<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 >>

Блюзы памяти. Рассказы, эссе, миниатюры
Галина Сафонова-Пирус

«Живу, как королева! Особнячок – прелесть! Садик – чудо! Подрезанные деревья, плиткой выложенные дорожки и махровые цветы, цветы, цветы! Кажется, я счастлива.»

«Кажется.» – подумалось… А почему кажется то! Из клетки – да в такое? Да каждая женщина должна радоваться… да каждая только о таком и… ходить и улыбаться от счастья. И почти тут же увидела: Бланка просыпается на цветных иностранных подушках и простынях с замысловатыми иностранными вензелями, муж приносит ей на серебряном подносе утренний кофе, садится рядом и… Ой, дальше – не надо, не буду, не стану… А потом, взявшись за руки, бродят они по плиточным тропинкам сада с подрезанными деревьями и махровыми цветами, выбирая натюрморт для его следующей, непременно талантливой картины, и она даёт ему советы, советы, советы…

Были и еще довольно частые мейлы с упоминанием о нагрянувшем счастье, потом «счастье» стало упоминаться реже, реже и в последние полгода этого сладкого слова не нашла и вовсе, – так, одни «сообщения», что жива, мол, здорова, мол, того и тебе… В чем дело? – недоумевала, ведь могла бы написать просто и понятно: что-то не… ан нет! Потом мейлы пропали.

И вдруг… Вдруг Бланка объявилась как-то поздно вечером.

– Бланка! – я только и всплеснула руками. – Ну что ж это ты, блин!..

А она и залепетала, когда уселась в моё… в её любимое кресло:

– Ой, ты знаешь…

И дальше «коротко – о главном»: жилось ей вначале с Коленькой сладко, счастливо, – «кайфово жилось, думалось и мечталось», – опять же – её словосочетание, а потом… Потом как-то попристальней начала она вглядываться в своего голландского Нику-Коленьку и «вначале поскучивать», – её же! – а потом и совсем заскучала.

– Бланка, почему? – округлила я глаза, – Почему ты заскучала в такой обстановке кайфовой и с таким творцом-художником?

А она сидела напротив… но уже без папок и вязания, и ничего определённого не могла ответить, – так, пожимание плечами, междометия, усмешки и румянец во всю щеку, а когда оный стал еще ярче, я поняла: ну, конечно же, хочет спросить о своём Костеньке, но стесняется!.. а, может, и боится? И тогда сразу же «раскололась»:

– Бланка, не знаю, где сейчас первый творец… после твоего побега он тоже уехал куда-то, но вот ключи от клетки… – И она замерла… а я не стала пытать её молчанием и даже рассмеялась: – А вот ключи от квартиры оставил, сказав при этом: «Возьмите на всякий случай», а что за «случай» имел в виду…

И она вроде бы не услышала моих слов, но румянец стал ярче, снова залопотала о своём житье-бытье в Голландии и из этого сбивчивого бурлящего потока я всё же выловила суть: надоели ей и подстриженные деревья, и махровые цветы и самое главное!.. картины Ники-Коленьки, писаные только для интерьеров тамошних обывателей и в которых не было «таинственного свечения масляных красок, а лишь примитивность бесслойных акварельных», – её слова!.. А дальше – мои, обобщающие: ну да, не было в его картинах ничего завораживающего, а так, разноцветные кружочки, черточки и квадратики с треугольниками… и опять – её: «прозрачность дистиллированной воды, лишенной какой-либо жизни».

– Но зачем тебе таинственное свечение, Бланка? Жила бы в особняке среди… и без этого… и просто…

Нет, не смогла я в наш первый вечер услышать от неё ответа на нечаянный… и неискренний вопрос свой, – был уже второй час ночи, когда она, взяв ключи, вернулась в свою бывшую клетку. Но на другой день рано утром…

А на другой день рано утром впорхнула:

– Ты только посмотри, сколько Костенька написал моих портретов! – и из знакомых коричневых папок вывалились на диван листы.

– Ба-атюшки! – только и пропела я, рассматривая портреты и по одному водворяя в папку. – Бланка, да твой Костенька портретист! Ему надо было сразу и…

А портреты и впрямь были отличные. Настолько точно была поймана и проявлена суть его почитательницы!.. и особенно глаза: на зрителя… на меня смотрели глаза, в которых светились искренний восторг, жажда жизни, желаний… и даже какая-то неведомая мне и загадочная глубина. А Бланка меж тем всё лопотала и лопотала, но я почти не улавливала её слов, – лишь интонацию восторга и вины перед Костенькой, который… «ка-акой молодчина!.. я же знала!.. я же говорила!.. ну, настоящий творец!»

