Русская культура возвращает себе то, что принадлежит ей по праву. С 20 мая по 14 сентября в московском Музее русского авангарда проходит выставка шедевров русского авангарда, организованная частным коллекционером, известным меценатом Семеном Талалихиным. В настоящее время Талалихин проживает в Монако, где владеет футбольным клубом «Ахиллес», однако не забывает родную страну. Десять картин из представленных на выставке относятся к его богатейшей коллекции произведений искусства, остальные он вывез из музеев Омска, Иванова, Рязани, где они пылились в запасниках. На устроение этой выставки Семен Талалихин потратил 500 000 евро. «Вкладывать деньги в то, чтобы русские люди знали и любили шедевры своего изобразительного искусства, – заявил он прессе, – значит вкладывать их в будущее величие России».
Несомненно, посетители выставки высоко оценят представленные здесь полотна, принадлежащие кисти Бруно Шермана. Творчество этого крупнейшего художника оставалось долгое время скрытым от русской публики. Его судьба одновременно и необычна, как судьба любого гения, и в какой-то мере типична для человека его национальности, его среды, его эпохи. Польша и Россия – вот две страны, с которыми связана жизнь художника. Сын известного варшавского адвоката, с детства владевший несколькими иностранными языками, в том числе и русским, Бруно Шерман приехал в Москву в 1908 году, чтобы продолжить здесь образование и развить талант художника. Уже его ранние работы показывают, что направление, в котором работал Шерман, резко отходит от принятой в то время академической манеры письма. Вскоре он становится членом возникшего в 1910 году объединения живописцев-авангардистов «Бубновый валет». «Бубновый валет» вырос из заимствованного постимпрессионизма, из сезаннизма, из Ван Гога, Матисса и Гогена, но усвоил их настолько органично и талантливо, что из эпигонского превратился в оригинальное художественное явление. Петр Кончаловский, Роберт Фальк, Александр Куприн, Александр Осмеркин, Аристарх Лентулов, Владимир Татлин, Илья Машков, Наталья Гончарова, Михаил Ларионов, менее известные, но от этого не менее значительные Бейгун, Гришенко, Плигин, Рождественский – вот имена «бубновых валетов», которые составляют ныне пантеон русского авангарда. И хотя объединение просуществовало до 1917 года, последователи его в живописи существуют и сейчас.
Бруно Шерман стоит особняком даже в этом ряду блестящих имен. Многие искусствоведы называют его одним из основателей современного искусства, и с ними можно согласиться. К сожалению, сохранилось не так много полотен Шермана, многие бесследно исчезли. Это связано с обстоятельствами жизни художника и его смерти, наступившей, как указывают официальные источники, во время гитлеровской оккупации Львова. Незадолго до начала Великой Отечественной войны Бруно Шерман приехал во Львов, аннексированный в 1939 году, согласно пакту Молотова – Риббентропа, где проживал его брат Мстислав. После того как немецкая армия вошла во Львов, Шерман вместе со своим братом и тысячами других львовских евреев вначале оказался в гетто, а затем был расстрелян зондеркомандой.
Такова общепринятая версия. Но есть и другие. Недавно открывшаяся выставка уже стала сенсацией. На ней представлено полотно из частной коллекции, принадлежащее, по мнению самых авторитетных экспертов, кисти Шермана. По составу красок и характеру холста можно сделать заключение, что оно написано не ранее шестидесятых годов минувшего двадцатого века. Картина, получившая название «Дерево в солнечном свете», изображает, как утверждают ботаники, карагач – растение, характерное главным образом для Средней Азии. Если верить этим данным, получается, что Бруно Шерман каким-то образом выжил во время львовской оккупации. В шестидесятые годы он был еще жив и работал в Средней Азии. Какие ветры занесли туда варшавянина? Проживал ли он там постоянно или посещал эти края как турист? Представители польского Фонда Бруно Шермана желали бы провести расследование с целью установить истину.
Не ошибаются ли специалисты? Действительно ли жизнь Бруно Шермана оборвалась позже, чем утверждают его биографы? Сколько картин, кроме «Дерева в солнечном свете», он написал после своей официальной смерти и увидит ли их мир? Время задает загадки, на которые мы пока не находим ответа».
