По чрезмерным заботам о впечатлении, производимом на окружающих, по зависти и даже злобе к другим видно, что преступник состоит в социальной связи с другими людьми. Их пример увлек его, их суждение для него важно; и считать его чуждым их обществу – значило бы не знать его. Преступник знает и притом не сомневается, что он оправдан судом своей родной среды, своего же простонародия, которое никогда – он опять-таки знает это – его окончательно не осудит, а чаще всего и совсем оправдает, лишь бы его грех был не против своих, против братьев! (Следует прочесть описание праздника Пасхи в сибирском остроге: каторжники справляют это торжество с всевозможной помпой, какую только им позволяют – они организуют драматическое представление; много времени занимают их религиозные обязанности. «Кроме врожденного благоговения к великому дню, арестант бессознательно ощущал, что он этим соблюдением праздника как будто соприкасается со всем миром». В этот день также «не слышно было ни обычной ругани, ни обычных ссор». Проявлялось что-то вроде дружества, «хотя обычно они были черствы и сухи в обращении друг с другом»[19 - Заметьте это: они склонны соединяться в группы, подчиненные какому-нибудь влиятельному товарищу; но они не способны еще любить друг друга. Первые общества также формировались всегда при помощи односторонней связи престижа прежде, чем узнавали о существовании взаимной связи, построенной на симпатии.].)
Отнюдь не обнаруживая этой глубокой непредусмотрительности, которой Ломброзо характеризует преступника, товарищи Достоевского проявляли редкую расчетливость и настойчивость в выполнении всех своих планов, в купле и продаже водки, в побегах весной, и мысль о возможном наказании не переставала их озабочивать. Импульсивный тип был совершенно исключительным. Петров был полным воплощением такого типа. В этом человеке было мало здравого смысла; но время от времени появлялось какое-нибудь пылкое желание, зачастую вызванное самым незначительным поводом. «Вот такой-то и режет человека за четвертак, чтобы за этот четвертак выпить косушку, хотя в другое время пропустит мимо и с сотнею тысяч». Это был «самый решительный человек изо всей каторги»[20 - «Но в каторге, как и везде, – говорит автор, – решительных людей было мало». И он прибавляет, что не следует смешивать решительного с отчаянным, под впечатлением первого более или менее понятного убийства, ввергнутым в пропасть порока, в чаду своей преступной vita nuova, опьяненным своим демоническим освобождением, который совершает пять, шесть других убийств без всякого мотива. Острог смиряет его так, «что удивляешься на него: неужели это тот самый, который зарезал пять-шесть человек?».], потому что он, как загипнотизированный или сумасшедший, всю силу своей воли и веры приносит в жертву своему минутному желанию, одной какой-нибудь идее. Его ответственность не была полной.
В общем, очертить верно характер преступника гораздо легче, чем его физический тип. Его тип меняется в зависимости от расы, его характер почти неизменен. Впрочем, не следует преувеличивать психологические и в особенности интеллектуальные различия, отличающие преступника от нас. Когда сравнивают различные виды книг – романы, мелкую литературу, историю, научные книги и т. д., которые читались с большим или меньшим удовольствием в парижских тюрьмах мужских и женских, с литературой, более или менее предпочитаемой в городских школах Парижа, то замечают, что относительная пропорция читателей для каждого рода сочинений приблизительно та же и здесь, и там.
Больше половины сочинений, прочитанных каторжниками, состоит из романов; читаются главным образом романы Александра Дюма. Нарасхват читают также «Magasin pittoresque», «Le Tour du monde», даже «Le musеe des famillies». Что же касается нравственности, то две наиболее выдающиеся черты – тщеславие и бесчувственность, которые мы старались отметить возможно точнее, далеко не исключительно свойственны преступникам и могут быть как причиной, так и следствием преступления. Я сказал бы то же самое о лени и отсутствии угрызений совести. Прежде всего, так ли нечувствителен преступник, по крайней мере физически, как утверждают Достоевский, Ломброзо и большинство итальянских авторов? Их наблюдениям, по-видимому, противоречат свидетельства другого рода. «Я спрашивал, – говорит Joly, – в центральной лечебнице «La Santе», где лечатся все серьезно больные из тюрем на Сене, замечалась ли когда-нибудь среди них общая нечувствительность. Мне отвечают, что далеко нет, что их находят всегда очень чувствительными к боли. Мне откровенно объясняют, что тем, кто работал в этой специальной лечебнице и в нескольких обыкновенных парижских госпиталях (как почти все постоянные служащие), разница бросается в глаза. Порядочные люди, честные рабочие, отцы семейств, которые лечились в «La Chеri tе» или в «H?tel-Dieu», переносят операции с гораздо большей твердостью, чем больные из «La Santе»». Вот что не согласуется с примерами стоицизма перед телесным наказанием, о которых говорилось выше, и к которым память какого-нибудь провинциального судебного следователя легко могла бы прибавить другие. Девять раз из десяти девушки-матери, убивающие своих новорожденных, тайно рожают при таких условиях, при которых какая-нибудь дама, если уже она допустила эту неосторожность, умерла бы наверное. Я знаю одну обвиняемую, а их тысячи, которая, захваченная врасплох родовыми болями в день большой стирки, когда она приготовляла обед на пять или шесть прачек, поднялась к себе в комнату, родила, задушила ребенка и 3/4 часа спустя вновь спустилась, принялась за свою работу по хозяйству, стояла, входила и выходила без всякого ущерба для своего здоровья. Но кажущееся противоречие, о котором идет речь, легко устранить, я думаю, тем простым соображением, что Достоевский и Ломброзо, также как и большинство итальянцев и провинциальных судей, имели дело с преступниками деревенскими, малочувствительными физически, как и все невежественные люди, в то время как преступники, содержащиеся в парижских госпиталях, подвержены гиперестезии, общей и характерной для всякого городского населения.
Идея привести в связь отсутствие жалости у преступника с его относительной нечувствительностью к боли есть лишь предположение без доказательств. Другая гипотеза представляется мне более вероятной: это то, что чудовищный эгоизм, так же, как и страшная гордость, отличающие преступника, гораздо скорее, быть может, являются следствием, чем источником их преступления. Изучалось действие преступления на окружающее общество, которое боится его, и на соревнователей преступника, которые ему подражают; но достаточно ли освещалось вне тенденциозных или сенсационных романов его воздействие на самого преступника? Самое большее, если пытались описать впечатление, резкую и неизгладимую печать, наложенную преступным деянием на воображение его совершителя. Но не меньше, чем его воображение, его суждения и его воля, его рассудок и его чувствительность, его самолюбие, наконец, изменяются или извращаются благодаря этому страшному удару.
Идея, решение, приготовление и совершение преступления могут рассматриваться как ход особого рода лихорадки, не имеющей названия, как образование в мозгу известного представления, которое можно отнести в психологическом (не социологическом, разумеется) отношении к разряду таких же внутренних процессов, как стремление к самоубийству, любовь, поэтическое вдохновение. Это один из тех кризисов, из которых организм, как это бывает при конституциональных болезнях, выходит измененным; существуют брожения, которые, едва закончившись, опять начинаются в новой, еще более опасной форме; после брожения спиртового начинается уксусное; такова же преступная лихорадка. Прежде чем начать действовать, будущий обвиняемый волнуется и возбуждается до глубины души головокружительной, обаятельной мыслью, неотвязчивой, настойчивой, страшной на взгляд. Решится ли он ее исполнить или не решится? До последнего момента он еще сомневается. Как бы желанна она ни была, его собственное падение его захватывает и ошеломляет настолько же, насколько оно тревожит и страшит публику. Он изумляется, когда избавляется наконец от своего безумного бесовского наваждения; его удивляет, что он так легко победил все, что казалось ему раньше почти непреодолимым, – честь, право, сострадание, нравственность; он чувствует себя одновременно отчужденным, свободным и падшим, брошенным в новый, открывшийся перед ним мир, навсегда изгнанным из родного дома. В его изумлении есть нечто похожее на то, что испытывает юноша, впервые вкусивший запретных наслаждений, или школьник, сочинивший только что свои первые хорошие стихи. Он начинает гордиться своим одиночеством, он говорит себе, что стал новым человеком.
