– Пойди-ка посмотри.
Хосе Аркадио Буэндия вышел из дому и обомлел, увидев на улице толпу людей. Это были не цыгане. Это были такие же мужчины и женщины, как он сам, гладковолосые и светлолицые, говорящие на его языке и страдающие от тех же невзгод. Они привели с собой мулов, навьюченных припасами, и быков с повозками, нагруженными стульями и столами, сковородками и ведрами – чистыми и немудреными предметами домашнего быта, которые можно купить у любого торговца земной обиходностью. Они пришли с той стороны низины, где давно уже выросли большие селения, всего-то в двух днях ходу от Макондо, но куда доставляли почту каждый месяц и привозили всякую полезную всячину. Урсула не догнала цыган, но нашла путь, который не разглядел ее муж, ослепленный феерическими мечтами о великих свершениях.
Сын Пилар Тернеры попал в дом своих предков двух недель от роду. Урсула приняла его скрепя сердце, опять подчинившись воле упрямого мужа, который мысли не мог допустить, чтобы его отпрыск, родной внук, ел чужой хлеб, но, уступив, она настояла на том, чтобы от мальчика скрыли его истинное происхождение. Хотя ему дали имя Хосе Аркадио, вскоре, во избежание недоразумений, стали звать просто Аркадио. В ту пору жизнь в Макондо кипела, у семьи Буэндия прибавилось домашних забот и хлопот, и воспитание детей отошло на второй план. Им в няньки взяли Виситасьон, индианку-гуахиро, которая пришла в поселок вместе со своим братом, унося ноги от страшной болезни – бессонницы, изводившей ее соплеменников уже несколько лет подряд. Брат и сестра были услужливы и трудолюбивы, и Урсула пригласила их для всяких работ по дому. Аркадио и Амаранта заговорили на языке гуахиро раньше, чем на испанском, и стали охотно есть похлебку из ящериц и паучьи яйца, прежде чем Урсула это заметила, увлекшись доходной торговлей леденцовыми зверушками. Макондо изменил свое обличье. Люди, пришедшие сюда с Урсулой, пустили слух о его удачном расположении у края болотистой низины и о плодородии здешних земель, и потому когда-то скромный поселок быстро превратился в оживленный городок с лавками и ремесленными мастерскими, связанный с внешним миром торговым путем, по которому прибыли первые арабы в туфлях-шлепанцах и с серьгами в ушах, менявшие стеклянные ожерелья на попугаев-гуакамайо. Хосе Аркадио Буэндия не знал ни минуты покоя. Окунувшись в действительность, которая теперь казалась ему более фантастичной, чем необъятный мир собственного воображения, он потерял всякий интерес к алхимической лаборатории, дав передышку подопытной материи, изнуренной его манипуляциями, и снова стал, как в молодости, безудержно деятельным человеком, который решал, где пробивать дороги и ставить новые дома, да так, чтобы никто не оставался в обиде и не имел крупных выгод. Он приобрел большой вес среди новоселов, никто не закладывал фундамент и не ставил изгородь, не посоветовавшись с ним, и в его распоряжение отдали раздел земель. Когда снова приехали трюкачи-цыгане со своими ярмарочными балаганами, превращенными теперь в настоящие игорные дома на колесах, их встретили с радостью, потому что ждали возвращения и Хосе Аркадио. Но Хосе Аркадио не вернулся, не было с ними и человека-змеи, который, как полагала Урсула, только один и мог рассказать о сыне, и цыганам не было позволено остановиться в городке и вообще сюда заглядывать, ибо теперь их стали считать носителями разврата и пороков. Однако Хосе Аркадио Буэндия недвусмысленно дал понять согражданам, что для древнего племени Мелькиадеса, внесшего огромный вклад в развитие поселка своей тысячелетней мудростью и диковинными новшествами, ворота Макондо всегда будут открыты. Увы, племя Мелькиадеса, по рассказам бродяг и прочих странников, было стерто с лица земли за то, что преступило пределы человеческих познаний.
Укротив на какое-то время неуемное буйство своей фантазии, Хосе Аркадио Буэндия в короткий срок научил жителей Макондо уважать порядок и труд, разрешив себе только раз проявить своеволие: велел выпустить на свободу всех певчих птиц, которые после основания Макондо возвещали о ходе звезд веселым щебетаньем, и на место клеток поставить во всех домах музыкальные часы.
Это были изумительные часы из полированного дерева, которые выменивались у арабов на попугаев-гуакамайо и которые Хосе Аркадио так точно отрегулировал, что каждые полчаса поселок взбадривался новой музыкальной фразой из одного и того же вальса, а в полдень все часы весело отзванивали в унисон эту мелодию целиком. Именно Хосе Аркадио Буэндия решил тогда же высаживать на улицах поселка миндальные деревья вместо акаций, и именно он, так и не раскрыв никому своего секрета, догадался, каким образом сохранить эти деревья вечно живыми. Пройдет много лет, Макондо станет огромным скопищем деревянных домов, крытых цинковым железом, а вдоль его самых старых улиц еще будут торчать изломанные и запыленные миндали, и никто не будет знать, кто и когда их посадил. Пока его отец наводил порядок в поселке, а его мать старалась крепить благополучие семьи, поспевая делать уйму соблазнительных леденцовых рыбок и петушков, которые дважды в день верхом на бальсовых палочках вырывались из кухни на улицы, Аурелиано часами сидел в заброшенной лаборатории, осваивая для собственного удовольствия ювелирное мастерство. Он так быстро вытянулся, что штаны, доставшиеся от брата, сделались ему коротки, и пришлось надевать отцовские вещи, хотя Виситасьон всегда ушивала ему рубахи и сужала брюки, потому что Аурелиано было далеко до мощной комплекции отца и брата. Юношеский возраст лишил мелодичности его голос, а самого сделал молчаливым и совсем одиноким, но зато вернул ему тот пронзительный взгляд, которым он всех поражал еще в младенчестве. Аурелиано был так поглощен ювелирным делом, что с трудом выбирался из лаборатории в часы трапезы. Обеспокоенный его затворничеством Хосе Аркадио Буэндия дал ему ключи от дома и немного денег, полагая, что ему нужна женщина. Но Аурелиано истратил деньги на соляную кислоту для приготовления царской водки, а ключи взял и позолотил. Однако странности его поведения и в сравнение не шли с тем, что вытворяли Аркадио и Амаранта, у которых уже выпадали молочные зубы, а они день-деньской не отлипали от индейцев и не желали говорить по-испански, обожая язык гуахиро. «Не удивляйся, – говорила Урсула мужу. – Дети наследуют сумасбродство родителей». И когда она однажды проклинала свою судьбу, неколебимо веря в то, что все замеченные у ее потомства странные отклонения так же ужасны, как свиной хвостик, Аурелиано вперил в нее взор, заставивший ее похолодеть.