Сигнализация ноутбука угрожающе запищала, предупреждая, что заряда в аккумуляторах почти не осталось. Ванда Завадская успела выключить компьютер, аккуратно закрыла его и откинулась на спинку мягкого кресла, созерцая заоблачные дали. В этой ослепительной голубизне было что-то помогающее рассуждать.
Тридцатисемилетняя Ванда, известная журналистка, специализирующаяся на вопросах искусства, считалась не последним человеком в варшавской светской жизни. А с тех пор как она возглавила общественный комитет имени Бруно Шермана, известность ее возросла. Кстати, руководить деятельностью комитета ее попросила сама пани Иоланта Квасьневская, жена нынешнего президента, с которой они подружились еще в юности, когда сами шили себе мини-юбки, потому что в социалистической стране даже это было дефицитом. Да-а, скажи им кто-нибудь в те времена, что еще при их жизни в Польше будет президент, а этим президентом станет Александер – вот было бы смеху на всю компанию! Но суть не в этом, а в том, что Шерман в Польше необычайно популярен, а пани Иоланта – его дальняя родственница. Следовательно, для поляков дело чести – узнать наконец, что стало с их великим соотечественником, и, если удастся, спасти для родины еще несколько его картин.
И, как вскоре выяснилось, не только для поляков. Через неделю после открытия знаменитой выставки, осложненной скандалом вокруг картины «Дерево в солнечном свете», в доме Ванды раздался звонок. Некая женщина предупредила, что сейчас с госпожой Вандой Завадской будет разговаривать заместитель государственного секретаря Соединенных Штатов Америки по обороне. Ванда как раз переодевалась к приему гостей и замерла с трубкой возле уха, придерживая свободной рукой лямку незастегнутого лифчика. На кухне кипела и плевалась тушеная капуста, которой предстояло превратиться во вкусный бигос. «Это какая-то ошибка!» – не успела выпалить Ванда, как женский голос в трубке сменился мужским. Заместитель госсекретаря по обороне поздоровался по-польски, но после первых же слов они перешли на английский, которым журналистка владела великолепно. Джордж Шерман, правнук Бруно, был глубоко растроган тем, что на родине прадеда так чтят память великого сына польского народа, и готов внести свой вклад в дело сохранения и приумножения наследия художника; особенно если удастся установить, что же случилось с Бруно. Вклад Джорджа составит миллион долларов. От госпожи Завадской требуется всего лишь назвать номер счета, на который следует перевести деньги. Миллион долларов – сумма более чем значительная, но Ванда была поражена даже не ее размером, а тем, что в голосе заместителя военного министра США, которому по должности полагалось быть хладнокровным и невозмутимым, послышались слезы, когда он произнес «мой прадед». Если Бруно Шерман спустя столько лет остается так дорог, так нужен людям, ради него стоит работать! И энергичная Ванда взялась за работу засучив рукава.
После сенсационного заявления, сделанного экспертами, комитет Шермана направил сразу несколько запросов в различные правительственные органы России, Германии и Украины. Из Германии пришел вежливый ответ: установить, действительно ли художник Шерман был расстрелян во время оккупации Львова, не представляется возможным, так как расстрельные списки уничтожены; но, так или иначе, правительство Германии пользуется случаем еще раз заявить о своем раскаянии в том, что немецкий народ причинил во время Второй мировой войны такие страдания польскому народу. В тоне русских и украинских ответов не было никакой извиняющейся интонации. Скупо и сухо на официальных бланках с печатями сообщалось: «Не был… Не состоял… Не значился… Утрачен архив…»
И вот теперь она летит в Россию с новым, необычным предложением, которое должно сдвинуть дело с мертвой точки. Оно поможет окончательно установить факты жизни и смерти звезды русского и польского авангарда. Для этого нужны большие деньги, но благодаря Джорджу Шерману в средствах комитет не стеснен…
– Будешь пить лимонад, Ванда? – вывел ее из задумчивости спутник, наклонившись к самому уху Ванды. Очнувшись от размышлений, Ванда удивленно посмотрела на серый пластмассовый поднос, на котором в приземистой чашечке плескалась желтоватая, успевшая нагреться жидкость.