Что, вот этим и закончить?.. Не-ет, пожалуй, финал таким не бывает, – точки нет! – а посему напишу, как и было.

Поразмыслив, я подумала: а правильно ли сделала, что отдала ключи Бланке? А вдруг Костя возвратится с другой почитательницей таланта, и что тогда?.. Но о своих сомнениях ей не сказала, – а где бы она жила кроме как ни в освободившейся прежней клетке? У меня? Так это выглядело бы нелепо: рядом пустая квартира, а она… Но мои сомнения и вопросы вскоре разрешились легко и просто, ибо получила мейл от Кости: как, мол, там, всё ли в порядке? Ага – ответила… ну, конечно, не «ага», а настучала по клавишам, что Бланка, мол, возвратилась, а он… Он и замолчал. И с месяц – ни ответа, ни привета. Но за это время Бланка нашла работу, повеселела, похорошела… и как раз вовремя.

А вот почему. Опять же, как-то поздним вечером впорхнула:

– Ой, прости, но…

И мне уже не надо было слышать о том, что сейчас раскроет мне это самое «но», ибо поняла: Костенька приехал! Ведь Бланка светилась тем самым светом, которым вспыхивает лицо влюблённой, только что услышавшей ответное признание.

– Бланка, и всё же! – решилась чуть пригасить этот самый свет своими прозаическими вопросами: как же он?.. где ж он всё это время?.. и что теперь будет?

Но она, ласковой кошечкой прокравшись к своему… к моему любимому креслу, только взглянула как-то… И было в этом взгляде столько тихой успокоенности и трепетной радости, что её слова уже не имели никакого значения, по крайней мере, «на как же он»? и «что теперь будет?» этот её взгляд уже ответил, а вот на «где же он всё это время…» И оказалось, что уехал тогда её творец в Тверь к другу-портретисту, «стажировался» у него, да и не только стажировался, но и перенимал опыт «выживания» художников, – находить заказчиков. И преуспел… правда, там, в Твери, а здесь надо будет… Но это пока не печалило Бланку, ибо она была уверена: её Костенька – гениальный художник-портретист и если послушает её советов, то… Нет, не буду снова плестись за ней и за ее многообещающем «то», а…

А то пора выскрести из себя последнее – для резюме, – и для этого в последний раз нырну за Бланкой, но уже не в клетку, а в обитель Раскаявшейся и Простившего, – великие чувства! – чтобы, хотя б на минуту, представить себе их самый задушевный разговор: вот она зажигает свечи, – любит их тихий и мигающий свет, и они у нее – на полочках с сувенирами, на пианино, на книжном шкафу, – ставит на стол бутылку французского вина, привезенного из злополучной Голландии, два фужера… ну и всё остальное, что нужно для задушевной беседы, и вот уже сидят они друг против друга, у него в одной руке – бокал с вином, изумрудом переливчатым сверкающий от свечных огоньков, а в другой… вернее, а другая – на изящной ручке сияющей Бланки. Ну а потом…

Нет, не буду подглядывать, – а что же потом? – и, отвернувшись, в одиночестве домыслю такое: наверное, возвратилась Бланка потому, что её обрусевшая душа неизлечимо заразилась нашим русским вглядыванием, всматриванием, прозреванием явлений и даже вещей: а что там… как там, если – дальше, глубже?.. и для чего?.. да и зачем, наконец?

Кстати, а зачем?

И скучно ей стало бродить среди махровых цветов по вымощенным тропинкам со стрижеными деревьями. И захотелось вырваться из той, красивой клетки, чтобы обрести…

Но что, что обрести?

…Платочком махну, но уйти не смогу

Из этой проклятой и радостной клетки.

О! Как раз и кода для моего рассказа, – строки поэта со странным псевдонимом «Положение Обязывает», только что выкраденные с лит. сайта.