– Сюда кто-то идет, – сказал он.
Урсула, как всегда, попыталась противопоставить его предсказаниям свое кухонное здравомыслие. Вполне естественно, что кто-то сюда идет. Десятки разных людей проходят каждый день через Макондо, и никто ни на кого не глядит и не разносит благую весть. Однако, вопреки всякому здравому смыслу, Аурелиано продолжал твердить одно и то же:
– Не знаю кто, – повторял он, – но этот человек уже в дороге.
В самом деле, в воскресенье явилась Ребека. Ей было лет одиннадцать. Она проделала тяжелый путь в Макондо из Манауре с торговцами кожей, которые согласились доставить ее вместе с письмом в дом Хосе Аркадио Буэндии, но так и не сумели объяснить, что за человек попросил их об этой услуге. Весь ее багаж состоял из сундучка с одеждой, небольшой размалеванной яркими цветами колыбели-качалки и брезентовой сумки, в которой что-то глухо постукивало: «клуп-клуп», – в ней девочка, того не зная, притащила кости своих родителей. Письмо, адресованное Хосе Аркадио Буэндии, было теплым и ласковым и написано кем-то, кто сердечно любит его, невзирая на время и расстояние, и кто, движимый обычным человеческим состраданием, вверяет его заботам бедную обездоленную сироту, которая приходится Урсуле троюродной сестрой, а также родственницей Хосе Аркадио Буэндии, хотя еще более дальней, ибо она – дочь незабвенного Никанора Ульоа и его досточтимой супруги Ребеки Монтьель, коих Господь Бог взял на небеса и чьи останки прилагаются к этому посланию, дабы их погребли по-христиански. Упомянутые имена и подпись в конце письма были написаны разборчиво, но ни Хосе Аркадио Буэндия, ни Урсула не имели понятия о таких своих родственниках и никогда не слышали имени отправителя письма, тем более жившего в предалеком селении Манауре. От девочки невозможно было добиться никаких разъяснительных сведений. Войдя в дом, она тут же уселась на свою качалку, сунула палец в рот, вылупила на всех большие испуганные глаза и не подавала признаков жизни, о чем бы ее ни спрашивали. На ней было потертое платьице из перекрашенной в черное диагонали и поношенные лаковые ботинки. Два пучка волос, торчавшие за ушами, были перевязаны черными лентами. На шее висела ладанка с выцветшими от пота святыми талисманами, а на правом запястье болтался медный обруч с зубом какого-то хищного зверя – амулет от сглаза. Зеленоватый цвет лица, вздутый и тугой, как барабан, живот говорили о слабом здоровье и о голоде, родившихся раньше нее, но когда ей дали тарелку с едой, тарелка замерла у нее на коленях, а к еде она не притронулась. Можно было подумать, что девочка – глухонемая, но когда индейцы спросили ее на своем языке, не хочет ли она водички, она уставилась на них, будто вдруг их узнала, и мотнула головой в знак согласия.
Ее пришлось приютить, ничего другого не оставалось. Решили назвать Ребекой, как, судя по письму, звалась ее мать, потому что Аурелиано прочитал ей вслух от начала и до конца все святцы, но она не отозвалась ни на одно из имен. Поскольку тогда в Макондо не было кладбища, ибо там еще никто не успел умереть, сумку с костями хранили дома за неимением места для ее достойного погребения и прятали по самым темным закоулкам, а она снова появлялась там, где меньше всего ее ожидали встретить, и нудно кудахтала – «клуп-клуп», – как курица на яйцах. Прошло немало времени, прежде чем Ребека прижилась в доме. Обычно она садилась на свою качалку и сосала палец где-нибудь на задворках. Ничто не выводило ее из оцепенения, кроме музыкальных часов, и когда каждые полчаса они начинали играть, она со страхом озиралась, словно музыка летела с небес. Иногда она по нескольку дней не ела. Никто не мог понять, как ей удается не умереть с голоду, пока слуги-индейцы, все видевшие и все слышавшие, тихо и непрерывно шныряя по дому, не открыли, что Ребека с охотой утоляет аппетит сырой землей из патио и кусочками известки, которые она отколупывает ногтем от стены. Было ясно, что родители или няньки наказывали ее за эту привычку, так как она добывала свои лакомства втайне от всех, видимо, зная, что это – плод запрещенный, и прятала их, чтобы затем поесть в свое удовольствие. С тех пор с нее не спускали глаз. Разливали в патио коровью желчь и натирали стены жгучим красным перцем, надеясь таким способом отучить Ребеку от странной склонности, но она проявила столько находчивости и хитрости в раздобывании чистой земли, что Урсула была вынуждена прибегнуть к более действенным средствам. Она смешала апельсиновый сок с настоем из ревеня, вынесла кастрюлю на ночь под росу, а утром дала Ребеке выпить натощак это снадобье. Хотя Урсуле никто не говорил, что именно такое питье навсегда отбивает губительное желание есть землю, она полагала, что любая сильная горечь на пустой желудок заставит печень заработать в полную силу. Несмотря на свой дохлый вид, Ребека сопротивлялась так остервенело и упорно, что ее связали, как бычка, и постарались влить лекарство в рот, хотя она отчаянно брыкалась, плевалась и кусалась, и притом ухитрялась нести какую-то абракадабру, которая, по словам возмущенных индейцев, оказалась самым крепким ругательством, какое смог породить язык гуахиро. Узнав об этом, Урсула не поскупилась на жестокую порку. Трудно было сказать, что принесло успех – питье или битье или оба средства вместе, – но факт остается фактом: не прошло и двух недель, как Ребека стала подавать признаки выздоровления. Она участвовала в играх Аркадио и Амаранты, которые видели в ней старшую сестру, и уплетала за столом все, что давали, без труда пользуясь ножом и вилкой. Скоро обнаружилось, что она говорит по-испански так же бегло, как на языке индейцев, и что, при желании, все умеет делать, и что она мило напевает песенку собственного сочинения на музыку вальса часов. Таким образом семья Буэндия увеличилась еще на одного члена. Урсулу Ребека любила так сильно, как ту не любили и собственные сыновья, и называла Аркадио и Амаранту братиком и сестричкой, Аурелиано – дядей, Хосе Аркадио Буэндию – дедушкой. В конце концов девочка стала зваться, как они все – Буэндия, и это имя, Ребека Буэндия, единственное, что всегда было с ней и чем она дорожила до самой смерти.
Однажды ночью, когда Ребека уже излечилась от дурной привычки есть землю и ей позволили спать в общей детской, индианка Виситасьон, спавшая там же вместе с детьми, случайно проснулась и услышала в углу странное непрерывное чмоканье. Она в тревоге вскочила, думая, что в спальню пробрался какой-нибудь зверек, и вдруг увидела Ребеку в ее качалке с пальцем во рту. Глаза у девочки светились в темноте, как у кошки. Оцепенев от ужаса, от новой встречи со своим злым роком, Виситасьон поняла: она видит в этих глазах блеск той болезни, которая грозила ей и ее брату на родине и заставила их навсегда покинуть древнее царство и царственную семью. Этой заразной хворью была бессонница.
Индеец Катауре больше ни ночи не оставался в Макондо. Его сестра Виситасьон осталась, ибо ее суеверное сердце говорило ей, что смертельный недуг все равно пойдет за ней по пятам и от него нигде на земле не укрыться. Волнений индианки не понимал никто. «Не будем спать? Тем лучше, – говорил с довольным видом Хосе Аркадио Буэндия. – Продлим себе жизнь». Но Виситасьон объяснила им, что самое страшное в бессонной болезни не то, что нельзя сомкнуть глаз, – ведь тело не устает, – а то, что в конце концов человек предает забвению всех и вся. Она объяснила, что, когда заболевший привыкает к бдению ночью и днем, из его памяти начинают сначала стираться воспоминания детства, потом забываться имена и названия вещей и, наконец, он перестает различать людей, не помнит, кто он сам, и впадает в своего рода маразм, навсегда расставаясь с воспоминаниями о прошлом. Хосе Аркадио Буэндия, чуть не лопнув со смеху, сказал, что речь идет не иначе как об одном из той тьмы злосчастий, которых боятся суеверные индейцы. Но Урсула на всякий случай не стала подпускать Ребеку к другим детям.
По прошествии нескольких недель, когда страхи Виситасьон, казалось, улеглись, Хосе Аркадио Буэндия однажды ночью весь извертелся в постели, но так и не смог заснуть. Урсула тоже не спала и спросила, что с ним, а он ответил: «Да вот, опять думаю о Пруденсио Агиляре». Сон не сморил их ни на минуту, но на следующий день они чувствовали себя так бодро, что забыли о бессонной ночи. Аурелиано с удивлением заметил, придя к завтраку, что голова свежа и ясна, хотя всю ночь напролет он золотил в лаборатории брошь, которую хотел подарить Урсуле ко дню рождения. Двое суток никто не тревожился, однако на третьи сутки, когда пора было идти спать, но никто и не думал о сне, вдруг все сообразили, что они не спят уже пятьдесят часов.
– Дети тоже спать не хотят, – сказала индианка, убежденно веря в судьбу. – Если такая беда входит в дом, никто не убережется.
И действительно, люди заболели бессонной болезнью. Урсула, знавшая от своей матери о целительных свойствах растений, сделала снадобье из аконита и заставила всех выпить, но никто не уснул, хотя днем все будто видели сны наяву. В состоянии яркой полудремоты можно было увидеть не только то, что предстает перед тобой, но и то, что грезится другим. Дом словно кишел людьми. Ребеке, затаившейся на кухне в своей качалке, чудилось, что человек, очень похожий на нее, в белом льняном костюме, в рубашке с воротничком, застегнутым на одну золотую запонку, протягивает ей букет роз. Около него женщина с холеными руками берет одну розу и прикалывает к волосам девочки. Урсула догадалась, что мужчина и женщина – родители Ребеки, но, как ни старалась, не смогла припомнить их лица и пришла к заключению, что никогда их не видела. А в это время, по недосмотру Хосе Аркадио Буэндии, который потом не мог себе такого простить, в городишке шла, как всегда, бойкая торговля леденцовыми фигурками их домашнего приготовления. Дети и взрослые с наслаждением сбрасывали вкусных петушков бессонницы, хрупких розовых рыбок бессонницы и нежных желтых коньков бессонницы, и так вышло, что зарю понедельника все население встретило, забыв о сне. Сначала никто не встревожился. Напротив, люди были рады, что сон пропал, так как дел тогда в Макондо было без числа, без счета и времени на все едва хватало. Работали с таким рвением, что скоро стало уже нечего делать и к трем часам утра люди сидели сложа руки и считали ноты в вальсе часов. Те, кто хотел подремать, не от усталости, а от тоски по сновидениям, всячески старались довести себя до полного изнеможения. Они болтали без умолку, перебивая друг друга, рассказывали до обалдения одни и те же старые анекдоты, участвовали в шутейном действе про белого бычка, а если все молчали, рассказчик говорил, что он просил не молчать, а сказать, хотят ли они слушать сказку про белого бычка, и никто не мог уйти, потому что рассказчик говорил, что он не просил уходить, а лишь ответить, хотят ли они слушать сказку про белого бычка, и так без конца, все ночи напролет, загнав себя в порочный круг пустопорожних фраз.
Когда Хосе Аркадио Буэндия понял, что поветрие распространилось по всему городку, он собрал отцов семейств и рассказал им все, что знал о бессонной болезни, и было решено принять меры, чтобы помешать заразе перекинуться на соседние селения. Тогда сняли с коз колокольца, которые выменивали у арабов на попугаев, и при входе в Макондо вешали их на шею тем, кто, невзирая на добрый совет и предупреждения стражи, непременно хотел войти в городок. Пришлый люд, бродивший в ту пору по улицам Макондо, должен был колокольчиком уведомлять больных, что идет здоровый человек. Пришельцам не давали ни есть, ни пить во время пребывания в городке, ибо никто не сомневался, что зараза передается только через рот и что всякая еда и питье заражены бессонной болезнью. Таким образом эпидемия ограничилась одним Макондо. Карантин оказался таким действенным, что в один прекрасный день все стали воспринимать чрезвычайное положение как жизнь вполне естественную, которая вошла в свою колею, работа снова наладилась, и никто не вспоминал о никчемной привычке спать.
Можно ли было подумать, что именно Аурелиано найдет способ надолго уберечь сограждан от провалов памяти. Открытию помог счастливый случай. Аурелиано, одним из первых поддавшийся бессоннице, в совершенстве овладел ювелирным искусством. Однажды он искал маленькую наковальню, которой пользовался для ковки металла, и не мог вспомнить, как она называется. Отец напомнил: «опора». Аурелиано написал название на клочке бумаги и приклеил к наковальне: «опора». Теперь он был уверен, что всегда будет знать это слово. Ему и не представлялось, что это было лишь первым симптомом опасного осложнения, ибо специальный термин не грех и забыть. Но несколько дней спустя он обнаружил, что никак не может припомнить названия почти всех остальных лабораторных предметов. Тогда он прилепил на них нужные наклейки, и стоило только взглянуть на ярлык, как сразу делалось понятно, что это за штука. Когда отец с тревогой сказал ему, что забыл почти все, даже самые сильные впечатления детства, Аурелиано сообщил ему о своем методе, и Хосе Аркадио Буэндия стал навешивать ярлыки на все домашние вещи, а потом ввел эту практику и во всем городке. Он взял чернила и пометил кисточкой каждый предмет: «стол», «стул», «часы», «дверь», «стена», «кровать», «кастрюля». Пошел в корраль и разрисовал всех животных и растения: «корова», «козел», «свинья», «курица», «маниока», «банан», «маланга». Мало-помалу, отдавая должное беспредельным возможностям забвения, он понял, что может наступить день, когда, знакомясь с вещами по названиям, не будешь знать, для чего они предназначены. Тогда он стал давать краткие, но доходчивые объяснения. Дощечка с надписью, повешенная им на шею корове, может служить типичным примером того, как жители Макондо пытались бороться с забывчивостью: «Это – корова, ее надо доить каждое утро, чтобы иметь молоко, а молоко надо кипятить вместе с кофе, чтобы получился кофе с молоком». Так они жили в ускользающей действительности, которая на мгновение останавливалась словами, чтобы тут же бесследно исчезнуть, как только забудется смысл написанного.