– Нет, спасибо, Лео. Можешь выпить мою порцию.
Продюсер, коммерсант и владелец художественных галерей как в Варшаве, так и в Берлине, знаменитый Лев Ривкин шел по Садовому кольцу. Ему не составило бы труда подкатить к нужному месту на белом «мерседесе» или, того лучше, на изысканно-длинном «линкольне». Москва – не Рим, здесь отсутствуют правила, запрещающие въезд в историческую часть города на автотранспорте, размеры которого превышают определенный стандарт. Почему же Лев Ривкин, как обычные «безлошадные» граждане, напрягал свои отвыкшие от физических нагрузок ноги в намерении добраться туда, куда ему надо? Возможно, он направлялся к человеку, которого совершенно не хотел поражать своим богатством. Тем более, Лев никогда не любил форсить: как человек с безупречным вкусом, он терпеть не мог бросающихся в глаза золотых побрякушек, бриллиантовых запонок и прочих примет ошалевших от собственного везения нуворишей. Либо Лев Ривкин слишком давно не был в Москве, уроженцем которой всегда себя считал, и просто прогуливался по знакомым местам. Действительно, по документам он появился на свет в городе Дрогобыче, что способствовало его эмиграции в Варшаву, а позже в Западный Берлин. Но маленького Леву, завернутого в пестрое лоскутное одеяльце, мать, торопясь встретиться с отцом-военным, привезла в столицу необъятной советской родины, когда младенцу было всего два месяца от роду, и первые его воспоминания, первые шаги, первые школьные отметки, первые любовные радости были связаны с Москвой. Эта память – память сердца – не давала ему покоя все время разлуки с любимым городом.
Лелея воспоминания, Лева совершил длинную прогулку: от гостиницы «Арбат» в Плотниковом переулке по Арбату до высотки на Смоленской площади, а оттуда по Садовому кольцу до Сухаревской площади, бывшей Колхозной. От незабвенного старого Арбата, по которому Лева бегал в кино на фильмы про разведчиков, во дворах которого играл с друзьями в футбол мячом, набитым тряпками, придававшими ему каменную плотность, – не осталось ничего, кроме театра Вахтангова и зоомагазина, да и те сменили фасад. Фонари из спектаклей о прошлом (ах да, уже позапрошлом) веке, интернациональные орды панков и хиппи, множество лотков и лавчонок с сувенирами – Арбат стал улицей для прогулок туристов, а не для повседневного бытия. Садовое кольцо изменилось еще сильнее. Повсюду стояли рекламные щиты – дорогие и эффектные снимки не менее дорогих и эффектных товаров. Лева испытал внезапный приступ грусти. Впрочем, чего он ждал? Что за частоколом полосатых пограничных столбов в заснеженной столице северного государства он увидит не изменившийся оазис детства? Детство Ривкина было прекрасно, потому что детство прекрасно всегда. А вот за юношеские годы ему совсем не было оснований благодарить партию и правительство.
Собственно, он не натворил ничего, что считалось противозаконным в США или в Германии. В любом нормальном государстве его поступок не удостоился бы внимания полиции. Но Советский Союз не был нормальным государством, и отношение его к своим гражданам не было нормальным. Лева оказался чуть сообразительнее, предприимчивее, решительнее своих друзей – и попал под следствие, в то время как они остались на свободе. Конечно, по молодости он действовал с безумной неосторожностью. У него не было ни связей в милиции и партийных органах, ни денег. У него не было влиятельных родственников. У него осталась одна только мать, которая рыдала в убогой комнатушке коммунальной квартиры, а потом вытирала слезы и несла на свидание непутевому сыну куриный суп в банке, тщательно обвязанной марлей с жирными пятнами. «Лева, обязательно ешь суп, а то испортишь желудок», – твердила она подследственному, словно дошколенку. Даже много лет спустя после того, как все наладилось, когда пришли заслуженные деньги и почет, Ривкин не переносил вкуса курицы. Куриный суп, в котором плавали разваренные рис и морковка, ассоциировался у него с безнадежностью, с беспросветным будущим, в котором только тюрьма, параша, издевательства потерявших человеческий облик воровских авторитетов, смерть гражданская, а может, и физическая. Смириться? Протестовать? И то и другое бесполезно. «Не теряйте, пане, силы, опускайтеся на дно». Он бы и опустился, и утонул. Если бы не один человек…
В супермаркете возле Сухаревской Лев Ривкин потолкался у прилавков со спиртным, передумал и на другой стороне в цветочном магазине приглядел изысканные антурии, но, вспомнив бытующие в стране вкусы, купил букет темно-алых, почти вишневых роз и пошел дальше по Сретенке.