Нечаянное заблуждение, и целая бездна легла между ним и его соотечественниками; он старается с тех пор убедить себя, что они ему чужие, и хотя он никогда не добивается этого вполне, хотя всемогущее господство их примера вынуждает его выслушивать и повторять про себя позорящее его эхо суждений, которые они о нем составили, его усилия от них отвязаться, тем не менее, дают почву для развития его гордости и эгоизма. Его гордость раздувается, как гордость влюбленного после победы, генерала после торжества над неприятелем, артиста после его лучшего произведения; любовник, изобретатель, артист, победитель походят в этом на горца, на обитателя пустынных стран, самолюбие которого выражается в его действительном одиночестве, как их самолюбие в их одиночестве искусственном. Сухость сердца, нечувствительность по отношению к этой толпе, от которой человек отделяется, проистекает именно отсюда. Отсюда же, понемногу, по мере того как прогрессирует это чувство полного разрыва с толпой, проистекает и отсутствие угрызений совести. Потому что в силу наших принципов, считая себя существом другой породы, преступник должен считать себя безответственным. Можно было бы сказать с известным основанием, что он испытывает угрызения совести до преступления, а не после. Прежде он еще называл других людей своими ближними; после – нет. Отныне он уже не интересуется ни друзьями, ни знакомыми и симпатизирует лишь своим ближайшим родственникам и собратьям по преступлению. Он грезит. Так объясняется его лень. Она является делом мечтателей всех категорий, влюбленных, поэтов, даже изобретателей. Преступник – большой мечтатель, и Достоевский не преминул указать на эту черту.
Каждый, кто носит в памяти особенно выдающееся воспоминание, какого, как ему известно, не существует в памяти его сограждан, питает в себе все увеличивающуюся веру в свою отчужденность и вскоре в свое превосходство. Так бывает с убийцей, даже не раскрытым еще. Убийство является для того, кто его совершил, какой-то idеe fixe, как гениальная выдумка для инженера, как образ любимой женщины для влюбленного. Эта идея, разумеется, не всегда стоит в центре его сознания, но она витает и кружится на горизонте его разума, подобно низкому солнцу полярных стран. Это преследование не заключает в себе ничего болезненного – оно нормально; было бы ненормально, если бы его не было. Чем сильнее удар колокола, тем продолжительнее его колебание; ощущение вибрирует и повторяется тем чаще на суде совести, чем оно было поразительнее. Эта непрестанная работа выдает себя тысячами признаков: рисунками вроде тех, которые делал Тропман, изображая одно из своих преступлений; нередко татуировкой, компрометирующими словами, в которых проглядывает потребность высказать то, что известно только еще одному; молчанием, даже сном и бредом. Я знал убийцу, которого собирались отпустить за недостатком улик, как вдруг одно слово, произнесенное им во сне и подслушанное сторожем, дало возможность подвергнуть его успешному допросу, смутить его и добиться признаний. Таким образом, из всех действий прошлой жизни преступление является таким, которое должно чаще всего повторяться в воображении, потому что оно самое энергичное из всех, и вследствие этого оно должно с наибольшей силой стремиться к повторению в действительности. Наклонная плоскость, толкающая человека к преступному рецидиву, фатально еще больше, чем склонность к рецидиву изящному, артистическому, поэтическому, к эротомании, меломании, метромании. Достаточно одной ошибки, чтобы из честной женщины сделать Мессалину, достаточно одного стихотворного опыта, чтобы клерк нотариуса навеки превратился в стихоплета. И точно так же достаточно первого воровства, совершенного в 34 года, чтобы из честного офицера вышел вор (случай с Ласенером). Но почему? Конечно, не по одной только причине потрясения воображения, о которой я только что говорил.
Быстрое падение, произведенное первым шагом на пути порока или преступления, объясняют обыкновенно тем, что вкус запрещенного плода или жажда крови пробудили порочные или слишком ранние инстинкты. Говорят еще, что вина лежит на обществе, слишком поспешно отталкивающем от себя павшего и вынуждающего его искать убежища в шайке развращенных людей. Но, говоря так, забывают самое существенное – это приговор, которым внутреннее жюри, эхо убеждений извне, отсекает виновного от честной толпы прежде, чем она его прокляла или даже только осудила. Этот воображаемый разрыв вместе с болезненно раздувшимся самолюбием и ожесточением сердца, следующими друг за другом, решают его гибель. Чем больше человек чувствует или считает себя отделившимся от себе подобных благодаря своему падению или нравственной смерти, своей резкой извращенности или даже просто повышенной страстности, тем он опаснее. Если проституирующие нашего пола еще больше, чем куртизанки, способны на всякие злодеяния, то это потому, что чувство их постепенного падения особенно глубоко в них и интенсивно.
Если поступок еще остается втайне, то можно, пожалуй, засыпать ров, вырытый совестью грешника между ним и честными людьми. Но когда преследования против него уже имели место, и он был осужден, его внутренняя пропасть страшно расширяется и углубляется, выходя наружу, подобно его скверной природе, которая, выразившись в преступлении, ясно обозначилась и завершилась им. Женщина, которую единственная ошибка сделала публичной, потеряна навсегда. Преступник неизбежно является делом своего собственного преступления настолько же, насколько это преступление было его делом; он точно так же неизбежно является отчасти созданием уголовного суда[21 - Может быть, именно это заставляет Emile Gautier говорить (Archives d’anthropologie criminelle, 1888), что существует скорее тюремный тип (type pеnitentiaire), чем преступный. Особенно по своим физиономиям, на его взгляд, как мы видели выше, заключенные похожи друг на друга. Тюремная жизнь со своим двойным непреодолимым притяжением, дисциплинарной рутиной и взаимным развращением друг друга довершает то, что лишь начерно набросала преступная жизнь – психологический переворот преступника и чувство перехода в другую среду.].
Отлученный в глазах всех от других, он делается еще более одиноким в своих собственных глазах, то есть приблизительно так же, но только в обратном смысле, как это бывает с артистом, с поэтом, который, будучи сначала один только уверен в своем таланте, вдруг озаряется лучом славы и видит, как тотчас начинает расти воздвигнутый им самим себе пьедестал. Тем не менее, верно, что благодаря убеждению, выросшему в них относительно их отчужденности от окружающего общества, их несходства с ним и их независимости от него, тот и другой находят в себе, несмотря ни на что, доказательство их внутреннего сходства и их вынужденной прикосновенности к этой презренной и проклятой толпе. В случае славы, как и в случае осуждения, «я» отражает в своей camеra obscura суд окружающих; человек не может удержаться, чтобы еще больше не любоваться собой, когда его хвалят, и не порицать себя еще больше, когда его порицают, но так как эта последняя форма проявления самолюбия противна природе, то он зачастую старается отплатить честной толпе презрением за презрение, что является лишним способом отражать ее взгляды, отталкивая ее. Он остается еще в достаточной степени подобным обществу, чтобы не перестать быть по отношению к нему ответственным; с другой стороны, его внутренняя отчужденность, скорее всего только смущающая его душу, далеко не достаточно глубока, чтобы создать препятствие его ответственности.
Новая итальянская школа без конца повторяет, что важно изучать и наказывать явление, называемое преступником, а не сущность этого явления, называемую преступлением. Мы видим теперь, с какими ограничениями нужно принимать этот взгляд, и что старой школе было далеко не непростительно стоять на противоположной точке зрения. Или, скорее, мы видим, как легко и полно могут согласоваться противоположные точки зрения.