У дороги при выходе из городка поставили столб с указанием: «Макондо», а на главной улице поставили другой, больших размеров, с уведомлением: «Бог существует». Во всех домах имелись списки обозначений предметов и чувств. Однако эта система требовала такого внимания и напряжения, что многие поддались магии воображаемой действительности, ими самими сотворенной, что приносило мало пользы, зато освобождало от всяких хлопот. Привычке к такого рода самообольщению немало содействовала Пилар Тернера, навострившаяся читать по картам прошлое, как прежде читала будущее. Таким образом, лишенные сна люди стали жить в мире, построенном на туманных карточных представлениях, где родной отец виделся неким темноволосым человеком, приезжавшим в начале апреля, а мать – какой-то белокурой женщиной с золотым кольцом на левой руке, и где день рождения вспоминался только как последний вторник, когда пел жаворонок на лавровом дереве. Убитый такими методами примирения с жизнью, Хосе Аркадио Буэндия решил построить машину памяти, такую, как тогда, когда хотел удержать в голове все чудеса цыган. Замысел состоял в том, чтобы каждое утро можно было бы припоминать все то, от начала до конца, чему научился и что познал в течение всей жизни. Это должен был быть вращающийся словарь, страницы которого проходили бы перед глазами человека, который стоит перед осью барабана и, крутя ручку, за час-другой получает необходимые на сегодня знания. Он успел уже написать около сорока тысяч карточек для словаря, когда по дороге со стороны болотистой низины к Макондо притащился изможденный старик, волоча пузатый, перевязанный веревками чемодан и толкая тележку, накрытую черным тряпьем. Грустно позвякивая колокольчиком, мол, я из тех, кто тоже может заснуть, старец направился прямо к дому Хосе Аркадио Буэндии. Виситасьон, открыв дверь, его не узнала и подумала, что явился бродячий торговец, не знающий, что ничего не продают и не покупают в городке, который целиком поглотила забывчивость. Старик был очень дряхл. Но, хотя его голос тоже с опаской подрагивал, а руки, казалось, сомневались в существовании вещей, было видно, что он пришел из того мира, где люди еще могли спать и помнить. Хосе Аркадио Буэндия вышел в залу к гостю, где тот сидел, обмахиваясь видавшей виды черной шляпой, и с сочувственным вниманием читал ярлычки, наклеенные на стены. Хозяин приветствовал гостя с любезной почтительностью, боясь, что, возможно, знал его когда-то и позабыл. Но гость уловил фальшь. Он почувствовал, что забыт и что было это не преходящее беспамятство сердца, а забвение иного рода, более жестокое и необратимое, которое он уже знал, – забывчивость смерти. И он понял, как поступить. Раскрыл чемодан, набитый барахлом, и вытащил оттуда сундучок, наполненный флаконами. Дал выпить Хосе Аркадио Буэндии какое-то снадобье светлого цвета, и у того вдруг прорезалась память. Ослепительная вспышка радости увлажнила ему глаза слезами раньше, чем он увидел себя в идиотской комнате, где все вещи имели ярлычки с названиями; раньше, чем он устыдился всех благоглупостей, начертанных на стенах, и даже раньше, чем узнал пришедшего. А пришел Мелькиадес.
Макондо праздновал возвращение воспоминаний, Хосе Аркадио Буэндия и Мелькиадес стряхивали пыль со своей старой дружбы. Цыган был намерен здесь поселиться. Он действительно побывал за порогом смерти, но возвратился назад, ибо не мог стерпеть одиночества. Отвергнутый своим племенем, лишенный колдовского могущества в наказание за свою приверженность к жизни, он решил найти прибежище на той пяди земли, куда еще не ступала смерть, и посвятить себя искусству дагерротипии.
Хосе Аркадио Буэндия слыхом не слыхивал об этом изобретении. Но когда он увидел себя самого и всех своих домочадцев на веки вечные оттиснутыми на посеребренной металлической пластине, ему стало не по себе. Именно к этому времени относится помутневший дагерротип, с которого сурово и ошарашенно смотрит Хосе Аркадио Буэндия с растрепанными седыми волосами и в рубашке со стоячим воротничком на одной медной запонке. Урсула, давясь смехом, назвала мужа «струхнувшим генералом». В самом деле, Хосе Аркадио Буэндия немало испугался в то ясное декабрьское утро, когда было сделано его дагерротипное изображение, так как ему подумалось, что люди станут хиреть и чахнуть, если их образ будет переходить на металлические пластинки. Как ни удивительно, но на сей раз Урсула горой встала за изобретение и выбила дурь из головы мужа. Она также перечеркнула свое былое неприятие Мелькиадеса и решила, что он будет жить у них в доме, хотя строго-настрого запретила делать ее дагерротип, ибо (по ее собственным словам) не хотела стать посмешищем в глазах внуков. Тем же самым утром она нарядила детей в лучшую одежду, напудрила им лица и дала по ложке варева из мозговых костей, чтобы они были в силах простоять не шевелясь почти две минуты перед величавой фотокамерой Мелькиадеса. На этом единственном семейном отпечатке, который когда-либо существовал, изображен Аурелиано в черном бархатном костюме между Амарантой и Ребекой. У него был такой же безразличный вид и тот же пронзительный взгляд ясновидца, как много лет спустя под дулами ружей перед расстрелом. Но тут он еще не предчувствовал подобного оборота событий. Он был просто искусный умелец, которого ценили и уважали во всей округе за тонкую ювелирную работу. В мастерской, где приютилась и шумливая лаборатория Мелькиадеса, его совсем не было слышно. Аурелиано, казалось, затаился где-то в иных мирах, тогда как его отец и цыган во весь голос комментировали предсказания Нострадамуса под звон бутылей и посуды или стенали над пролитой кислотой и бромистым серебром, загубленным в возне и толкотне. Такая приверженность своей работе, умелое ведение своих дел вскоре позволили Аурелиано зарабатывать больше денег, чем приносила Урсуле ее сладкая леденцовая фауна, но всех удивляло то, что, будучи уже вполне самостоятельным мужчиной, он не обзавелся женщиной. В самом деле – женщины у него не было.