Семен Семенович Моисеев сегодня встал поздно. Обычно он просыпался рано, часов в пять, и немедленно принимался за работу, но с шести до семи утра не покидал свою комнату, потому что это время принадлежало Насте. Настя беспрепятственно плескалась в ванной, гремела чайником на кухне, бегала по коридору в легких шлепанцах, это был ее час, и деликатный Семен Семенович не мог нарушить право молодой женщины, вынужденной жить в условиях коммунальной квартиры, спокойно собираться на работу. А сегодня Моисеев проснулся от заключительного аккорда Настиных каблучков по старинному паркету прихожей и успел услышать позвякиванье, с которым она обычно поворачивала свой ключ в старинном замке. «Это что же ты, ленивец, заспался? Никуда не годится! – прикрикнул он на себя. – А ну-ка, Сеня, не залеживаться! Живо! Раз-два, раз-два! Эй, товарищ, больше жизни, поспевай, не задерживай, шагай!» Отбросив одеяло, Семен Семенович вскочил с постели и выполнил несколько гимнастических упражнений, с припаданием на хромую ногу, но достаточно бодро.
В прошлом старший следователь Мосгорпрокуратуры, советник юстиции Семен Семенович Моисеев и на пенсии оставался бодрым и твердым духом. Он считал, что старение тела – неизбежность тяжкая, но не такая уж страшная. Гораздо хуже, если стареют мозги. А чтобы не старели мозги, нужно не позволять им заплывать жиром. Иными словами, постоянно тренировать их умственным трудом. В чем, в чем, а в умственном труде Семен Семенович недостатка не испытывал! Сразу после выхода на пенсию Моисеев устроился сразу в три небольшие коммерческие организации юрисконсультом на полставки. Финансовый мир столицы, вставшей на капиталистический путь развития, но не желавшей оставить социалистические привычки, напоминал населенный хищниками дикий лес, а потому Моисеев, как опытный практик, постоянно давал своим подопечным советы. Как ловчее избавиться от домогательств налоговых органов, считающих, что каждая организация должна функционировать исключительно для того, чтобы платить налоги. Как замести следы не совсем честной деятельности, а таковые есть и будут, потому что законы так хитро составлены, что чистой, как стеклышко, деятельностью у нас не проживешь… Ну а если сотрудники обслуживаемой конторы по неосторожности вляпаются в юридически сложную ситуацию, у Семена Семеновича всегда наготове беспроигрышный вариант: господин адвокат, Юрий Петрович Гордеев. Он не только отмажет от сумы и от тюрьмы, но и отстегнет долю гонорара своему деловому партнеру. Вот так и крутился Семен Семенович, добывая солидную прибавку к пенсии в одном из самых дорогих городов мира. А вы говорите, старость!
Потребности у Моисеева, если разобраться, были самыми скромными. Лишь бы на жизнь хватало, а всем остальным он доволен. И свою комнату с высокими потолками и лепным плафоном в одной из коммунальных квартир на Сретенке ни на какую другую менять не хотел. Он к ней привык. Опять же, постоянно люди новые, интересно… Вообще-то, согласно закону, в коммунальные квартиры, если там освобождаются комнаты, запрещено вселять новых жильцов, но никто и не вселялся. Просто соседи Семена Семеновича, а точнее, внуки его давних незабвенных соседей, с которыми в былые годы он съел не один пуд соли, давно переселились в Крылатское, а комнату сдавали. В последнее время сдавали Насте. И Семен Семенович ловил себя на том, что хочет, чтобы она подольше отсюда не съезжала. Хотя, должно быть, с его стороны это старческий эгоизм.