Мы понимаем также, почему совершитель крупного преступления, даже случайного, становится сразу более опасным и подлежащим более строгому наказанию, чем незначительный привычный преступник. Чем серьезнее совершенное преступление, чем чище была совесть, которую оно запятнало, тем глубже и страшнее бывает мятежный перелом нашего я, явившийся следствием предыдущего. Но когда с детства человек привык совершать сначала незначительные, затем постепенно все более и более крупные кражи, то он избегает этого страшного внутреннего потрясения и никогда не перестает чувствовать своих крепких связей с окружающим обществом. Смешивать две эти категории преступников и подвергать убийц и рецидивистов исправительных судов одной общей участи – несправедливость, основанная на заблуждении.
Часть II
1. Классификация преступников
Если предыдущие соображения и сообщения верны, то они позволяют нам внести очень простые элементы в разрешение одной из самых животрепещущих, но всего неудачнее разрешенных новой школой уголовного права проблем: классификации преступников. Дело идет о распределении последних на естественные категории, которые объединяли бы в группы действительно сходных индивидуумов. До сих пор, без сомнения, в силу того предполагаемого принципа, что только сходства органического порядка имеют значение и отодвигают на второй план обобщения социального характера, за основаниями рационального разделения обращались к физиологии, душевной патологии и больше всего психологии. Отсюда, как мы уже видели, многочисленные попытки распределить преступников на преступников-сумасшедших, преступников по темпераменту, по страсти и т. д. Я удивляюсь, что не предложили разделения, основанного на долихоцефалии или брахицефалии преступников, или, согласно анализу Марро, на атавистическом, атипическом или патологическом характере их черепных и телесных аномалий.
Но можно ли представить себе пенитенциарное учреждение, распределяющее заключенных на долихоцефалов или брахицефалов! Однако, говоря правду, амальгама каждого отделения была бы менее пестра, если бы смешаны были между собой преступники по страсти, или все преступники по темпераменту, или даже тогда, когда бы их подразделили сообразно природе их страсти или темперамента и не считались поэтому с различиями по классам и профессиям и происхождением их из деревенской или городской среды. Лучший способ различения, стоявший на первом плане, заключался в том, чтобы делить преступников на случайных и привычных. Здесь уже слегка начинает проявляться социальная точка зрения. Но какой преступник не сделался таковым случайно, и какое преступление не стремится обыкновенно повторяться в силу привычки, если ему не сопротивляются? Если под случайными преступниками разумеются наименее опасные, то действительность вовсе не соответствует этой гипотезе; потому что самые чудовищные преступники, арестованные и заключенные на всю жизнь за свой первый проступок, совсем не имеют времени для рецидива. Самые неисправимые рецидивисты, самые развратные (читайте «развращенные», потому что в общем плуты, мошенники и мелкие воришки отнюдь не прирожденные преступники) – вовсе не крупные злодеи. Первые представляют одновременно большую опасность и меньшую развращенность[22 - Преступники, приговоренные к тяжким и позорящим наказаниям, срок которых минимум 5 и максимум 10 лет, в общем, как известно всем знакомым с тюрьмой, менее развратны, чем большая часть приговоренных к исправительным наказаниям, которые, однако, по кодексу не являются ни тяжкими, ни позорящими, и продолжительность которых колеблется между годом с днем и пятью годами.].
Мы должны исходить из иной точки зрения. Податливая глина наших природных качеств есть лишь материал, форма которого отливается по социальному образцу. Поэтому следует обращать внимание именно на черты сходства в общественной жизни, то есть на черты сходства, общие представителям одного класса, профессии и среды, чтобы соединить в одну группу действительно подобных преступников, не забывая в то же время, что не следует ставить рядом преступления слишком разнородные. Оставив в стороне преступников более или менее ненормальных, не касающихся нас, примем прежде всего довольно резкое разделение, которое всегда и везде делит надвое преступную толпу соответственно природе нарушенных прав: с одной стороны – убийцы и насильники, с другой – воры в широком смысле слова.
Наши статистики, различая преступления против личности и преступления против собственности, только приводят в отвлеченную симметрию эту действительную и всегда живую двойственность. Тем не менее, остережемся преувеличить значение этого различия; им так злоупотребляли наши статистики.
Теперь распределим убийц и воров в отдельности в зависимости от рода их занятий и обычной жизни до их заключения, я хочу сказать, от социальной категории, к которой они принадлежат. Кажется, неудобно ставить здесь определенные разграничения, потому что, само собой разумеется, не может быть вопроса о разделении заключенных на столько классов, сколько существует различных ремесел. Но в то же время бросается в глаза очень важное возражение, и оно заслуживает быть принятым во внимание благодаря главенствующей роли, всегда и везде принадлежащей ему в наших обществах, это – две группы профессий и населения: с одной стороны, профессии земледельческие и население деревенское, с другой – профессии промышленные и купеческие и население городское. Обе эти группы, конечно, взаимно солидарны, и граница между ними точно не определена, но они различаются массой черт: одна так верна привычкам и традициям, другая так открыта соблазнам и новшествам, одна так послушно следует примеру домашних и отечественных предков, другая так поддается чужим влияниям, одна так жестока в споем невежестве, другая так развращена в своей утонченности, что смешивать их непозволительно. Разница эта – такого рода, что слово «профессия» становится двусмысленным, когда одновременно применяется, как мы это только что сделали, к ремеслам, переходящим по наследству в деревнях, и к ремеслам, которые избираются обыкновенно свободно в городах. Теперь одно из двух: или преступник жил честным ремеслом, иным, чем его преступление, к которому он обратился, как делает это большинство воров, судившихся в судах исправительной полиции или даже судом присяжных, как к совершенно побочному способу пополнения ресурсов, а если дело идет о побоях или нанесении ран или об убийстве из мести, то и безо всякой корысти. В этом случае мы отнесем преступника согласно его происхождению к преступникам городским или деревенским. Он будет жить, таким образом, с себе подобными, и притом не в физиологическом только отношении, что имеет второстепенное значение, но в социологическом, что гораздо важнее. Общность прежних занятий установит между товарищами по заключению сближение, и оно может оказаться спасительным. Но если между преступниками различных классов единственной общей чертой служит преступление, то чего же ожидать от их соприкосновения? Или же единственным или главным ремеслом заключенного была преступная специальность: мошенничество, подделка монет, воровство с помощью подобранных ключей, убийство богатых проституток, угон скота, как в Сицилии, конокрадство, как в горах Испании, и т. д. Правда, в этом случае также лучше всего помещать их с себе подобными, потому что тогда они уже не могут взаимно портить друг друга, но если хотят, чтобы было именно так, если хотят избежать всякой разнородной смеси и чудовищного смешения корсиканских разбойников, например, с убийцами из больших городов, возмущавшего Lauvergne в каторжной Тулонской тюрьме, то мне кажется возможным установить, по аналогии с предыдущим случаем, разницу между городским и деревенским преступником.
2. Городской и деревенский преступник
Чтобы ясно почувствовать необходимость этого различия, следует представить себе оба эти разряда в их наиболее совершенной и наиболее высокоорганизованной форме. Преступник городской, как и преступник сельский, еще не завершил своего развития, если он не вступил в союз с себе подобными в условиях, благоприятствовавших его прежней свободе. Он всегда стремится к этому виду совершенства, как куски разрезанной змеи стремятся вновь соединиться. Разбойнической шайкой называется профессиональная ассоциация, составленная для убийства ради грабежа, или для грабежа с нередко приводимой в исполнение угрозой смерти, или же для грабежа с решением убить, в случае надобности. Исходя отсюда легко можно увидеть, что существуют два вида разбойничьих шаек: таких, которые встречаются или встречались в большинстве гористых и некультурных стран[23 - Во многих странах, в Сицилии, например, горный разбойник может быть противопоставлен разбойнику долин или морского прибрежья: но этот контраст, в сущности, тождествен контрасту между городским и деревенским разбойником, так как долины и побережья в этих странах являются очагами современной цивилизации, по крайней мере относительной. Было время, когда города, наоборот, строились на недосягаемых высотах, а не по берегам моря.] – в Италии, Испании, Греции, Венгрии, Корсике, и таких, менее романтичных, но не менее опасных, которые свирепствуют в наших больших городах. Первые находятся в упадке, вторые прогрессируют. Я хорошо знаю, что это два проявления одной и той же болезни, и что жажда жить или разбогатеть без труда, таланта и удачи, то есть на счет других, есть общий источник этих злокачественных отложений социального организма. Но корысть деревенского грабителя имеет целью удовлетворение самых простых потребностей, она больше связана с гордостью, чем с тщеславием, с пристрастием к могуществу, приобретаемому терроризированием испуганного воображения населения; городской грабитель, более тщеславный, чем гордый, скорее порочный, чем самолюбивый, стремится лишь к удовлетворению потребности роскоши и оргий, привитой ему цивилизацией. Первый был чаще всего приведен к своему обособленному существованию, к своей окончательной гибели в профессиональной преступности, убийством из мести (de vendetta), как в Корсике, или чувством восстания против жизненных общественных стеснений, как в Сицилии или Калабрии; второй – потерей своего богатства, растраченного разгульной жизнью, ошибкой молодости или необузданной жаждой наслаждений. Интенсивность и упорство жажды мести, злобы или заносчивости у одного, интенсивность и обилие пороков и вожделений у другого были силой, толкавшей на преступление.
Менее замечательной в действительности, хотя и более поразительной на самом деле, чем разница между сельским и городским разбойничеством, является разница между разбойничеством морским и сухопутным. Эта последняя разница, основанная на чисто физическом отличии морей от континентов, вынуждает преступника изменять свои приемы соответственно обстоятельствам, но ничуть не создает между калабрским бандитом и пиратом Средиземного моря особенного социального неравенства. В действительности морской разбойник есть лишь особенная и замечательная разновидность сельского разбойника. Следует отметить, что разбойничество на суше появилось ранее морского и пережило его. Теперь на европейских морях пиратство уже прекратилось, но шайки грабителей еще существуют в наших городах и деревнях. Тем не менее, пиратство процветало и после того, как преступные ассоциации переселялись на континент; как было в древности, когда Помпей должен был снарядить настоящую экспедицию против корсаров, или в Средние века, когда, например (XI в.), богомольцы предпочитали из боязни пиратов сухопутный способ передвижения в Иерусалим морскому, так и в новое время, до XVIII столетия, морские разбойники Туниса и Алжира захватывали женщин и детей с нашего берега, – всегда и везде, еще долгое время после того, как горы уже были в значительной части очищены от разбойников, а моря – вполне. Почему это? Несомненно, потому, что потребность в спокойной уверенности при путешествиях по сухому пути, столь обычному и крайне необходимому, дала себя чувствовать значительно раньше, чем меньшая потребность обезопасить морское сообщение, и что когда решено было, наконец, принять дорогостоящие меры, необходимые для борьбы с пиратством, то оказалось возможным истребить его совершенно, уничтожить его флоты, порты и арсеналы, а между тем разбойничество в горах, благодаря своим более простым и легче укрываемым орудиям, никогда не могло быть уничтожено совершенно, даже с помощью самой лучшей полиции. Есть и более глубокая причина. Море – территория нейтральная, интернациональная: никакой король, никакое государство не заинтересованы лично и исключительно в обеспечении безопасности путешествий по морю, и нападения корсаров считались профессиональным риском, на который мореплаватели не имеют права никому жаловаться. Пираты делают много зла, столько же, если не больше, сколько и горные разбойники, но они вызывают меньше негодования, потому что в общем они принадлежат к другой национальности, к другой религии, к другому социальному положению, чем их жертва. Наоборот, горные разбойники и их жертвы бывают обыкновенно соотечественниками и единоверцами. Таким образом, борьба коммерческого судна с судном пиратов имеет отчасти вид обыкновенной войны: отсюда и этот воинственный характер, сохраненный морской торговлей после того, как сухопутная его уже утратила. Но вернемся к нашему предыдущему различию и будем продолжать его проверку.
Посмотрим, например, как делаются разбойниками в Корсике.
Начинают с того, что делаются бандитами. Бандитство там всеми, даже властями, – признанный образ жизни, никого не лишающий уважения. Корсиканец, отомстив за себя, уходит, чтобы ускользнуть от жандармов, в дебри гор, с ружьем на перевязи, один или сопровождаемый родственниками, и его жизнь проходит с этих пор в блужданиях по пустыне. Он терпит голод и холод, спит тревожно и под открытым небом или в пещере. Но «пока он не сделался грабителем, бандит сохраняет к себе все симпатии», – говорит Paul Bourde. Но зачастую он им делается. Нужно же есть и пить в этих бесплодных местах: начинают с вымогательства у путешественников, чтобы достать на прожитие; кончают вымогательством, чтобы разбогатеть.
Во все времена одни и те же причины вели за собой одни и те же следствия. В Англии, например, постановления Эдуарда I и Эдуарда III обнаруживают существование в XIII и XIV веках настоящих организованных разбойничьих шаек, называвшихся Wastours или Robertsmen, против которых оказалось необходимым издать настоящий закон о подозрительных личностях. Но каким образом составлялись эти ужасные корпорации? Разумеется, среди бродяг и нищих той эпохи, среди лжебогомольцев, лжедоминиканцев, продавцов поддельных реликвий, подозрительных менестрелей, которые кишели по дорогам того времени, как наши современные мошенники, мнимые безработные, разносчики, но прежде всего среди так называемых outlaws. Крестьянин, осужденный за самое легкое преступление, обращался в бегство; он делался благодаря этому поступку outlaw, в глазах же закона он был лишь волчьей головой, «которую хорошо бы затравить», как энергично гласит текст: таковы были отчаянные, но вовсе не прирожденные развратники, которыми поддерживалось английское грабительство, и которые были также солдатами во время восстания 1381 года. Иногда же корсиканец или сицилианец делается разбойником, чтобы избежать своей жалкой участи и создать себе общественное положение, более высокое, по его мнению, чем он заслуживает по происхождению. Существует и преступная аристократия в этой стране традиционных vendetta и Мафия. «Средство заставить уважать себя в лучшей масти Сицилии – это считаться совершителем какого-нибудь убийства», – говорит Франчетти[24 - Это сообщается Alongi в его интересной монографии о Маффиа, откуда нам придется еще черпать много других сведений; Alongi – сицилианец, и его судебная деятельность дала ему возможность близко познакомиться с особенностями нравов большого преступного класса, описываемого им с величайшей проницательностью.].
Какой-нибудь крестьянин, третируемый свысока управляющим его соседа, крупного собственника, не может противиться искушению совершить маленький подвиг, чтобы заслужить отношение, требуемое его гордостью, неизмеримою гордостью, характерной для этих островитян. Его честолюбие состоит в том, чтобы сделаться capo banda (главой шайки) и ужасом для тех, кто его презирал. Но и городским разбойником сделаться не так легко; для этого нужна более ранняя подготовка, рано начатое обучение на глазах опытных патронов. Так и бывает с заброшенными детьми или с такими, за которыми плохо смотрели родители. Но иногда достаточно бывает отчаяния, причиненного последствиями разврата или игры, какой-нибудь финансовой катастрофой, чтобы цивилизованный француз был выброшен за борт и стал в положение изгоя.
Таким образом, заброшенность детей и их неопределенное общественное положение или, другими словами, бродяжничество во всех его видах является городским эквивалентом бандитства. В кафе – притонах убийц и воров, говорящих на своем наречии, беспрестанно обновляющемся в наших столицах, оно является тем же, чем бандитство в тавернах убийц и воров, говорящих на своем простонародном наречии, наследственном и неизменном в горах Корсики. Когда замечается, что в округе Артены[25 - См.: «En Corse» Paul Bourde. Эта южная и самая отсталая часть Корсики, где больше всего укоренились старые обычаи не потому, что она самая южная, а потому, что она наиболее удалена от континента. То же самое и на тех же основаниях можно сказать о юге Сицилии. Мне кажется это очевидным, хотя итальянские криминалисты не устояли против желания приписать здесь главную роль влиянию климата и широты.] еще лет двадцать тому назад начало увеличиваться число бандитов – личностей, которые, отомстив за себя, или собираясь отомстить, или с целью избежать мести врага бродят без крона и пристанища в лесах, вне закона, то не удивительно, что стали учащаться случаи нападения на экипажи на больших дорогах.
Точно так же, когда наши статистики обнаруживают непрерывный рост преступления, бродяжничества и нищенства заброшенных детей, то нечего удивляться при констатировании роста числа ночных нападений, вооруженных краж или краж со взломом, совершаемых в Париже, Марселе, Лионе и значительной части больших городов.
Не менее справедливо и то, что следует остерегаться смешивать убийство из мести там, где оно совершается по долгу чести, с убийством из корысти; в первобытных странах они так же далеки друг от друга, как адюльтер и распутство с одной стороны и воровство – с другой в странах передовых. «По поводу спорного бюллетеня на выборах 13 января 1888 года в Сан Гавино в Гарбини некто Николи убил Петри, бывшего президентом бюро. Следствием этого была vendetta между двумя семьями. Трое Николи и один Петри были убиты один за другим. Двадцать членов обеих семей приняли в vendetta участие, и грозили совершиться другие убийства. Сюда вмешались префект и один из депутатов и заставили обе семьи подписать настоящий мирный трактат, сходный с дипломатическими актами этого рода. Но так как было убито всего двое Петри, то Николи сочли справедливым нарушить договор, чтобы завершить расплату. Как и подобало, был убит третий Петри. И вслед за этим с обеих сторон пошли новые убийства». Можно ли действительно сравнивать такие преступления с преступлениями наших парижских убийц и смешивать их в одну массу, как это делают наши статистики? Там, где семейные устои сохранили свою прежнюю силу, мстить за убитого родственника – все равно что защищать живых членов своей семьи, или самому защищаться против смертельного нападения, и оправдание vendetta действительно имеет некоторое отношение к оправданию необходимой обороны. Между убийством по обычаю, которое называют vendetta, или дуэлью (потому что vendetta, в сущности, как кто-то совершенно справедливо заметил, «та же американская дуэль, продолжающаяся целые годы»), и преступным убийством общего есть только название. Точно так же самоубийство китайца или японца из мести, или самоубийство римлянина из стоицизма или иногда из эпикуреизма, или самоубийство индуса из благочестия, не говоря уже о героических и легендарных самоубийствах каких-нибудь Кодров и Дециев, не имеют ничего общего с нашим самоубийством от отчаяния или сумасшествия. Нужно ли говорить, что нравственный и физический тип разбойника – пещерного жителя должен резко отличаться от типа парижского или лондонского мошенника?
Можно a priori утверждать это с полной уверенностью. Их образ жизни не менее различен. Первый живописен совсем в ином роде, чем второй: нисколько не стараясь скрываться, он носит, или, по крайней мере, носил в дни своего блестящего прошлого, своеобразный костюм. Мафиози в Сицилии носили когда-то традиционную форму и гордились ею, как наши офицеры гордятся своими эполетами: берет с большим шелковым помпоном и бархатную куртку. С сожалением они были принуждены отказаться от этого компрометирующего их отличия. У них нет обычного наречия преступника, а есть только особенный лаконизм и характерные ударения. Это непонятно, скажу в скобках, если считать argot проявлением атавизма; потому что, не правда ли, приняв эту гипотезу, не должны ли мы были бы рассчитывать встретить процветание его именно в среде самых первобытных, наименее цивилизованных преступников – в противоположность тому, что приходится наблюдать на самом деле? В этом и во многих других отношениях представитель городской преступности разнится от своих коллег, живущих в горах и пустынях; он говорит на особом наречии, представляющем собой смесь исковерканных языков; он скрывается, наряженный то в разноцветные костюмы, то в самое обыкновенное платье; он устраивает свои тайные собрания не в расселинах утесов, а, как мы уже говорили, в подозрительных кафе и ресторанах. Человек прогресса, он знаком с разделением труда. У него, как мы увидим дальше, есть своя специальность, в то время как деревенский разбойник, как и все деревенские рабочие, должен уметь понемногу делать все, но с помощью простых приемов, так не похожих на сложные ухищрения его городского соперника. Впрочем, в летописях всех народов, и особенно в Италии, бесхитростному грабителю отводится гораздо более блестящее место, чем грабителю утонченному. Первый играл историческую роль, короли и императоры не гнушались заключать с ним договоры[26 - Найден был счет сумм, уплаченных Советом Десяти многочисленным наемным убийцам в вознаграждение за назначенные убийства. Число убийств по поручению огромно в Средние века и в древности и еще больше в XVI столетии, во время ужасных религиозных войн. Но здесь принцы и республики пользовались преступником, как полезным орудием. В других случаях, которые я и имею в виду, они договаривались с ним и обращались с ним как равные с равным.], искать в нем опоры, как это делал, например, неаполитанский король Фердинанд во время французской революции. Второй до сих пор имел на своей стороне только союз заговорщиков. Предстоит ли ему видеть свое значение настолько увеличившимся, что он затмит своих собратьев из Сьерры и Аппенин? Я не знаю этого. Новейшие властолюбцы до сих пор решались опираться только на современные пороки; однако нельзя быть уверенным, что они никогда не обратятся за помощью к современным преступлениям.
Преступление всегда готово восстановить свое прежнее могущество и при малейшем колебании сдерживающей его плотины грозит выйти из берегов. Нужно бороться с ним, организуя действующие отряды против преступных шаек, по образцу этих же шаек; и так как naturam morborum ostendunt remedia, то естественно, что уже с давнего времени было произведено разделение этих отрядов жандармерии и полиции на отделы различных наименований соответственно двум формам грабительства: городской и сельской. Но представьте себе лучший отряд корсиканской жандармерии перенесенным в Париж и обязанным исполнять должность отряда агентов охранной полиции и наоборот. Оторванный от почвы, каждый из этих отрядов будет до смешного беспомощен.
Половина силы жандарма заключается в традиционном страхе перед его перевязью и треуголкой, как половина силы горного разбойника заключалась когда-то в ужасе, который внушал уже один вид его костюма, одно выслушивание его распоряжений и его угроз в освященных обычаями формулах. Жандарм, как и разбойник горный или лесной, – человек традиции или легенды; в этом заключается его престиж. «Замечательная вещь, – говорит Alongi, – эта поспешность, неизменное послушание, с каким шесть или семь даже вооруженных людей бросаются лицом на землю по первой традиционной команде (Giorgio, ? terra!) простого бродяги». Точно так же сотни раз наблюдалось магическое действие, производимое на возбужденную толпу появлением двух конных жандармов. Что же касается полицейского сыщика, – которого не надо смешивать с простым охранителем порядка в его известном форменном платье, – то ему нет надобности показываться с каким-нибудь отличием в одежде; он пробирается всюду, одетый как и все, иногда переодетый как-нибудь, такой же лукавый и такой же двуличный, как его добыча. Утверждают, что всякий охотник начинает в конце концов походить на свою дичь. Если это так, то следует верить и тому, что городской преступник в утонченности, ловкости, хитрости и особенно личной инициативе и силе воображения значительно превосходит преступника деревенского. Жандарм, подобно рыбаку, может позволить себе постоянно пользоваться одними и теми же приемами розыска; их всегда совершенно достаточно, потому что они противопоставляются совсем не изменяющимся маневрам. Чем больше он сумеет примениться к этим твердо установившимся и в этом отношении выдающимся обычаям, тем лучше он исполнит свое назначение. Но хороший сыщик ценится только по неистощимому богатству изобретательности.
Значение сыскной полиции не перестает увеличиваться и теперь, в то время как роль жандармерии, по крайней мере как вспомогательного органа уголовной юстиции (потому что к ее функциям присоединяется еще масса обязанностей административного характера, все больше и больше захватывающих ее), с каждым днем падает[27 - Дифференциация жандармерии и полиции совершается лишь постепенно, но неизбежно; и подобно тому, как развитие сельской жизни предшествовало развитию городской, организация жандармерии или отряда, исполняющего ее должность (объездная команда при старом режиме), предшествует развитию сыскной полиции. Сыскная полиция была как следует организована лишь де Сартэном в середине XVIII столетия; объездная команда при Людовике XI исполняла функции превотального суда, преимущественно над крестьянами.].
Это естественно, потому что, как известно, преступность вместе с населением эмигрирует теперь из деревень в города. В общем это эмиграционное сельское движение как периодическое явление в жизни обществ обозначает чрезвычайное скопление новых, самостоятельно появившихся на месте или принесенных извне изобретений и идей, заставивших сотни источников новых примеров забить ключом в лоне городов и вскоре превратиться в богатые ручьи и реки. В этом случае подражание моде (imitation mode), если мне позволят назвать так подражание новым образцам, каждый день пробивает все более широкие бреши в подражании обычаю (imitation coutume), до тех пор (это время еще не наступило для нас), пока последний не поглотит наконец и не подчинит себе эти течения примеров, ставших в свою очередь традиционными, приблизительно так же, как море поглощает потоки воды. В ожидании этого неизбежного ослабления лихорадки прогресса или, если угодно, этого укрепления прогресса при помощи восстановления расширившейся традиции еще будут счастливые дни для преступления при условии, что оно само трансформируется по примеру всеобщей, совершающейся теперь трансформации. Как во всех отраслях промышленности и во всех направлениях искусства и мысли, престиж новизны замещает престиж старины, как при введении новых инструментов все ремесла начинают избираться более по свободному желанию, чем передаваться по наследству, и при выборе ремесленников начинают отдавать предпочтение чужеземцам перед соотечественниками, точно так же и преступная профессия сообразуется с новыми модами вроде разрезания на куски жертв или обезображивания их купоросом и гостеприимно открывает двери всякому пришельцу. Другими словами, она становится все меньше и меньше сельской и все больше и больше городской. Шайка корсиканских разбойников неохотно принимает в свою среду некорсиканца; шайка сицилийских разбойников с незапамятных времен практикует одни и те же способы устрашения и разорения: lettera di scrocco (подметные письма), abigeato (угон скота), лишение свободы (чтобы взять выкуп за пленника) и т. д. Но шайка парижских мошенников собирает проходимцев всех стран; она настолько же космополитична, насколько и прогрессивна, и ее уловки изменяются так же, как и ее состав.
3. Мафия и другие преступные сообщества
Чтобы проверить точность этих наблюдений, необходимо привести несколько примеров. Так как мы говорили только что о Сицилии, то познакомим читателя с ее Мафия, но не с неаполитанской camorra, уже слишком отличающейся городским характером, чтобы служить хорошим образчиком сельской преступности.
Параллельно с этой свойственной отечеству Феокрита преступностью мы в нескольких словах обрисуем образчики городской преступности. Как здесь, так и там мы сошлемся на сведения, собранные писателями, близко знакомыми по должности судей или высших полицейских чиновников с преступниками их родины благодаря постоянной борьбе с ними. Преступника уже слишком много изучали в тюрьме, но недостаточно наблюдали за ним на свободе, в деле. Кто видел льва и лисицу только в зверинце, тот почти не знает их. Анатомия и краниометрия льва может интересовать натуралиста, но самый безыскусственный рассказ африканского охотника гораздо лучше знакомит простого смертного с природой этого величественного животного. Леруа лучше, чем кабинетный ученый, знакомит нас с животными, на которых он охотился. Точно так же, чтобы познакомиться с преступником, следует читать воспоминания сыщиков, префектов полиции или судей, на обязанности которых лежит преследование преступлений. Тогда по сходству приемов у преступников одной и той же страны и эпохи, но местной и исторической окраске преступной фауны, свойственной известному времени и месту, можно будет заметить, что в появлении преступления и преступника главную роль играют социальные факторы. Преступник подражает другим всегда, даже тогда, когда он изобретает, то есть с пользой для себя комбинирует подражания различного происхождения; он всегда чувствует потребность во вдохновении примером и одобрением группы людей, будь то группа предков или товарищей, откуда и вытекает двойственность преступления-обычая и преступления-моды. Здесь главным образом преступник и выступает как существо общественное; он принадлежит к обществу, и, как таковой, он ответствен. Сумасшедший, напротив, не подражает ни сумасшедшим и никому другому. Между актами безумия, совершаемыми различными сумасшедшими, может существовать сходство, но все-таки оно всегда меньше, чем сходство между однородными преступлениями, и никогда не бывает следствием подражания. Попробуйте также классифицировать сумасшедших на две категории, соответствующие нашему распределению преступников; вам это не удастся. Проявления умственного расстройства более других подвержены изменениям в зависимости от индивидуума, хотя в одном и том же индивидууме они повторяются в одной и той же форме. Можно, если угодно, называть «привычкой» это постоянно тождественное повторение, но она не будет иметь ничего общего с привычкой воровать по способу vol ? la tire, например, или vol au poivrier. Ворующий по первому способу более или менее сознательно подражает самому себе в каждом новом воровстве, подражая в то же время более или менее сознательно и другим и пользуясь каждый раз опытом, приобретенным его товарищами или им самим. Сумасшедший, который ежечасно, ежедневно и ежемесячно воспроизводит свои выходки, подчиняется органическому импульсу, просто физиологической и ничуть не психологической привычке, чаще всего без малейшего воспоминания о своих прежних, походящих друг на друга странностях. Во всяком случае, если можно с точностью сказать, что существует привычное безумие une folie habituelle, то ни обычного, ни традиционного безумия – une folie coutumiеre ou traditionelle – не существует наверное, потому что применять название обычая и традиции к религиозным галлюцинациям, например, или к припадкам бешенства значило бы то же, что принимать изменчивый и чисто поверхностный отблеск какой-нибудь материи за ее настоящий и постоянный цвет. Было бы не менее ошибочно сравнивать перемежающиеся эпидемии безумия с преступными заразами, распространяющимися в известные времена, как мимолетная мода. Последние, оставаясь все-таки подражаниями, часто наблюдаются среди индивидуумов, отделенных друг от друга большим расстоянием; термин «зараза» – contagion, напоминающий понятие прикосновения – contact, подходит к ним только метафорически. Но эпидемии безумия как явления прежде всего патологические требуют физического сближения субъектов, задетых этим бичом[28 - Криминалисты-психиатры думали, что между периодическими припадками помешательства и хроническим помешательством существует такая же разница, как между преступностью случайной и привычной. Но эта кажущаяся аналогия не выдерживает критики.].
Эпидемии безумия обычно свирепствуют в узких и замкнутых стенах монастырей.
