– Повтори громче! Я яблоня, у меня ушей нет!" – крикнула я.
– Аленушка!!! – крикнула Аленушка.
– С чем пожаловала? – стала я добавлять "свои слова" к пьесе.
– Ты не видела братца Иванушку? – спросила обалдевшая Аленушка.
Я снова потребовала говорить с Яблоней громче.
Дальше наш диалог проходил на крике.
– Видела! И что?
– Куда он побежал?
– А ты волшебное слово знаешь?
– Не знаю!!! – проорала отчаявшаяся Аленушка, хотя мы все прекрасно знали, что волшебные слова – это спасибо-пожалуйста.
– А не знаешь, тогда иди отсюда! – сердито крикнула я. И шепотом велела ей сказать «пожалуйста».
Она к этому времени как-то пришла в себя и все поняла. Вежливо попросила сказать, где братец.
Я велела съесть яблочко. (Все действо проходило по-прежнему на крике).
Отчаявшаяся Аленушка взревела:
– Как мне их есть, они не настоящие!
– Если любишь братика, найдешь настоящее!!! – заорала я.
Она поискала и нашла! И стала есть! Медленно!!! А что делать? Пока она ела, мне пришлось развлекать публику, я принялась громко говорить о волшебных словах, какие они, мол, творят чудеса. Аленушка медленно жевала. Но я много знала про чудеса. И все говорила, говорила, шелестя ветвями и громыхая искусственными яблочками.
Наконец яблоко было съедено, я громко послала Аленушка к Печке. Публика нам аплодировала! У Печки все пошло живее. Спектакль удался. Воспитательницы очень хвалили Аленушку, говоря, что та сначала испугалась, а потом так разыгралась, так разыгралась. А мне ни слова не сказали. Я поняла, что была в их глазах бунтовщиком. Я ведь без разрешения отступила от текста.
Вот так со мной всегда: я подпорка чьих-то судеб. Вот она, судьба. И кто все-таки дергает за ниточки?
Во время учебного года наши с Ташкой встречи происходили на концертах в консерватории, куда мы, как приличные дети должны были ходить по воскресеньям. Нам покупали абонемент и – хочешь-не хочешь – воскресное утро было занято встречами с прекрасным. Удивительно и невероятно: туда нас отправляли одних, без сопровождения взрослых. И никогда ничего страшного не случалось. Нас ни разу не подкараулил педофил с предложениями конфетки (от этого предостерегали чуть ли не каждый день: конфетку у чужого не брать, с чужим в разговоры не вступать, убегать сразу, молча и решительно), на нас ни разу не напал хулиган, не переехала машина. Мы спокойно, даже уныло добирались до улицы Герцена, как тогда звалась Большая Никитская, шли в гардероб консерватории, переобувались (обязательно надо было переобуваться, иначе просто полное неприличие), сдавали верхнюю одежду и шли в зал. Больше всего мы любили сидеть не в партере, а как можно выше. Где-нибудь в середине первого амфитеатра. Любители дневных концертов обычно усаживались внизу, и мы часто блаженствовали в одиночестве. Наши счастливые фантазии не знали границ. На сцену выходил музыкант-исполнитель, кланялся, звучали первые аккорды – и начиналось.
– А представь, – шептала Ташка, – в зал вот прям сейчас влетает огромная оса. Огромная. Примерно как мы с тобой. Но оса.
– Жужжит, наверное, жутко! – начинала работать моя фантазия.
– Ужасно громко, да.
– И ветер от нее по залу. Только давай – она низко летит, над партером. А то я ос боюсь, – просила я.
– Она на нас даже не оглядывается. Она на звуки музыки прилетела.
– Прилетела и села на рояль. И смотрит на музыканта.
– А тот ничего не замечает, играет себе Шопена, весь в чувствах, глаза закрыл.
– И оса застыла. Смотрит во все глаза и слушает. А в зале все в обморок попадали. А кто не упал, тот просто спрятался.
– А, кстати, как она села на рояль? – Ташка очень любила точность в деталях, – Крышка-то открыта. Она что, внутрь залезла, под крышку?
– Нет! Она же хоть и огромная, но легкая, как бумажный змей примерно. И она сидит на открытой крышке. Сверху, на ребре, – шептала я.
Мы уже видели эту осу во всей красе, у нас от страха мурашки по коже бежали. Жалко было музыканта ужасно. Что с ним будет, когда он откроет глаза и увидит, кто перед ним? Как потом сложится его творческая судьба? Сможет ли продолжать выступать? Да и просто – выживет ли?
