Вечный свет
Фрэнсис Спаффорд
Loft. Букеровская коллекция
«Своего рода сияющая доброта, ощущение, что мир лучше, если в нем есть такие книги» Financial Times
Субботний день 1944 года. Магазин на юго-востоке Лондона получает партию алюминиевых сковородок. Толпа собирается, чтобы увидеть первую металлическую посуду за много лет – ведь все было переплавлено для военных нужд. Мгновением позже толпа исчезает. Немецкая бомба попадает точно в прилавок. Среди погибших были маленькие дети – Алек, Верн, Вэл, Бен и Джо.
Кто они и кем бы стали, проживи каждый из них свою жизнь в бурлящем Лондоне 60-х, 80-х и 90-х годов? Кондуктор или домовладелец, мошенник или учитель, а может – заключенный? Мы увидим их жизнь такой, какой она могла бы быть, если бы не тот страшный день.
Фрэнсис Спаффорд
Вечный свет
Francis Spufford
LIGHT PERPETUAL
Copyright © Francis Spufford, 2021
© Казарова К., перевод на русский язык, 2023
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательствво «Эксмо», 2023
T + 0: 1944
Свет сер и мрачен. Тление. Язык пламени, поперхнувшийся собственной копотью, являющий лишь малую часть своей мощи в видимый спектр. Все остальное – жар и движение. Но линия горения пока еще только крадется под оболочкой боеголовки. Нитевидная линия перемен, расходящаяся от взрывателя сквозь плотную массу аммотола. Впереди желтовато-коричневое твердое вещество, гладкое и хрупкое, как карамель, позади – бурлящее кипение отдельных атомов, насильно освобожденных от всех связей, что соединяли их в тротил и аммиачную селитру, и готовых вот-вот распасться на простейшие молекулярные соединения. Вскоре они станут газами. Горячими газами, горячее расплавленного металла, намного горячее. И внезапно их станет так много, и они окажутся так неистово спрессованы в слишком маленьком пространстве, что неизбежно разорвут оболочку. Если к тому моменту оболочка еще будет на месте. Если она сама не превратится в стальной туман, как только ее коснется линия горения.
Мгновения. Это мгновение, перед тем как исчезнет стальная оболочка, длится всего одну десятитысячную секунды. Трещинка толщиной с волос в середине ноябрьской субботы 1944-го. Но присмотритесь. У этой трещины есть ширина. И длительность. Разве она сама не может разделиться надвое? И еще, и еще, и еще, и так до бесконечности? Разве эта трещинка не содержит в себе бездну? Ткань простого времени ничего под собой не прячет: пустота под пустотой, течение под течением. Каждый момент, который вы стремитесь определить, при ближайшем рассмотрении оказывается плотно утрамбованной пачкой более крошечных мгновений, и делению этому нет конца, а каждое последующее мгновение неизменно оказывается еще мимолетнее, хотя, казалось бы, дальше уже некуда. Материю можно разделить на мельчайшие составляющие, и все же этот процесс конечен. Время так не работает. Одна десятитысячная секунды представляет собой внушительный том с бесчисленным количеством тонких, почти прозрачных страниц. Таким же бесчисленным, как и количество страниц во всех книгах, написанных в нашей вселенной за всю прошедшую историю. И в этой книге времени страниц не меньше, чем во всех прочих, собранных вместе. Каждая из частей так же безгранична, как и целое, потому что бесконечности не делятся по размерам. Они все одинаково бесконечны. И все же из этого отсутствия пределов и рождается наша обыденная конечность, наши начала и завершения. Словно кто-то раскинул понтон над бездной, и мы идем по нему, сами того не замечая; словно из проживания этой секунды, потом этой, этой минуты, затем другой, здесь и сейчас – следующих друг за другом без остановки, неумолимо, и всегда недостаточных, пока и вовсе не иссякнувших – возникает некоторая (временная) коагуляция всего и ничего одновременно, незаметно растягивающаяся на все годы, все ноябри, все обеденные часы. Но идем ли мы? Движемся ли мы сквозь время или это оно двигает нас? Нет времени рассуждать. Тут бомба взрывается.
Именно в эту субботу в бексфордский «Вулвортс» на Ламберт-стрит завезли сковородки, которые теперь выставлены на верхнем этаже, начищенные до блеска. Никто не видел новых сковородок уже несколько лет, и теперь вокруг стола собралась взволнованная толпа женщин с кошельками наготове и детьми, слишком маленькими, чтобы оставлять их дома одних. Вот рядом с матерью стоят Джо и Валери в шотландских беретах, связанных из остатков пряжи. Вот Алек, с его тощими коленками, торчащими из-под шорт. Мать Бена крепко держит сына за руку, и тот, как всегда, выглядит слегка потерянно. Толстощекого Вернона привела бабушка – по сравнению с другими в их доме, казалось, никогда не испытывали большой нужды в предметах первой необходимости. Руки женщин тянутся к красивому алюминию, но человеческая рука не преодолеет большого расстояния за одну десятитысячную секунды, поэтому кажется, что они замерли. Дети застыли, как статуи во плоти. Палец Вернона замер у него в носу. Но все-таки некоторое движение можно уловить даже при таком замедлении. Позади стола, рядом с тележкой, полной пожелтевших схем для вязания, что-то продолговатое, гладкое и заостренное проходит сквозь потолок в медленно опадающем облаке штукатурки, кирпича и осколков черепицы. Среди этого мерцающего хаоса коническое острие боеголовки с геометрическим достоинством скользит по направлению к полу, а следом дюйм за дюймом в поле зрения просачивается темно-зеленое тело ракеты. Аммотол внутри боеголовки уже горит. Покупатели, сковородки, баллистическая ракета: что же здесь не так? Никто нам не скажет. Джо и Алек в этот момент смотрят в нужном направлении. Их взгляды прикованы к пространству между плечами миссис Джонс и миссис Кэнаган, где появляется ракета. Но они ее не видят. Никто не видит. Образ «Фау-2» отпечатался у них на радужке, но одной десятитысячной секунды недостаточно, чтобы человеческий глаз успел обработать информацию и передать сигнал в мозг. Прежде чем это случится, у детей уже не будет глаз. И мозга. Это мгновение, этот отрезок времени, крохотный и неизмеримо огромный, наступает незаметно, незаметно проходит и незаметно заканчивается. И все же это реальный момент. Он действительно наступает. Он на самом деле занимает отведенное ему место в цепочке мгновений, в результате которых девятьсот десять килограмм аммотола оказываются среди сковородок.
Затем линия горения добирается до металла. То, что происходит потом, называется бризантностью. Подвижная ниточка горения, когда все уже воспламенилось, превращается во взрывную волну, вырывающуюся в разные стороны под натиском голубоватого газа. Все, чего она касается, – разрушается. Судорога деформации и дислокации проходит через каждый твердый объект, дробя его на частицы, которые затем устремляются вперед на передовой взрывной волны. Вязальные схемы. Стойка. Свисающая на цепях стеклянная вывеска «ГАЛАНТЕРЕЯ». Деревянный стол. Сковородки. Толстое, изношенное, наследное зимнее пальтишко с роговыми пуговицами, в котором выросли три поколения. Кожа. Кости. Размер фрагментов определяется удаленностью от эпицентра взрыва. Ближе всего просто частицы, потом крупицы, обрывки, кусочки, ошметки, а дальше, в самом отдалении, там, где энергия волны расходится шире всего, – искореженные обломки стенной штукатурки, дверей и каменных плит или трамвайный знак, выдранный с корнем и отправленный в полет через улицу. Из-за формы боеголовки взрыв поначалу распространяется по направлению вниз, сквозь два этажа и подвальное помещение «Вулвортс», прямо в лондонскую глину, где, оставив неровный полукруглый кратер, устремляется вверх и наружу, таща за собой большую часть раздробленной материи здания. Купол разрушений разрастается. Магазины вдоль восходящих кривых купола слева и справа от «Вулвортс» вывернуты наизнанку. По Ламберт-стрит гуляет пурга металлических зубчиков и кирпичных хлопьев. Здания напротив вздымаются и проседают; оконные стекла засасываются внутрь и застревают в стенах поблескивающими копьями и щепками. В земле от дрожи лопаются газопроводы и разрываются водопроводные трубы. В воздухе, даже там, где нет абразивной пыли и кирпичного дождя, внезапно разражается невидимый заряд высокого давления и расходится широким кольцом. Трамвай, вдалеке сворачивающий из Левишема, встает на рельсах на дыбы и замирает, но сквозь него, от одного конца до другого, проходит рябь, тут же преображающая воздух. На периферии взрывной волны происходят маленькие, едва заметные изменения. Кухонные стулья преодолевают по полу расстояние в тридцать сантиметров. Открываются дверцы шкафчиков, и оттуда, как конфетти, выстреливают довоенные припасы. Тридцатиграммовая гирька из мясной лавки рядом с «Вулвортс» каким-то образом пересекает Ламберт-стрит и следующую улицу, чтобы аккуратно влететь в открытое окно на верхнем этаже дома и приземлиться на нетронутые клавиши «Ундервуда».