День с «вождём мировой революции»

Ездили на дачу к друзьям-художникам, – он пейзажист, жена график, – сидели у камина, пили домашнее винцо, а вокруг домика всё сияло инеем, смешно подпрыгивая в нетронутом снегу, выискивали что-то длинноносые черныши-галки, перепархивали с ветки на ветку синички и, упруго взлетая в бирюзу неба, осыпали снег с веток. Но как же не вписывались мы в это лилейное великолепие своими беседами! Нет, неискоренимо это в русских, – снова и снова вызывать прошлое, переплетать с настоящим, спорить о будущем, вот и мы: о новых документах о Ленине[16 - Владимир Ленин (1870—1924) – российский революционер, глава партии большевиков (ВКП (б), глава переворота 1917 года, основатель и руководитель СССР.], который возвратился[17 - Возвращение Ленина из Европы в Россию. Апрель 1917 г.] делать революцию в России на деньги воюющей с ней Германии; о «красном терроре» и развязанной большевиками пятилетней гражданской войне[18 - Гражданская война и «красный террор» в1917—1922 годы.], после чего население страны сократилось на шестнадцать миллионов от пуль, голода и эпидемий; об «уничтожении как класса»[19 - Раскулачивание – политическая репрессия, применявшаяся на основании постановления ЦК. ВКП (б), принятого от 30 января 1930 года.] самых работящих мужиков страны, о «расстрельных списках» Сталина[20 - Ио?сиф Сталин (1878- 1953) – с конца 1920-х – начала], о лагерях ГУЛАГа*, из которых не вернулись миллионы лучших людей России.[21 - ГУЛАГ – Подразделение НКВД СССР, МВД СССР, Министерства юстиции СССР, осуществлявшее руководство местами массового принудительного заключения и содержания в 1930—1956 годах.] Потом Виктор поднялся к себе в мастерскую, а спустился с книжкой в руке и, возвращаясь к разговору об уничтоженных «как класс», открыл её (мою «Ведьму из Карачева», подаренную ему когда-то) и, словно подводя итог нашему общению, полистал её и стал читать:

«…Ну, а вскорости добрался до престола Ленин, и сразу разное стали про него говорить: одни – что он хороший человек и землю крестьянам пообещал, а другие – что шпион немецкий и что родители у него не русские, а разве не русский сможить быть для нас хорошим? Но зима прошла спокойно, а летом… Летом стали буржуев громить. И начали с Кочергина. Он же самый крупный промышленник в Карачеве был, масло гнал, складов с мукой у него много стояло. Помню, как вздорожаить хлеб, так он и пустить его подешевле, и собьёть цены. Его-то первым и расстреляли, и еще с ним человек семь. А жена как ахнула, так и померла вскорости. Осталося трое детей сиротами… Поограбили их пеотом, пообчистили, кто мог, тот и ташшыл от них всё, что хотел за кусок хлеба. Да и вообще судьба у них плохая была. Один тогда уже взрослый был, так не знаю, куда его дели, а двое других… Мальчика Васей звали, а девочку – Маней, ровесницей мне была, и вот когда мать её померла… А как раз зима была, холод лютый, а эта Маня собралася в платьице белое, в одежонку летнюю, да и к маме на могилку. Пала там, рыдала-рыдала!.. Там-то её и нашли. Привезли домой, а у нее – воспаление легких, за три дня и готова. Ну а Вася… Бывало, смеются над ним, как над дурачком каким: буржуйский сын, буржуйский сын. А чегосмеялись-то? О-о, Господи! Ведь что тогда делалося! Люди прямо осатанели! Всё ж большевики агитировали: буржуи во всем виноваты, буржуи! Вот народ и не давал прохода этому Васе, никто его не призрел, и он пропал куда-то… должно беспризорным сделался. Тогда ж беспризорных детей столько было!.. Как-то поехали мы с Сенькой за хлебом в Москву, пошла я на сухаревский базар, завернула в один переулок, а там их тысячи! Грязные, оборванные. Кто прямо на земле ляжить, кто – на перинах. Один момент мне особенно запомнился: девочка лет десяти ху-денькая такая… и пьяная. Да и мальчишки с ней тоже пьяные, и рвуть на куски живую курицу, а девчонка эта танцуить вокруг них, кривляется! Так страшно стало! А еще жалко. Ну до того жалко, что слезы аж навернулися. Боже мой! Какое ж несчастье, какое горе согнало сюда детей этих!? Зима как раз надвигалася, холодно становилося, а они – почти раздеты! