фамильного дерева.
О'Брайенов начинают давать о себе знать в нашей стране. Вы и сами признали бы это, если бы услышали их рев, когда они просят ужинать.
А теперь, мой милый Теренс, приступаю к самому поводу этого письма, который и вверяю вашей совести послушного сына. Не можете ли вы прислать мне немного денег?.. Но вы сын, помнящий свою обязанность, и я ничего не скажу более.
Когда матушка ваша отойдет, что, с помощью Божией, случится скоро, стоит ей только последовать за своими чувствами, я беру на себя право продать все. Ведь мирское добро, движимое и недвижимое, бесполезно мертвое. Не сомневаюсь, что с помощью мебели, двух коров, свиней и хлеба на корню мы добудем достаточно средств для ее похорон. Но так как вы законный наследник и все имущество принадлежит вам, то я заведу приходо-расходную книгу и, если что останется, все употреблю на обедню за душу ее, чтоб стяжать ей царствие небесное. А покуда остаюсь любящий вас духовный отец».
Глава сорок восьмая
О'Брайен был огорчен смертью отца, но не чувствовал того, что почувствовал бы другой, потому что отец его не был для него отцом. Он послал его в море, чтобы сбыть его с рук. И с тех пор О'Брайен был постоянно главной опорой своего семейства. Отец его очень любил виски и не любил занятий. Он слишком гордился чистотой своей дворянской крови, чтобы работать, но не настолько, чтобы совеститься жить за счет своего сына. Мать свою О'Брайен очень любил: она всегда была ласкова и нежна с ним.
Вообще моряки по истечении нескольких лет службы так отвыкают от своих семейств, так привыкают к всевозможным бедствиям, что скорбь о смерти родственников не длится долго, и через неделю О'Брайен совершенно утешился. В это время один корабль привез нам известие, что у Сан-Доминго замечена французская эскадра. Это заставило нас быть настороже. Адмирал потребовал к себе О'Брайена и приказал как можно скорее приготовить корабль к отплытию, с тем чтобы тотчас отправиться в Англию с депешами. Через три дня мы рапортовали о своей готовности, получили инструкцию и в восемь часов вечера вышли из Карлайльского залива.
– Ну, мистер Суинберн, – сказал я однажды, – как вам нравится ваше новое положение?
– Да что, мистер Симпл, нравится-таки. Приятно быть офицером и сидеть в собственной каюте. Но, однако, я чувствую, что было бы лучше, если б я был на другом корабле. Я так долго жил запанибрата со здешним экипажем, что теперь не могу разыгрывать роль офицера, а от этого матросы исполняют свои обязанности не так ревностно, как я бы желал. А потом еще ночью – я совершенно одинок, забьюсь в свою каюту, как какой-нибудь приходский чтец, поговорить даже не с кем. Прочие патентованные поддевают меня, говорят, я только исправляю должность, и, может быть, не буду утвержден – задирают нос. Мне очень неприятно иметь на своей ответственности порох. Углядеть за этим очень трудно.
– Правда, Суинберн; но, если бы не было ответственности, к чему тогда офицеры? Подумайте, вы теперь обеспечены на всю жизнь, будете и в отставке состоять на половинном окладе.
– Это и заставило меня согласиться, мистер Симпл. Я подумал о старухе, об удобствах, которые ей доставит это на старости лет, и, видите, пожертвовал собой.
– Вы давно женаты, Суинберн?
– Со святок девяносто четвертого года. Я не таков, чтоб неосторожно попасть на удочку. Четыре года испытывал ее и, найдя, что в ней есть балласт, взял себе.
– Что вы разумеете под словом балласт?
– Разумеется, не широкую скулу и не четырехугольный кузов. Вам известно, что, если в корабле нет балласта, он мигом опрокидывается. Так точно и женщина. Что дает ей устойчивость под парусами, как не скромность?
– Правда ваша, Суинберн. Но это редкая добродетель на берегу.
– А почему, мистер Симпл? Потому что крепкие напитки слишком ценятся. Много добрых людей нашло в них яд. А уж если женщина привязывается к ним, то это все равно, что корабль без руля. Так прямо и плывет с попутным ветром к дьяволу. Я не говорю, что не должно вовсе пить. Почему человеку не выпить иногда стакан или два, если есть на что? Не вижу также, зачем женщинам запрещать это; что хорошо для Жека, не может повредить и Полли. Только во всем нужно знать меру.
– Я думаю, – отвечал я улыбаясь.
– Но не мешайте мне присматривать за делом, мистер Симпл. Хоскинс, ты на полрумба уклонился от ветра – повороти к нему. Я того мнения, мистер Симпл, что капитан О'Брайен сделал не очень-то хороший выбор, поручив мою должность квартирмейстера Тому Олсону.
– Почему же, Суинберн? Он хороший, ревностный человек.
– Так, но имеет недостаток, который не всякий подметит. Сомневаюсь, чтоб он мог разглядеть верхушку грот-стеньги.