Теперь уже не нужно замедлять время. Нет ничего такого, чего нельзя увидеть с обычной скоростью человеческого восприятия. Пусть оно бежит секунда в секунду. Руины Ламберт-стрит подпрыгивают и, осев, замирают. Наконец доносится гулкий свист падающей ракеты, заглушаемый взрывом. Затем звенящая тишина. В «Вулвортс» не осталось никого, кто мог бы ее нарушить. Все покупатели и продавцы мертвы, на всех трех этажах; в мясной лавке по соседству тоже, и в отделении почты, за исключением одного сотрудника со сломанными ногами, которого угораздило в момент взрыва заглянуть в спасительный сейф; и в очереди на трамвай, собравшейся на тротуаре; все прохожие; все, стоявшие у окон противоположных домов; все пассажиры левишемского трамвая – еще сидящие на местах в шляпах и пальто, задохнувшиеся от удара воздуха. Только затем с дальних границ купола разрушения раздаются первые крики. И звуки сирен. И пожарной бригады. Члены группы противовоздушной обороны, мужчины и женщины с лопатами, карабкаются по обломкам каменной кладки; подростки и старики из волонтерской спасательной группы прибывают с носилками, которые практически не используют, и мешками, которые быстро заканчиваются. Начинаются попытки найти в развалинах «Вулвортс» крупицы, обрывки, кусочки и ошметки того, что когда-то было телами людей; людей, которых потеряли и отчаянно ищут те, кто собрался в бледнолицую толпу за ограждением в конце улицы.
* * *
Ни Джо, ни Валери, ни Алека, ни Бена, ни Верна больше нет. Исчезли так быстро, что даже не успели осознать, что случилось, и этим впоследствии утешатся (или нет) те, кто будет их оплакивать. Исчезли в промежутке между одной десятитысячной секунды и другой, исчезли так, словно растворились в этом обширном неизмеримом небытии, под ветхими подмостками часов и минут. Их роль во времени сыграна. Они больше не имеют отношения ни к чему из того, что вздымается, дышит, сжимается, поворачивается, усыхает, светлеет, темнеет; ни к одному изменению вещей. Ничто из того, что предполагает присутствие в потоке времени между мгновениями, теперь для них недоступно. Они ничего не могут сделать; с ними ничего нельзя сделать. Они никого не могу позвать, и их никто позвать не может. Они не существуют. А в это время все, из чего они состояли, осталось там, в кратере, без единой возможности хоть когда-нибудь восстановиться. Вот что для нас время. Оно ломает и рассеивает обломки. Его нельзя пустить вспять, нельзя призвать прах восстать, так же как нельзя отделить молоко обратно от чая. Разлученное остается разлученным. Рассеянное остается рассеянным. Это необратимо.
Но закончилось не только существование этих детей. Вернон не ковыляет домой, где на кухне висит сырокопченый свиной бок; Бен не пересекает парк у отца на плечах, удивляясь дождевым ноябрьским облакам; Алек не собирается в давно обещанную поездку в Кристал Пэлас; Джо и Вэл не корчат друг другу рожи над тарелками с куриным супом, заправленным луком. Все варианты их будущего тоже закончились, так и не начавшись. Десятилетия того, что было бы и что могло бы. Как можно измерить эту потерю, если не сопоставить эту пустоту с какой-нибудь другой версией колеса времени, где все, что было бы и могло бы быть еще, возможно? Версией, в которой в Голландии, откуда пустили ракету, случилось крошечное изменение траектории, и ракета упала чуть-чуть дальше, в бексфордский парк, убив разве что несколько голубей; или в которой из-за какого-нибудь сбоя в пусковом механизме, какие иногда случаются с такими чудовищными машинами, ракета канула в волны Северного моря; или вообще не взлетела – из-за перебоев с поставками топлива, отчего солдаты четыреста восемьдесят пятой батареи провели весь тот день под соснами, куря и нервно высматривая в небе британские бомбардировщики, пока в Вассенаре ждали танкер с этанолом.