Оса, огорченная равнодушием музыканта и нежеланием посмотреть в ее сторону, чуть-чуть взлетела над крышкой рояля. Жужжание могло испугать кого хочешь. Да и ветер поднялся. Легкий, конечно, такой – маленький ветерок, бриз. У музыканта даже романтично взлетела его поэтическая челка. Но и после мешающих звуков, и после ветра он продолжал играть, закрыв глаза. Только губы его горестно изогнулись. Он подумал, что это жужжит кто-то из публики, и выразил свое отношение к громкому звуку презрительной гримасой.
– Но все-таки пора ему открыть глаза, – заметила я.
– Ага. Пора. Значит так, вот сейчас он все-таки откинул голову, красиво так откинул, как поэт.
– Как какой поэт? Как Пушкин у моря?
– Ну, не как Маяковский же! Маяковский, если голову откинет, оса сама со страху под рояль грохнется.
– Ну, тогда он откидывает голову и открывает глаза…
– А на него уставилась оса!..
Тут мы не выдерживали и начинали взахлеб смеяться. Смеяться на концерте в консерватории – это невыносимая мука. Потому что надо было стараться, чтобы нас никто не услышал, чтобы не начали искать, откуда раздаются хрюканье и всхлипы, а иногда и тихий выразительный вой. Кое-как у нас получалось соблюдать относительную тишину, но не всегда.
Музыкант доигрывал произведение композитора-классика, с закрытыми глазами прислушивался к последним, только ему слышным отзвукам сыгранного. Оса сосредоточенно слушала вместе с ним. Потом он вскакивал, кланялся. Раздавался шквал аплодисментов, крики «Браво!» Очарованные любители музыки выражали свое восхищение, не обращая внимание на осу. Исполнитель убегал за кулисы. Оса летела за ним. А мы уже могли смеяться, не опасаясь замечаний и упреков.
После целого учебного года посещения консерваторского абонемента фантазия наша и взаимопонимание выросло до невиданных высот. Вот бы нам тогда начать вместе книги писать! Но некому было подсказать, как направить нашу шаловливую фантазию в полезное русло. Хотя сами мы об этом поговаривали. Думали – вот вырастем, станем авторами, как Ильф и Петров, например. До взрослой жизни было далеко-далеко. Мы просто наслаждались тем, что есть. Ловили момент.
Тетя и Ташкина бабушка Тома считали, что посещение абонемента действует на нас крайне благотворно. По их мнению, мы возвращались домой одухотворенными. Видимо, Тамара Николаевна похвасталась другой своей подруге, вдове известнейшего всей стране государственного деятеля, успехами на ниве одухотворения своей внучки. Поэтому на будущий сезон к нам присоединили внука этого государственного деятеля, мальчика наших лет по имени Вова. Ташка предупредила меня о новом компаньоне по телефону, сказав, что он со странностями, но мешать нам веселиться не будет, его можно не опасаться.
Сказать, что Вова был странным мальчиком, – не сказать ничего. Он был чудным, диковинным, бзикнутым, с мозгами явно набекрень. Пухлый, неповоротливый, неуклюжий, одетый как старичок: в костюме с галстуком, на ботинках – галоши, хотя стояло бабье лето и никаких дождей еще и в помине не было. Про галоши он сразу сказал, чтобы мы не обращали внимания на эту странность, это, мол, вместо сменки, потому что сменку он бы непременно потерял, у него большой опыт потерь такого рода. Вот прям так и выражался: «опыт потерь такого рода». Я впервые слышала, чтобы мальчик так говорил. Галоши он снял довольно ловким движением, достал из кармана пальто синий сатиновый мешок для сменки, запрятал галоши туда и благополучно сдал их гардеробщице.
– Хотя могу и их потерять, – задумчиво заметил он, получив номерок.
– Дай сюда, я спрячу, – вздохнула Ташка, забирая из рук Вовы металлическую пластинку с номером.
– «Кто ты, мой ангел ли хранитель или коварный искуситель?» – пропел Вова довольно дурацким голосом.
– Ты что? Уже до сих пор выучил? – поразилась Ташка.
В те годы было популярно учить наизусть всего «Евгения Онегина». Это считалось свидетельством больших способностей и ума. Я тоже потихоньку учила «ЕО», не напрягаясь, не соревнуясь (я ненавидела соревнования), учила из любви к красоте и воздушности пушкинских строк.
– Практически весь отложился в памяти, – вздохнул Вова, – Легко использую в общении.
– Да уж вижу, – согласилась Ташка, выразительно взглянув на меня, словно говоря: «Я же тебя предупреждала, не удивляйся.»