Спустя несколько месяцев снова пришел Франсиско Человек, старый бродяга лет под двести, который часто забредал в Макондо и пел сложенные им самим песни. В них Франсиско Человек с мельчайшими подробностями повествовал обо всем, что происходило в селениях на пути его следования, от Манауре до самых окраин болотистой низины, и таким образом, если кто-то хотел кому-то что-нибудь сообщить или о чем-то оповестить, старцу платили два сентаво и он включал послание в свой репертуар. Так Урсула узнала о смерти своей матери, совершенно случайно, когда слушала песни, надеясь что-нибудь услышать о своем сыне Хосе Аркадио. Франсиско Человек, прозванный так потому, что победил самого дьявола в состязании певцов, слагающих песни на глазах у публики, и чье настоящее имя не знал никто, не появлялся в Макондо во время эпидемии бессонницы и вдруг как-то вечером неожиданно объявился в заведении Катарины. Все от мала до велика пришли послушать о том, что творится на белом свете. На этот раз с ним прибыли две женщины: одна, столь толстая, что ее несли на носилках, как в колыбели, четыре индейца, другая – юная мулатка робкого вида, державшая над толстухой зонтик от солнца. В тот вечер Аурелиано тоже пошел в заведение Катарины. Франсиско Человек стоял, словно высеченный из камня ящер, в толпе любопытных. Он пел новости старческим сиплым голосом, подыгрывая себе на том самом древнем аккордеоне, который ему подарил в Гвиане сэр Уолтер Рэли, и пристукивая в такт своими большими, разъеденными селитрой ступнями вечного странника. У двери в заднюю комнату, куда на время один за другим входили мужчины, молча сидела, обмахиваясь веером, матрона, прибывшая в открытом паланкине. Катарина, с войлочным цветком за ухом, подносила посетителям чашки с перебродившей тростниковой водкой и пользовалась каждым удобным случаем, чтобы прижаться к мужчинам и положить руку туда, куда не следует. К полуночи жара стала нестерпимой. Аурелиано прослушал все новости до конца, но ничего интересного для семьи не услышал. Он уже собрался уходить, когда матрона махнула ему рукой.
– Ты тоже войди, – сказала она. – Всего-навсего двадцать сентаво.
Аурелиано бросил монету в кружку, стоявшую на коленях матроны, и вошел в комнатку сам не зная зачем. Совсем юная мулатка, голая, с сучьими сосочками грудей, лежала на кровати. До Аурелиано этим вечером через комнату прошли шестьдесят три мужчины. Загустевший от непрестанного употребления, отсыревший от пота и сапа воздух в комнате стелился грязным облаком. Девочка сдернула мокрую простыню и попросила Аурелиано взяться за другой конец. Простыня была тяжелой, как из мешковины. Они ее выкручивали и выжимали, держа за концы, пока она не стала значительно легче. Потом перевернули матрац, промокший насквозь. Аурелиано страстно желал, чтобы приготовления никогда не кончались. Он знал теоретическую механику любви, но покачивался на подгибавшихся коленках и, хотя плоть топорщилась и горела, он не смог удержаться, чтобы не разрядить тугой, напрягшийся живот. Когда девочка привела постель в порядок и велела ему раздеться, он стал бормотать что-то невразумительное в свое оправдание: «Меня заставили войти. Мне сказали – брось двадцать сентаво в кружку и не задерживайся». Девочка поняла его замешательство. «Ничего, если бросишь при выходе еще двадцать сентаво, можешь и задержаться», – мягко сказала она. Аурелиано разделся, сгорая от стыда, мучаясь мыслью, что его нагота ни в какое сравнение не идет с наготой его брата. Вопреки всем стараниям девочки, на него неотступно надвигались безучастность и страшное одиночество. «Я брошу еще двадцать сентаво», – проговорил он в отчаянии. Девочка молча и благодарно кивнула. Спина у нее была стерта до крови. Кожа прилипала к ребрам, а прерывистое дыхание выдавало полнейшее изнеможение. Два года тому назад, далеко-далеко отсюда, она заснула, не погасив свечу, и проснулась в сплошном огне. От дома, где она жила с вырастившей ее бабкой, осталась горсть пепла. С тех пор бабка таскала ее из одного поселка в другой и укладывала в постель за двадцать сентаво, чтобы возместить стоимость спаленного дома. По подсчетам девочки, ей осталось еще десять лет по семьдесят мужчин в ночь, так как надо было еще оплачивать путевые издержки, питание их обеих и труд индейцев, тащивших ее толстую бабушку. Когда матрона-бабушка вторично постучала в дверь, Аурелиано вышел из комнаты, ничего не совершив, чуть не плача. Всю ночь он не мог заснуть, думая о девочке и жалея ее. Ему страшно хотелось любить ее и защищать. К рассвету он совсем извелся от бессонницы и томления и всерьез решил жениться на ней, чтобы освободить от бессердечной бабушки и самому получать каждую ночь все то наслаждение, которое получали семь десятков мужчин. Но, подойдя в десять утра к заведению Катарины, он узнал, что девушка уже ушла из Макондо.