Явись, другое будущее. Явись, милосердие, вовремя не проявленное. Явись, знание, вовремя не полученное. Явитесь, другие возможности. Явитесь, непотревоженные глубины. Явись, неделимый свет.
Явись, прах.
T + 5: 1949
Джо, Вэл, Верн, Алек
Мисс Тернбелл свистит в свисток, и наступает время пения. Джо любит пение больше всего и первая устремляется к нарисованной на асфальте черте, у которой всегда строится пятый класс, чтобы зайти внутрь, но остальные не торопятся прервать утреннюю перемену, несмотря на то что на улице накрапывает. Учительнице приходится свистнуть снова, а затем еще раз, прежде чем игры со скакалками, шуточные драки и футбольные матчи неохотно сойдут на нет и в мрачном каньоне между закопченной красной громадой начальной школы Холстед Роуд и окружающей ее высокой закопченной стеной устанавливается что-то вроде порядка. Малыши справа, классы со второго по седьмой один за другим выстроились в ряд слева – чем старше, тем выше и развязнее – до самой стены, где семиклассники, как миниатюрные мужчины, стоят в нарочито скучающих позах, втянув плечи, а семиклассницы с пренебрежением на лицах изображают упрощенные версии своих матерей. Среди пятиклашек такое тоже можно увидеть, но их подражания куда менее точные и куда менее постоянные. Девятилетки меньше притворяются, их чувство собственного достоинства все еще может внезапно уступить место дурачеству или восторгу. Сопливые носы, болячки, кожная сыпь. Грязные шеи и зудящие головы детей, у которых дома нет ванной. Бесплатные очки от новой системы здравоохранения в дешевых черепаховых и розовых оправах.
– Успокаивайтесь! – громыхает мисс Тернбелл, и над гудящей площадкой временно воцаряется затишье. У него темно-серый цвет, думает Джо, как у потускневшей ложки с яркими царапинами звуков, которые то и дело издают дети, неспособные стоять спокойно. Где-то на улице грузовик скрежещет коробкой передач, под мостом в конце улицы проносится поезд: ржаво-коричневые потертости, окаймляющие затишье, а поперек – длинная змеящаяся прожилка фиолетового. Эти мысли в голове Джо предстают не словами, а исключительно картинками. И эти картинки звуков, которые она слышит, не останавливаясь, проносятся у нее в голове все время, пока она бодрствует, и никогда не бывают оторваны от того, как она видит мир. Она еще не задумывается о том, видят ли эти картинки другие, она задумывается об этом не более чем о том, видят ли другие люди небо. «Первый класс, – зовет учительница. – Второй, третий». И они, разделившись на мальчиков и девочек, заходят внутрь, каждые через свою дверь, и воссоединяются уже в коридоре.
– Эй, дуреха, подожди меня, – говорит Вэл, привычным движением хватая сестру за руку.
Пение проходит в Большом зале, над которым, должно быть, когда-то была величественная скатная крыша. На стене под потолком в кирпиче высечены щиты со словами «Совет Лондонского Графства», по одной букве на щит. Джо смотрит на них, пока они поют «Когда рыцарь снискал славу», и думает о доспехах и драконах. Но теперь вместо величественных скатов над щитами лежит плоская крышка из необработанного дерева и рубероида, явно не рассчитаная на долгую службу. Из-за этого Большой зал в высоту оказывается короче, чем предполагается. Пространство комнаты сдавливается, как сдавливаются и раздающиеся там звуки. Должно быть, Большой зал был блицкригнут. (Такое определение Джо дает всему в Бексфорде, что выглядит разрушенным или сломанным.)
По всему коридору захлопываются двери классных комнат, и появляется мисс Тернбелл. Она закрывает за собой двойные двери зала и вздыхает. Она часто вздыхает. Вдобавок к сегодняшнему дежурству на перемене она их классная руководительница и одна из самых старых учителей в Холстед Роуд, из тех, кого еще мама Джо помнит по своим, давно минувшим, временам в школе. Ее металлически-серые волосы стянуты в тугой пучок, и когда она не разговаривает, всегда поджимает нижнюю губу под верхнюю, как будто у нее во рту лежит что-то, что она силится прожевать. Все говорят, что она наверняка очень страшная, когда вытаскивает на ночь зубы. Как-то раз смышленый Алек на уроке письма нарисовал ее без зубов и передал листок по рядам. И она его поймала! И его отправили к директору, но всего лишь за плохое поведение и безделье, потому что мисс Тернбелл не узнала себя на портрете. Джо успела увидеть рисунок, прежде чем его порвали, и сходства там было мало.
Мисс Тернбелл раздает им красные песенники и с глухим шарканьем усаживается за пианино.
– Тридцать семь, – говорит она. – Котсуолдс.
Она имеет в виду: откройте страницу тридцать семь, мы будем петь «Балладу о лондонской реке», которая начинается со слов «От Котсуолдса, от Чилтерна». Но она уже говорила это столько раз, что все ненужные слова выпали. Джо чувствует облегчение. Когда на уроке выбирают грустную песню, например «Мальчик Дэнни» или «Дева с северных земель», или трогательную «Счастлив, что живу я», мальчишки начинают кривляться. Раньше такого не было, но в этом году они, похоже, просто ничего не могут с собой поделать. Они начинают петь всякую чепуху, пока не получат нагоняй. «Баллада о лондонской реке», конечно, не самый лучший выбор, чтобы удержать внимание мальчишек, не такой как «Добрый меч и верная рука» или «Тот, кто будет храбр», но это песня о Лондоне, и пятый класс обычно поет ее с гордостью, даже несмотря на кучу сложных слов.
Мисс Тернбелл критически осматривает два ряда, в которые выстроился пятый класс: все, кто любит петь, – впереди, большинство мальчишек – сзади плюс те, кого туда сослали на прошлых занятиях за плохое пение. Джо, конечно же, стоит в первом ряду, и Вэл рядом с ней, хотя, по правде, сама она не очень этому рада. Она гораздо больше заинтересована в том, что творится сзади, и постоянно вертится. Их семья состоит из одних только женщин, и, сколько девочки себя помнят, так было всегда: они, мама, тетушка Кэй. Не вернувшийся с войны отец – просто абстрактное понятие, но не воспоминание. И если Джо в результате стала с настороженностью относиться ко всему мужскому роду, на Вэл это оказало совсем другой эффект. Мальчишки вызывают у нее восторг, любопытство, приковывают взгляд. Когда они играют, она вечно топчется где-то рядом, теребя волосы и пытаясь вклиниться в их веселье. Рядом с Джо ее удерживает лишь укоренившаяся привычка близняшки. В последнее время она стала сопротивляться: словно постоянно дергает связывающую их невидимую веревку, но никак не может отделиться. И все же. С другой стороны от Вэл в первом ряду, что ожидаемо, стоит противный Вернон Тейлор, которого смышленый Алек из заднего ряда окрестил Вредноном, но в лицо никогда его так не называл, о, нет. Верн очень сильный. Верн задира. Кулаки у него как розовые сосиски, которые мясник собрал в связку, перед тем как упаковать. А еще у Верна отвратительный голос. Во время пения он то хрипит, то взвизгивает. И все же пение его любимый урок, будто бы есть в этом что-то, чему он не в силах противостоять. Мисс Тернбелл постоянно отправляет его в задний ряд, но на каждом следующем уроке он раз за разом вылезает вперед. Демонстративно ссутулив плечи, он держит песенник большими розовыми руками и щурит маленькие противные глазки, глядя на слова и ноты. Мисс Тернбелл задерживает на нем взгляд. Вздыхает. Открывает рот. Закрывает и делает свое жующее лицо. Она не собирается утруждаться.
– Глубокий вдох, – произносит она. – Раскройте легкие, используйте грудную клетку. Пусть музыка идет из самой глубины. Рот всегда открыт. Поднимите головы и пойте. Стивен Дженкинс, вытри нос. Да платком же! И, раз, два, три, четыре… – Она начинает играть вступительные такты, тяжело и без всякого энтузиазма, но это неважно. Из пианино вырывается быстрая, ритмичная, расходящаяся волнами мелодия, предшествующая запеву. Она звучит несколько нелепо, как звучит перед утренним субботним сеансом в бексфордском кинотеатре национальный гимн – устало-помпезный и явно проигрывающий орущей толпе детей в партере. И все же сквозь позвякивание старых клавиш Джо слышит эти волны, решительные и чистые, говорящие: «Вот река, вот она», и представляет себе расходящиеся зеленые и бронзовые круги. Иногда неважно, если что-то нелепо. Затем музыка начинает кружиться на месте, что служит для них сигналом, – все делают вдох, а Алек при этом издает смешной звук, похожий на звук поднимающегося лифта, и пятый класс, открыв рты во всю ширь, начинает петь:
От Котсуолдса, от Чилтерна, от каждого истока
Беги до серебристых чаек,
В дальнее далеко.