Покончив с этим, вернемся к нашей теме. Мафия в Сицилии – то же самое, что клан в Корсике, только в более широком виде. Члены одного и того же клана вступают в соглашение с тем, чтобы всеми законными или преступными, мирными или кровавыми путями, безразлично, захватить все избирательные должности, овладеть suqillo (печатью мэрии) и пускать в ход в свою пользу всяческие притеснения против враждебного класса. Мафиози преследуют ту же цель против всех, кто не примыкает к их ассоциации. Аналогичные политические условия, продолжительное отсутствие внушающей доверие, твердой и справедливой власти развили на обоих островах потребность солидарности per fas et nefas, этого ярого франкмасонства, где каждый из его сочленов черпает ту спокойную уверенность в себе, которой он не нашел бы больше нигде. Не будем этому удивляться; это исключительное в наше время явление было некогда повсеместным, и Корсика, как и Сицилия, в качестве остатков средних веков, заботливо хранимых Средиземным морем нам в поучение, могут осведомить нас о нашем прошлом; мне кажется, что я имею право видеть здесь подтверждение известных отдельных воззрений на подражание. Разве не царил когда-то дух клана на всем континенте, поддерживая обособленность каждого поселка, каждого кастелянского округа? Если же он постепенно заменился более широкими воззрениями, то не произошло ли это лишь в той мере, в какой разные племена ассимилировались друг с другом при посредстве продолжительного обмена всякого рода примеров? И не объясняется ли таким образом то, что, оставшись чуждыми этой непрерывной взаимности влияний, подобно тому, как озера не испытывают на себе влияния морских приливов, Корсика и Сицилия сохранили оригинальную исключительность и невосприимчивость их нравственного чувства, такую странную на наш взгляд?
Разбойничество, впрочем, – только одно из проявлений или, лучше сказать, наростов Мафия, но Мафия пользуется им и дает для него средства, являясь его силой и получая взамен известный доход. Такие же связи установились между кланом и разбойниками или бандитами, которые к нему принадлежат. Наблюдалось и наблюдается еще до сих пор, что муниципальные советы вотируют ренты бандитам преобладающего клана. И действительно, народное чувство дает известное назначение этим кочевникам, преобразившимся в паладинов: убийца является чем-то вроде судьи. При помощи его, за неимением лучшего, творится правосудие. За последние годы известной стала шайка, вынудившая мэра Сартэнского округа упорядочить свои отношения с его прежней любовницей, на которой он отказывался жениться. В 1886 году другая шайка заставила жандармскую полицию помешать одной дуэли состояться у ворот Джаккио. То же самое происходит и в Сицилии.
Следует ли видеть в сицилианском грабителе прирожденного преступника? Префект Мессины ответит нам следующее.
«Все эти люди, – говорит он, рассказывая о земледельцах, ставших преступниками, – скромны, кротки по природе, с большим почтением относятся к буржуазии; они никогда не казались бы способными на преступления, если бы не были обязаны служить мрачным интригам, тайной мести и соперничеству каких-нибудь привилегированных лиц, которым они служили наемными убийцами». Нужно отметить, что атаманы разбойников, «от дона Пеппино до Реджио и от дона Паскаля до Райя», вышли из класса крестьян. Здесь, значит, дело касается преимущественно сельского грабителя; прежняя Сицилия, как и Корсика (наперекор презрению корсиканцев к полевым работам), – страна главным образом земледельческая, усеянная небольшими деревнями. Для Мафиози местом свиданий служат ярмарки. Скажем ли мы вместе с писателями-социалистами, что бедность была социальной причиной, заставившей сицилианского крестьянина стать грабителем? Алонги начинает с того, что допускает это, но он скоро вслед за этим сильно затрудняется объяснить быстрый прогресс Мафия, правда, в городской и рафинированной форме, в Палермо и его окрестностях, в этой «Золотой раковине», стране сказочно богатой и плодородной, где так мало обездоленных и так зажиточен земледелец. Дело в том, что сицилианский крестьянин, все равно – богат он или беден, в высшей степени тщеславен; если он богат, то он спешит разориться тратами на роскошь, пиры, красивую одежду[29 - И на сласти также. «Каждый праздник, каждый святой имеет свою специальную конфету, и можно было бы составить календарь из разных конфет».], чтобы соперничать с высшими классами, а разорившись, он поневоле делается maffioso уже добровольно, чтобы стать выше своего положения[30 - Эта гордость или, если хотите, тщеславие может быть источником как героизма, так и преступления. Но известно, что такая «уверенность в себе» – один из примитивных недостатков, наименее благоприятствующих цивилизующим идеям. «Сицилианец любит свой остров, палермец обожает Палермо, всякий обитатель маленькой деревушки испытывает то же пристрастие к четырем стенам, в которых он родился и вырос. Сицилианец не говорит мой отец, моя мать, но – отец, мать, точно они прежде всего отец и мать. Он делает вид, что его ничто не удивляет». Это «заметно больше внутри страны и в маленьких местечках и меньше в цивилизованных классах Палермо и крупных центрах». Сицилианец, как и корсиканец, бывает до излишества гостеприимен и великодушен, но главным образом из тщеславия. Жертва грабежа в Сицилии гораздо больше чувствительна к унижению быть обманутой, чем к понесенным убыткам.].
Безо всякого основания, в один прекрасный день, «почувствовав, что ему надоело его тоскливое существование», он одевается в костюм разбойника и после торжественного посвящения, окруженный собранием родственников и друзей, он с оружием и багажом переходит в лагерь бродяг. Впрочем, он рано выучился носить оружие. В Палермо, в Bagheria и в южной Италии крестьянин возвращается с поля неизменно с заступом под мышкой, с ружьем на перевязи и с ножом, который он хладнокровно вонзает в свои жертвы. «Не одалживают ни ружья, ни жены», говорит сицилианская пословица. Еще аналогия с Корсикой. Крестьянин всегда переживает разбойника. Никогда сицилианский разбойник не умрет вне своего округа; тоска по родине наперекор самым серьезным опасностям приведет его в землю отцов.
Мы говорили выше, что обычные приемы деревенских разбойников в Сицилии – это lettera di scrocco, abigeato и лишение свободы с целью получить выкуп за пленника; прибавим сюда еще grassazione, то есть вооруженный грабеж на больших дорогах, захват экипажей. Эти приемы не только традиционны, но иногда и наследственны: достоинство саро banda, как монархическая корона, передавалось, как говорят наблюдения, по наследству. Крупный собственник, проживающий на своих землях, получает и один прекрасный день письмо, настолько почтительное, насколько это только возможно, где умоляют Его Сиятельство, Illustrissime Seigneurie, оказать честным людям в нужде маленькую помощь в две, три, четыре тысячи лир, если оно не хочет, чтобы постигли его неприятности. Это называется lettera di scrocco. Если просьба остается без ответа, то следующее письмо уже более настойчиво. Наконец, третье гласит кратко: «Платите, или Вы будете убиты». Через несколько дней угроза исполнена: упрямец убит или захвачен в плен. В последнем случае, застигнутый врасплох и переправленный ночью в какой-нибудь вертеп, он остается там, окруженный подобающим уходом, до тех пор, пока семья его не решит его выкупить за огромную сумму. Abigeato, угон больших стад, пасущихся на обширных пастбищах, – вид грабежа, идущий, по крайней мере, от Какуса, исполинского пещерного жителя, мифологического разбойника и похитителя телиц Геркулеса. Приручение животных было одной из первых, наиболее плодотворных форм гения изобретательности, и домашние животные долго были главным богатством и потому предметом самых пылких вожделений[31 - В своих глубоких изысканиях по юридической археологии Sumner-Maine отметил это главным образом в своем труде «Institutions primitires». Он указывает в нем, в нем, что в начале истории некоторых народов всегда можно найти стадию, характеризующуюся обилием земли и небольшим количеством скота: тогда высокое положение в обществе обусловливается обладанием большими стадами. Отсюда много особенностей, свойственных древнему ирландскому, индусскому или римскому праву.].