Настя приехала из Барнаула покорять столицу как модельер. Денег, что ежемесячно переводят ей родители, хватает на оплату комнаты в коммуналке, чуть-чуть остается на еду. За полтора года покорения Москвы Настя сменила уже пять мест работы. Юдашкин и Зайцев ее талант пока не оценили, но судя по тому, что рассказывает Настя Семену Семеновичу за чаем, понижая голос и делая страшные глаза, рано или поздно это великое событие произойдет. Вечерние чаепития, когда за окном догорает закатное золото на крышах домов, окружающих памятник Воровскому, вошли у них в традицию. Насте хотелось поделиться дневными впечатлениями с кем-то более опытным и мудрым, а Семен Семенович наслаждался роскошной возможностью давать бесплатные советы.
– Мне кажется, начальник мной интересуется… ну, как женщиной, – как-то рассказала Настя.
– Не поддавайся, – предостерег ее Семен Семенович. – Воспользуется и уволит. Взять хотя бы дело Алины Пеструхиной в девяносто седьмом году…
– Что ж я такая невезучая? – вздохнула Настя. – Может, мне в церковь ходить, свечки ставить?
И Семен Семенович, атеист, обходивший стороной и церкви, и синагоги, поддерживал ее:
– Что же, пойди поставь. Если не поможет, все-таки не навредит. Зачем Богу делать плохо такой хорошей девушке?
У обоих становилось теплее на душе и от чая, и от разговоров. Москва – город холодный, хочется согреться. Его сыновьям-близнецам там, в Израиле, и так тепло. Даже жарко. Взрываются автобусы, горят арабские поселения, подожженные евреями, и еврейские, в которые подкладывают мины арабы. И тех и других заметает песок. Сыновьям Семена Семеновича это нравится, они там на своем месте, они полюбили израильскую землю. Им уже нет никакого дела до русской земли, которую поливал своей кровью отец. Раздробленная нога так и не срослась правильно… А все-таки на этой хромой ноге он пятьдесят четыре года бегал в Мосгорпрокуратуру, а теперь бегает по своим коммерческим конторам и еще побегает, если даст Бог, в которого Семен Семенович, хотя не ставит свечки в церкви и не молится в синагоге, кажется, в последнее время стал верить.
То, что произошло в утро позднего пробуждения, можно было расценить как поданный Богом знак. Как свидетельство того, что ни одно доброе дело не пропадает бесследно.
Едва Семен Семенович, наскоро позавтракав и почистив зубы, уединился в своей комнате, чтобы пролистать подготовленные для налоговой инспекции документы, по закоулкам коммунальной сретенской квартиры прокатился звонок. Его громкое «дон-дон» звучало уныло и торжественно, как погребальный звон. Семен Семенович много лет собирался сменить звонок, но все как-то не доходили руки, а потом привык. Отчасти он даже полюбил этот необычный глубокий звук, среди суматошных будней напоминавший о вечности. Но сегодня, во внеурочный час, звонок буквально оглушил Моисеева. Кого бы это в его стариковское жилище занесло? Почтальона с пенсией? Не может быть, сегодня ведь не семнадцатое число… Семен Семенович заглянул в глазок. На лестничной площадке топтался, кажется, немолодой, но отлично, по-заграничному, сохранившийся человек в джинсовом костюме и красной клетчатой рубашке. Нижнюю часть его лица прикрывал роскошный, как клумба возле провинциального Дворца культуры, букет темно-красных, почти вишневых, роз, а верхняя часть лица кого-то напоминала Семену Семеновичу. Вспомнить бы: кого?
– Кто там? – дрогнувшим голосом спросил Семен Семенович.
– Семен Семенович, это я, Лев Ривкин. Лева Ривкин, вы меня не помните? Спекуляция, два года общего режима!
Если бывший ученик захочет напомнить о себе учительнице, он скажет: «Я Петя Иванов, третья парта в ряду возле окна, вы мне постоянно ставили тройки за диктант». Если бывший пациент захочет напомнить о себе врачу, он представится: «Сергеев, язва желудка, вы меня успешно оперировали». А как напоминают о себе следователям бывшие подследственные? Именно так, как это сделал Лева.
Мало ли в служебной биографии Семена Семеновича было спекулянтов? Но Леву он вспомнил сразу. Настолько, что сейчас же завозился с замком, после чего широко распахнул дверь:
– Лева Ривкин! Как же не помнить! Как ты? Где ты? Сколько лет, сколько зим!
Обстоятельства уголовного дела Ривкина Льва Евгеньевича предполагали суровые меры. Слишком суровые для такого простого нарушения закона. Лева не спекулировал валютой, хотя доллары, конечно, у него водились. Он в меру сил и возможностей нес советским гражданам тлетворное западное искусство в виде записей «Битлз», «Роллинг стоунз» и прочих разлагающихся и вызывающе одетых молодых людей. Обычно на таких делах не попадались, власти на них смотрели сквозь пальцы, но уж если попадешься, тогда держись! Музыкальные вкусы Семена Семеновича Моисеева были далеки от бурных увлечений молодежи шестидесятых годов, но ему было жаль, что совсем юному человеку, не вору и не убийце, к тому же сыну героя-фронтовика, ломают жизнь ни за что ни про что. Моисеев, рискуя репутацией в глазах бдительного партийного начальства, которого страшно боялся, приложил все усилия, чтобы эпизод спекуляции расценили как малозначительный, и буквально спас подследственного от обвинения в идеологической диверсии. Что стало с Левой после, не интересовался. А он, оказывается, вот как расцвел!
– Да, вот именно столько лет и столько зим, Семен Семенович! – басил Лева, неловко обнимая бывшего следователя через букет. Розы, пропоров шипами целлофан, отчаянно кололись.
– Ты что, уехал на Запад?
– Точно так, – согласился Лева, про себя усмехаясь советской наивности, до сих пор обозначающей весь спектр неодинаковых, конкурирующих, иногда грызущихся между собой стран одним безликим словом-маркировкой «Запад».
– Я всегда подозревал, что ты кое-чего добьешься… Да ты проходи, проходи! Если хочешь, вот тапочки… Нет, не сюда, здесь Настина комната. Моя – дальше и направо.
– Спасибо, Семен Семенович, не надо тапочек. Настя вам кто: дочь, супруга?
– Соседка. У нас тут по-прежнему коммунальная квартира, Лева.
– Надо же, какая архаика! Я-то думал, в Москве давно не осталось коммуналок. И вы, заслуженный человек, рисковавший жизнью во имя родины…
– Брось, Лева, брось! Я старик, мне много не нужно. Я прирос корнями к этой жилплощади, здесь как-нибудь доживу. Ты лучше о себе: чем занимаешься?
– Занимаюсь я, если разобраться, все тем же, только в других масштабах. Здесь меня клеймили как спекулянта – там я уважаемый человек, продюсер, владелец галерей современного искусства…
– Значит, фигурально выражаясь, Лев прыгнул?
– Прыгнул, Семен Семенович, еще как прыгнул! Мог ли я тогда мечтать?
– Западная жизнь пошла тебе на пользу. Надо же, какой солидный стал! А был, как сейчас помню, такой худенький испуганный маменькин сынок. Мама тебе все какие-то баночки с едой таскала…
– С куриным супом! Значит, и вы не забыли?
В комнате Семена Семеновича они объединенными усилиями достали со шкафа хрустальную вазу «каменный цветок» и отправились в ванную комнату, чтобы набрать воды для роз. Пока Семен Семенович дожидался, когда вялая желтоватая струйка наполнит вазу хотя бы до половины, Лева оглядывал стены с проплешинами на месте отвалившегося кафеля, темный потолок, на котором шелушилась краска, отдельными чешуйками падая в раковину. Дать ему денег на ремонт? Не примет. Еще и рассердится. К тому же коммунальная квартира, нужно учитывать других владельцев… Но как же его отблагодарить?
– Семен Семенович, – принял наконец решение Лева, – как насчет гульнуть?
– Гульну-уть? – Небольшой горбатый нос и округлившиеся глаза делали Семена Семеновича похожим на растерянного пожилого филина.