Забудь ты имя старое –
Брент, Айзис или Тейм.
Забудь плотины, ивы и крутые берега.
Забудь, река, все те места,
Откуда ты текла.
Джо кое-чего не понимает в этой песне, например, что такое Котсуолдс и Чилтерн и зачем там слова «Айзис», «Брент» или «Тейм». Но кое-что она понимает. Она знает, что все это происходит в месте, где цвета ярче, чем обычно, где чайки серебристые, а не грязно-белые, как те, что пикируют из речного тумана, планируют над доками и охотятся за твоими сэндвичами. Она знает, что звуки произносимых слов соединяются друг с другом, как кусочки пазла, даже если она не знает значения этих слов. Она знает, что таким напыщенным, непостижимым многоцветным способом в песне говорится о том, что река течет из каких-то прекрасных мест, а затем превращается в грязный бурый поток, протекающий под городскими мостами, от берега до берега сотрясаемый гудками буксировщиков, настолько громких, что от них вздрагивают кирпичные стены и стекла автобуса, если в этот момент ты в нем пересекаешь мост. Когда проходят буксировщики, стекло под пальцами начинает вибрировать, отчего пальцы немеют. Темза – большая уродливая река. Уродливая и громкая, а не красивая. А в песне поется, что Лондон большой, громкий и уродливый и поэтому волнующий и что быть волнующим лучше, чем красивым.
И она точно знает, как надо петь эту песню. В самом начале она колотится, первая строка звучит, как марш, и только в конце, на последнем слове взвивается до более высокой ноты, чем ожидаешь, будто создавая платформу, с которой ты прыгнешь в следующую строку. В самом начале она сбегает вниз или скорее пикирует, как чайка, а затем, так же как и чайка, достигнув нижней точки, взмывает вверх и зависает в воздухе, а если быть точнее – ровно посередине между черными линиями, на которых живет музыка. А потом «Забудь ты имя старое – Брент, Айзис или Тейм» снова поднимают ее ввысь. Она взбирается наверх и на слове «Тейм» почти парит, и ты уже готовишься к тому, что на последней строчке тебе придется разинуть рот шире граммофонной трубы и лететь, лететь, лететь до самого конца. Но нет, и ты разочарован. Она разочаровывает тебя специально, опускаясь до глухого, хоть и чисто звучащего конца строки, для того чтобы снова взлететь выше прежнего, когда последняя строка неожиданно повторяется. И повтор. Ноты в отдельных словах настолько высокие, словно пытаются вырваться вверх с нотного стана, похожие на людей, выглядывающих в чердачное окно; настолько высокие, что Джо едва удается их взять, а затем строка летит вниз к своему истинному звучанию, где ноты такие долгие, что растягиваются на целый такт и на них уходит все дыхание. Даже Верн понимает, что нужно радостно воспарить. Джо слышит, как он визгливо силится взвиться, и его голос практически тонет в хриплом свистящем шуме. Но это не портит ей удовольствия от ее собственного, уверенного, звенящего движения по словам последней строчки. Высокие ноты одна за другой проносятся перед ее мысленным взором, как багряно-золотые лучи.
Они делают новый вдох, готовясь к следующему куплету – Алек уже позабыл веселиться и поет как следует, – но пальцы мисс Тернбелл замирают на клавишах. Позади пятого класса открываются двери Большого зала.
– Что-то случилось, мистер Харди? – спрашивает она.
Входит директор, лысый, с чернильно-черными усами. Пятый класс тут же вытягивается по струнке, потому что мистер Ха наводит на них ужас. У него в кабинете хранится Палка, и немалую часть пятого класса уже хотя бы раз отправляли навестить их обоих: Джо не из их числа, но страх заразен. Мистер Ха любит внезапно атаковать вопросами, и по нему никогда не поймешь, какой ответ его удовлетворит.
– Нет, нет, – отвечает он. – Не обращайте на меня внимания, я не буду вам мешать. – И затем тут же продолжает: – Читерна, Читерна… Вот что я расслышал на входе. Там есть «л», дети. Ну-ка, произнесите, пожалуйста, как надо.
– Чилтерна, – отвечает пятый класс нестройным хором.
– Громче, пожалуйста.
– Чилтерна!
– Вот, – говорит мистер Харди, но говорит так, словно он отнюдь не впечатлен. – Произношение важно, вы согласны, мисс Тернбелл?