Со временем он остыл и бросил думать о своих нелепых намерениях, но ощущение полного провала сделалось острее. Он искал забвения в работе. Покорился своей участи быть мужчиной без женщины, лишь бы не прошел слух о его бесславных потугах. Меж тем Мелькиадес отобразил на своих пластинках все, что можно было отобразить в Макондо, и отрекся от своей дагерротипии в пользу бредового замысла Хосе Аркадио Буэндии, который решил использовать это изобретение для научного доказательства существования Бога. Он не сомневался, что путем сложных разноракурсных комбинаций многих снимков, сделанных в самых разных местах дома, ему удастся рано или поздно уловить образ Бога, если он есть, или раз и навсегда покончить с разговорами о всяком его присутствии. Мелькиадес увяз в толкованиях Нострадамуса. До поздней ночи сидел он, с трудом дыша в тисках своего выцветшего бархатного жилетика, царапая каракули своими усохшими проворными, как воробьи, руками, а перстни на пальцах уже не искрились, как в былые времена. Однажды ночью он вроде бы нашел предсказание о дальнейшей участи Макондо. Это будет сверкающий город с большими домами из стекла, где и духа не останется от рода Буэндии. «Глупости, – сказал Хосе Аркадио Буэндия. – Дома тут будут не из стекла, а изо льда, как мне привиделось, и род Буэндия не иссякнет в веках». В этом обезумевшем доме только Урсула упрямо цеплялась за здравый смысл. К чану для сахарного литья зверушек она пристроила печь, выпекавшую ночами хлеб, корзины хлеба, а также сказочное множество булок, пирожных и бисквитов, которые за считанные часы исчезали на дорогах и тропах низины. Возраст уже давал Урсуле право на отдых, но ее все сильнее одолевала жажда деятельности. Она была так занята обоими удачливыми начинаниями, что, рассеянно взглянув в патио, пока помощница-индианка перемешивала тесто с сахаром, вдруг увидела каких-то двух незнакомых красивых девушек, вышивающих на пяльцах в лучах заката. Это были Ребека и Амаранта. Они недавно сняли траур, который с упорством носили по бабушке целых три года, и, казалось, яркая одежда указала им новое место в мире. Ребека, вопреки ожиданиям, получилась более красивой, чем Амаранта. У нее были огромные глаза с поволокой, нежнейшая кожа и волшебные руки, которые так и бросали из воздуха цветистые узоры на канву. Младшая, Амаранта, не отличалась изяществом, но была натурой возвышенной и обладала чувством собственного достоинства, доставшимся ей от покойной бабушки. Рядом с девицами, хотя в нем уже проглядывала отцовская мужественность, Аркадио казался ребенком. Он с увлечением осваивал ювелирное дело под наблюдением Аурелиано, который научил его, кроме прочего, читать и писать. Урсула неожиданно заметила, что в доме стало тесно, что ее сыновья вот-вот женятся и народят детей и будут вынуждены бросить отцовский дом, где для всех не хватит места. Тогда она взяла деньги, накопленные за годы тяжкого труда, договорилась о ссудах со своими заказчиками и принялась строить новый дом. Приказала сделать две залы: одну, большую, для гостей, другую – попрохладнее и поуютнее – для своих домашних; столовую с большим обеденным столом и дюжиной стульев, где могла бы разместиться вся семья и званые гости; девять спален с окнами в патио и длинную крытую галерею, защищенную от полуденной жары розовыми кустами, а также папоротниками в горшках и бегониями в вазонах, расставленных на перилах. Распорядилась увеличить кухню и сложить две печи, снести старую кладовую, где Пилар Тернера предсказала будущее Хосе Аркадио, и построить другую, вдвое больше, чтобы в доме всегда было вдоволь съестного. Велела поставить под сенью каштана в патио два купальных домика – один для мужчин, другой для женщин, а на задворках – большую конюшню, птичий двор, хлев для дойных коров и большую открытую клетку, где могли бы отдыхать перелетные птицы. В окружении десятков каменщиков и плотников, словно заразившись диким фантазерством мужа, Урсула указывала, откуда должен литься свет и как уменьшить зной, и совсем не считалась с объемами и размерами. Нехитрое жилище времен закладки Макондо было забито орудиями труда, материалами и потными работниками, которые просили всех и каждого не лезть не в свое дело, не ведая, что это дело меньше всего касалось их самих, зло пинавших сумку с человеческими костями, которые все время попадались под руку и глухо постукивали – «клуп-клуп». Никто не мог толком понять, как в полной неразберихе, в зловонии негашеной извести и кипящей смолы вырос из чрева земли дом, не только самый большой в Макондо, но и самый гостеприимный и прохладный на всем просторе низины. Один лишь Хосе Аркадио Буэндия, пытавшийся во время домашнего катаклизма поймать на пластинку Божественное Провидение, не придавал этому значения. Новый дом был почти построен, когда Урсула разом вернула мужа из мира иллюзий на грешную землю и сообщила, что ей велено выкрасить фасад в синий цвет, а не в белый, как им хотелось. Она показала ему бумагу с официальным приказом. Хосе Аркадио Буэндия, не понимая, о чем толкует супруга, впился глазами в подпись.
– Что за тип? – спросил он.
– Коррехидор, – ответила Урсула в полном расстройстве. – Говорят, начальник, присланный сюда правительством.
Дон Аполинар Москоте, коррехидор, прибыл в Макондо без всякой помпы. Он остановился в гостинице «Хакоб», построенной одним из первых арабов, менявших побрякушки на попугаев, и через день снял комнатку с дверью на улицу неподалеку от дома Буэндии. Поставил там стол и стул, купленные в «Хакобе», прибил к стене привезенный герб Республики и написал на двери большими буквами: «КОРРЕХИДОР». Своим первым распоряжением он предписал перекрасить дома в синий цвет к празднованию очередной годовщины национальной независимости. Хосе Аркадио Буэндия, потрясая бумагой, вошел в комнатушку коррехидора, где тот проводил часы сиесты, посапывая в гамаке. «Вы послали эту писанину?» – спросил он. Дон Аполинар Москоте, мужчина в возрасте, застенчивый и тучный, согласно кивнул. «По какому такому праву?» – продолжал допрашивать Хосе Аркадио Буэндия. Дон Аполинар Москоте порылся в ящике стола и помахал перед ним другой бумагой: «Я – коррехидор. Буду управлять городком». Хосе Аркадио Буэндия и взглядом не удостоил официальный документ.
– В этом городе мы обходимся без бумаг, – сказал он, не теряя присутствия духа. – Зарубите себе на носу: нам не нужен никакой управитель, мы сами прекрасно здесь управляемся.
И Хосе Аркадио Буэндия, глядя на невозмутимого дона Аполинара Москоте, так же невозмутимо и подробно рассказал ему, как они основали деревню, как поделили землю, проложили дороги и сделали все, что им требовалось для житья-бытья, ничем не помешав властям и, в свою очередь, не испытав помех ни с чьей стороны. «Мы живем столь тихо и мирно, что даже смерть нас стороной обходит, – сказал он. – Вы сами видите, что тут нет кладбища». На правительство он обиды не держит за то, что им не помогли. Напротив, очень доволен тем, что до сих пор никто не вставлял палки в колеса и что впредь так оно и будет, потому как они основали город не для того, чтобы первый пришлый указывал им, за какие браться дела. Дон Аполинар Москоте аккуратно влез в рукава полотняного кителя, белого, как и брюки, и тщательно застегнулся.
– Так что, если вы желаете здесь остаться и жить, как живут обычные нормальные люди, милости просим, – закончил Хосе Аркадио Буэндия. – Но если вы явились тут беспорядки устраивать, заставлять всех подряд красить дома в синий цвет, собирайте пожитки и ступайте туда, откуда пришли. А дом мой будет белым, как голубок.
Дон Аполинар Москоте побледнел. Отступил на шаг и, сжав зубы, произнес с долей грусти:
– Должен предупредить вас, я вооружен.
Хосе Аркадио Буэндия не приметил, в какой момент его руки налились той молодецкой силой, которая когда-то валила наземь лошадей. Он схватил дона Аполинара Москоте за лацканы и приподнял на высоту своих глаз.
– Я делаю так, – сказал он, – потому что мне легче сейчас протащить вас живым, чем потом всю жизнь таскать за собой мертвеца.