На обладателя больших стад в течение нескольких веков смотрели, как смотрят теперь на современного капиталиста, то есть как на человека, которого более чем кого другого желательно было бы обокрасть. Когда кассир скрывается, захватив один или дна миллиона, его не считают заурядным вором. В первобытные времена угонявший скот внушал к себе аналогичное же уважение. «Когда один из сыновей Атгилы хотел устроить себе небольшое королевство, он собрал, – говорит Jornandеs, – угонщиков скота Скамаров и грабителей со всех стран и занял башню под названием Герта». Там, «разоряя своих соседей по способу деревенских воров, он провозгласил себя королем послушных ему злодеев». Этот дерзкий грабеж еще в древности укоренился в Италии. В XIII веке в окрестностях Флоренции богатые contadini (крестьяне) присоединялись к дворянам, чтобы украсть свинью у соседа. Есть племена, даже народы, посвятившие себя специально этому роду грабежа. В Испании цыгане с незапамятных времен занимаются конокрадством; расположившись лагерем в горах, среди развалин феодального замка, иногда среди четырех столбов старинной виселицы, где повешены были многие из их предков, несомненно, за те же преступления, они подстерегают лошадей или мулов, чтобы украсть их; они очень ловки в искусстве изменять после кражи вид этих животных и делают их неузнаваемыми даже для их хозяина. Однако за неимением этих животных, наиболее ценных, они довольствуются иногда захватом мимоходом свиньи. Но довольно доказывать почтенную древность этого первобытного преступления.
Как пример древнего и традиционного преступления можно привести еще выделку фальшивых монет. Общества фальшивомонетчиков населяют пещеры Пиренеев, по крайней мере, кажется, по склонам испанских гор. Gil Maestre сообщает нам, что он бродил «в течение долгих ночных часов» вокруг их вертепов и часто слышал разговоры, женский смех; «все это сопровождалось короткими, сухими и равномерными ударами молотков». Но от этого преступления отдает культурой и городом.
Есть действительно переходные степени между городским и сельским грабительством[32 - Наш век хорошо их знает, потому что введением железных дорог он дал наиболее решительный толчок городской трансформации преступности. Нельзя остановить поезд, как останавливали когда-то дилижанс. До 1849 или 1850 года последние привлекавшие к себе внимание шайки преступников носили несомненно сельский характер: шайка chauffeurs в конце последнего столетия, венские грабители в 1834 году и т. д. В 1857 году к шайке Графт примешались уже промышленные элементы. С тех пор знаменитые шайки основались в больших городах, например в Париже шайка Vrignault в 1876 году (150 сочленов), шайка Abadie в 1878 году, шайка Булонского леса в 1880 году и т. д. Я не говорю уже о маленьких, постоянно возрождающихся шайках фальшивомонетчиков.]; сама Мафия служит этому доказательством. В том виде, как мы ее только что описали, она понемногу исчезает с 1877 года благодаря энергичной репрессии итальянского правительства; но, как бы в отместку, она растет в своих юродских формах. Спускаясь с гор к побережьям, она изменяет свой характер; в горах, в своей первобытной форме, Мафия просто груба; по морским побережьям и в городах она, может быть, более кровожадна, но, главное, более коварна и утонченна, ее организация совершенствуется, ее орудия обновляются. Рабочий класс начинает присоединяться к Мафия. Рабочие ассоциации уже всегда обязываются в их статутах (что иногда подразумевается, а иногда выражается вполне ясно) запастись адвокатом-сочлениом «на случай, когда кто-либо будет обвиняться в каком-нибудь преступлении», и вместе с тем обязываются поддерживать семью осужденного во время его заточения.
Таким образом формируются преступные общества (последняя форма Мафия), опутывающие своими нитями одновременно и земледелие, и промышленность, они делаются господами полей и города, обирают, с одной стороны, собственников, но более искусно, чем прежде[33 - Глава шайки находит помещика и говорит ему очень почтительно, что его полевой сторож плох, что нужно его сменить и взять другого, причем имеет в виду своего сочлена, которому предполагается доставить выгодное назначение. Помещик покоряется или, если он протестует, он находит в своем опустошенном фруктовом саду крест – символическая угроза, которой он не заставит повторить. Нужно заметить, что тот же угрожающий символ употреблялся некогда шайкой Sainte-Vehme и теперь еще употребляется корсиканскими бандитами.], с другой стороны, пользуются кредитом, повышают и понижают по своему усмотрению цены на места на Палермской площади, на отдачу с торгов общественных работ или секуляризованных церковных имуществ. Эти общества можно рассматривать как синтез двух видов грабительства, сравниваемых нами, или как нечто вроде перехода от одного вида к другому. Они носят привлекательные названия – fratellenza, fratuzzio, amoroso и т. д.
От этой смешанной формы я перехожу к чистой и полной форме городского, централизованного и могущественного разбойничества, поднявшегося на высоту учреждения, достойного стать наряду с сельской haute p?gre, только что нами описанной. Обстоятельства, аналогичные тем, которые, как мы видели, породили Мафия в деревнях Сицилии, ведут к возникновению время от времени в самом сердце цивилизации, в столицах, какой-нибудь страшной секты, ужасающей весь мир и наводящей такой страх даже на историка, что чаще всего он, обладая не меньшей смелостью, чем Тэн и Максим Дюкамп, не осмеливается говорить того, что думает. Когда правильная власть в большом городе вдруг ослабевает или опускается или, наоборот, когда чрезмерный деспотизм вызывает восстание, каждый гражданин, не смея рассчитывать на охранительный авторитет, ищет опоры в партии. Отсюда клубы и тайные общества, заметно размножающиеся; самый жестокий из этих клубов, самое опасное из этих обществ не замедлит заглушить и уничтожить все остальное своей относительной силой, и вскоре, какова бы ни была первоначальная честность и возвышенность его цели, привлекает к себе преступные натуры, которые увлекаются им; это презренные негодяи, те же тигры или гиены, но нового и более сложного вида. Так появилась и распространилась секта Maillotins, Ecorcheurs или Cabochiens во время анархии Столетней войны, заговор якобинцев в начале французской революции, Парижская коммуна в 1871 году или еще более недавно заговор нигилистов[34 - В древности заговор Катилины имел ту же окраску.]. Зло носит здесь признаки эпидемии, но не местного заболевания; оно мимоходом опустошает целую обширную территорию вместо того, чтобы с веками укореняться в тесном районе. Это мода, а не обычай. Преступники, которые делаются главарями этих исторических шаек, не земледельцы, но ремесленники, лавочники, риторы, комедианты, артисты. Они не привязаны к родной почве, и не к родному очагу они возвращаются умирать; большинство из них чужеземцы и космополиты. Они практикуют не разбой – grassazione, но опустошение общественных касс; не lettera di scrocco, но противозаконные поборы, проскрипции и законы о подозрительных личностях; не abigeato, но массовую конфискацию имений, многообразные формы ограбления противника; не заключение в гроте или убийство человека, но заполнение тюрем, расстреливание, потопление, уничтожение известного класса на гильотине, взрывы динамита; не поджог амбара или потраву жатвы, но поджог и разграбление дворцов. И эти приемы они меняют беспрестанно, применяя их к господствующему вкусу, с богатством воображения, которое заставляет сельских разбойников краснеть за свою многовековую рутину. Но нужно признать, что у них есть общая черта с последними, весьма замечательная: с их именами связаны известные народные легенды. Самый жестокий, самый лукавый и хищный грабитель по большим дорогам, какой-нибудь Антонино Леоне или ди Паскати[35 - Нельзя не заметить, что оба эти грабителя-предводителя бывших шаек стали врагами, и первый кончил тем, что убил второго.] может встретить свой портрет, пользующийся большим уважением, на стене в хижинах Сицилии; бюсты Марата, Геберта, Робеспьера и др. красуются на почетных местах во многих рабочих кабинетах.