И Хосе Аркадио Буэндия с пол-улицы пронес на вытянутых руках коррехидора, провисшего в собственном кителе, и воткнул ногами в пыльную дорогу, ведущую из городка в низину. Спустя неделю тот возвратился в сопровождении шести босых обтрепанных солдат с ружьями и запряженной быками повозки, где восседали его жена и семь дочерей. Позже прикатили еще две повозки, груженные мебелью, сундуками и домашним скарбом. Семейство обосновалось в гостинице «Хакоб», пока коррехидор подыскивал дом и оборудовал служебное помещение, отныне охраняемое солдатами. Основатели Макондо, решившие изгнать захватчиков, пришли со своими старшими сыновьями к Хосе Аркадио Буэндии, готовые на все. Но он их отговорил, потому что, как он сказал, дон Аполинар Москоте вернулся со своей женой и дочерьми и не мужское это дело бесчестить человека на глазах у его семьи. Было решено уладить дело миром.
Аурелиано пошел с отцом. В эту пору он уже носил черные усы с напомаженными острыми кончиками, а голос становился низким и зычным, что потом так пригодилось ему на войне. Без оружия, не взглянув на стражу, они вошли в зал коррехидора. Дон Аполинар Москоте и глазом не моргнул. Представил гостям двух своих дочек, случайно там оказавшихся: Ампаро, шестнадцати лет, чернявую, как мать, и Ремедиос, десятилетнюю очаровательную девочку с лилейной кожей и зелеными глазами. Обе были изящны и хорошо воспитаны. Как только мужчины вошли, девочки, еще не будучи представлены, подвинули гостям стулья. Но гости предпочли разговаривать стоя.
– Хорошо, приятель, – сказал Хосе Аркадио Буэндия, – мы дозволяем вам остаться здесь, но не потому, что испугались ваших бандюг с аркебузами, а из уважения к вашей сеньоре супруге и дочерям.
Дон Аполинар Москоте замешкался с ответом, и Хосе Аркадио Буэндия его опередил.
– Однако мы выдвигаем два условия, – сказал он. – Во-первых, каждый, кто красит свой дом, выбирает цвет по собственному вкусу; во-вторых, солдаты тотчас выметаются из Макондо. Мы сами будем в ответе за порядок.
Коррехидор поднял правую руку, вытянув вверх пальцы.
– Слово честного человека?
– Слово врага, – сказал Хосе Аркадио Буэндия. И добавил уныло: – Потому что, сказать по правде, мы с вами остаемся врагами.
В тот же вечер солдаты убрались. Через несколько дней Хосе Аркадио Буэндия подыскал дом для семейства коррехидора. Все умиротворились, кроме Аурелиано. При воспоминании о Ремедиос, младшей дочери коррехидора, которой он годился в отцы, у него свербило в одном месте. И при ходьбе он испытывал явное неудобство, как если бы в ботинок попал камешек.
Новый дом, белый, как голубь, открыл свои двери для праздника. Урсула вынашивала мысль устроить бал с того самого дня, когда увидела, что Ребека и Амаранта стали взрослыми девушками, и, можно сказать, главной побудительной причиной грандиозной затеи было ее стремление соорудить им такое жилище, где не стыдно было бы принять любых гостей. Желая задать пир на весь мир, она трудилась как каторжная: и наблюдала за перестройкой дома, и успевала еще до окончания работ обзаводиться дорогими вещами для его украшения и благоустройства, такими, например, как пианола – чудесная новинка, которая должна была поразить весь городок и вызвать бурю восторга у молодежи. Разобранное на части, упакованное в ящики механическое пианино было доставлено вместе с венской мебелью, богемским хрусталем, посудой от «Компании де лас Индиас», скатертями из голландского полотна и великим множеством ламп и шандалов, ваз, покрывал и ковров. Торговый дом-поставщик прислал за свой счет итальянского музыканта, Пьетро Креспи, для установки и настройки пианолы, для обучения хозяев тому, как ею пользоваться и танцевать под модную музыку, которая была записана на шести картонных валиках.
Молодой белокурый Пьетро Креспи был так привлекателен и благовоспитан, что мужчины из Макондо не шли с ним ни в какое сравнение; он так ревностно следил за своей одеждой, что даже в самую жару работал в парчовом жилете и в темном шерстяном сюртучке. Обливаясь потом, сохраняя почтительную дистанцию между собой и хозяевами дома, Пьетро Креспи несколько недель сидел в зале, запершись на ключ, и работал так же самозабвенно, как Аурелиано в своей ювелирной мастерской. Однажды утром, не открыв дверь, не пригласив никого быть свидетелем чуда, он вставил первый валик в пианолу, и разом оборвалось осточертевшее звяканье струн от ударов деревянных молоточков – тишину наполнила гармоничная и чистая музыка. Все кинулись в залу. Хосе Аркадио Буэндия был сражен не красотой мелодии, а самопроизвольными подскоками клавиш, и притащил в зал фотокамеру Мелькиадеса, впервые намереваясь получить дагерротип невидимого исполнителя. В этот день итальянец был приглашен к обеду. Ребека и Амаранта, подававшие на стол, затаив дыхание смотрели, как легко и ловко орудует приборами этот херувим с бледными, свободными от колец и перстней руками. В большой зале, что рядом с гостиной, Пьетро Креспи учил их обеих танцевать. Он показывал им разные па, отнюдь не касаясь их талий, управляя движениями в такт метронома и под благожелательным присмотром Урсулы, которая не покидала залу и не спускала глаз с дочерей во время урока танцев. Пьетро Креспи надевал на занятия нечто вроде лосин в обтяжку и балетные туфли. «Зря ты волнуешься, – говорил Хосе Аркадио Буэндия жене. – Он – не мужчина». Но она была начеку во время обучения и вообще до тех пор, пока итальянец не покинул Макондо. Началась подготовка к празднеству. Урсула составила строгий список приглашенных, и в число избранных попали только отпрыски основателей Макондо, за исключением домочадцев Пилар Тернеры, которая успела вырастить еще двух сыновей от неизвестных отцов. По сути дела, это был кастовый смотр, хотя и обусловленный старой дружбой, ибо счастливцы были вхожи в дом Хосе Аркадио Буэндии еще в старое время до основания Макондо, а их сыновья и внуки были друзьями детства Аурелиано и Аркадио, их дочери – единственными девочками, которых впускали в дом вышивать на пяльцах вместе с Ребекой и Амарантой. Дон Аполинаро Москоте, благодушный правитель Макондо, чья деятельность по скудности средств сводилась к содержанию двух полицейских, вооруженных дубинками, был властью чисто декоративной. Чтобы пополнить домашнюю казну, его дочери открыли швейную мастерскую, где могли также изготовить и цветы из войлока, и всякую снедь из гуаявы, и любовные послания по заказу, но, несмотря на то что они были скромны и трудолюбивы, прослыли первыми красавицами и неподражаемо танцевали новые танцы, их не соизволили пригласить на праздник.
Пока Урсула, Ребека и Амаранта возились с мебелью, вытирали новые вазы и развешивали картины с изображениями дев в переполненных розами лодках, впуская ветер новой жизни в комнаты с голыми каменными стенами, Хосе Аркадио Буэндия перестал ловить изображение Господа Бога, убедившись, что его нигде не найти, и распотрошил пианолу, пытаясь постичь тайну ее волшебства. За два дня до праздника, утонув в ворохах колков и молоточков, путаясь в витках струн, которые, выпрямляясь с одной стороны, тут же скручивались с другой, он кое-как собрал инструмент. В дикой суете и беготне прошли последние перед балом дни, однако новые смоляные лампы зажглись в положенный день и час. Дом распахнул свои двери, еще выдыхая свежесть дерева и сырость известки, и сыны и внуки основателей Макондо обозрели крытую галерею с папоротниками и бегониями, тихие покои, сад в роскошестве роз и собрались в большой гостиной возле загадочной штуковины, накрытой белой простыней. Те, кто уже видел фортепиано в других городках низины, были несколько разочарованы, но их разочарование нельзя сравнить с тем, что испытала Урсула: она была просто обескуражена, когда, поставив первый валик, чтобы Амаранта и Ребека открыли бал, не услышала ни звука. Инструмент безмолвствовал. Мелькиадес, почти слепой, сам едва не распадаясь на части от дряхлости, взывал к своей былой мудрости и мастерству, чтобы починить пианолу. В конце концов Хосе Аркадио Буэндия случайно шевельнул заевшую деталь, и пианола сначала забулькала, а затем разразилась какой-то бешеной какофонией. Молоточки забарабанили напропалую по вкривь и вкось натянутым струнам. Но крепколобые потомки двадцати одного храбреца – тех отважных упрямцев, которые перебрались через горы в поисках моря на западе, – легко одолевали музыкальные препятствия, и бал продолжался до рассвета.
Пьетро Креспи вернулся в Макондо чинить пианолу. Ребека и Амаранта помогали ему разбирать струны и вместе с ним смеялись над дикой путаницей вальсов. Итальянец был в высшей степени галантен и так почтителен, что Урсула сняла наблюдение. Накануне его отъезда был устроен – с участием возрожденной пианолы – прощальный вечер, и он в паре с Ребекой продемонстрировал виртуозное исполнение современных танцев. Аркадио и Амаранта не уступали им в грациозности и мастерстве. Но публичное выступление было прервано скандалом, который учинила Пилар Тернера, стоявшая у дверей в толпе любопытных. Она, рассвирепев, вцепилась в волосы женщине, посмевшей сказать, что у молодого Аркадио задница, как у бабы. К полуночи Пьетро Креспи разразился краткой прочувствованной речью и обещал скоро вернуться. Ребека проводила его до порога, а когда дом заперли и погасили лампы, отправилась в свою комнату и горько заплакала. Безутешные стенания длились несколько дней, и никто не знал причину горя, даже Амаранта. Замкнутость Ребеки никого не удивляла. Казалось бы, общительная и отзывчивая, она была натурой скрытной и сердцем твердой. Ребека превратилась в бесподобную красавицу, стройную и длинноногую, но все еще упрямо втискивалась в свою деревянную качалку, которую когда-то притащила с собой и с которой, не раз уже чинившейся, давно слетели подлокотники. Никто не знал, что даже в этом возрасте она все еще сосет палец. Потому-то ей часто приходилось запираться в купальном домике и спать лицом к стенке. В дождливые дни, вышивая на пяльцах вместе с подругами в крытой галерее возле бегоний, Ребека вдруг обрывала разговор на полуслове, а соль подступавших ностальгических слез щекотала ей нёбо при виде комочков грязи и бороздок сырой земли, проложенных дождевыми червями. Тайное пристрастие, казалось, растворившееся в питье из апельсинового сока с ревенем, вновь проявилось, как только слезы хлынули из глаз. Ребека опять стала есть землю. Сначала она это сделала почти из любопытства, зная, что брезгливость – лучшее средство от искуса. В самом деле, было противно сыпать в рот землю, и ее чуть не вытошнило. Но она снова набила рот землей, стараясь подавить растущую тоску, и мало-помалу к ней вернулись вкус древних предков, тяга к первичной материи, удовлетворенность натуральной пищей без всяких изысков. Она носила землю в карманах и незаметно ела по крупинке со смешанным чувством счастья и злости, обучая своих подруг тонкостям вышивания и рассуждая о мужчинах, которые не заслуживают того, чтобы ради них есть еще известку со стен. Горсти съедаемой земли делали более близким и осязаемым единственного человека, который был достоин такой унизительной жертвы, как если бы почва, по которой ступали его изящные лаковые ботинки, вбирала тяжесть его тела и жар его крови, чтобы передать ей через вкус земли, вызывавшей жжение во рту и умиротворение в сердце.
Однажды ни с того ни с сего Ампаро Москоте попросила разрешения посетить их дом. Амаранта и Ребека были в недоумении и приняли нежданную гостью вежливо, но сухо. Они показали дочери коррехидора свое прелестное жилище, дали послушать пианолу и предложили апельсиновый сок с печеньем. Ампаро явила собой образец женского достоинства, очарования и такого безупречного воспитания, что расположила к себе даже Урсулу за то короткое время, которое хозяйка посвятила гостье. По прошествии двух часов, когда разговор уже клонился к концу, Ампаро в какой-то момент передала Ребеке незаметно от Амаранты письмо. Ребека краем глаза увидела, что конверт адресован глубокоуважаемой сеньорите донье Ребеке Буэндия и что буквы выведены так же аккуратно, теми же зелеными чернилами и составляют такие же ровнехонькие ряды слов, как в рукописной инструкции для пианолы, и, сложив кончиками пальцев письмо, она спрятала его на груди, бросив на Ампаро взгляд с выражением безграничной и бесконечной благодарности и молчаливой клятвой в верности до гроба.
Внезапно вспыхнувшая дружба Ампаро Москоте и Ребеки Буэндия возродила тайные надежды Аурелиано. Мысли о крошке Ремедиос не переставали его мучить, но случай увидеть ее никак не представлялся. Прогуливаясь по городку со своими самыми близкими друзьями, Магнифико Висбалем и Херинельдо Маркесом, носившими, конечно, имена своих отцов, основателей Макондо, он жадно высматривал Ремедиос в швейной мастерской, но находил там только старших сестер. Появление Ампаро Москоте в их доме служило добрым предзнаменованием. «Она должна с ней прийти, – шептал Аурелиано. – Должна прийти». Он столько раз это повторял и с такой убежденностью, что однажды днем, работая над золотой рыбкой, вдруг проникся уверенностью, что она непременно ответит на его зов. И действительно, вскоре Аурелиано услышал детский голосок. Подняв взор и похолодев от тревожного волнения, он увидел в дверях мастерской девочку в платьице из розового муслина и в белых туфельках.
– Туда не ходи, Ремедиос, – сказала Ампаро Москоте из галереи. – Там работают.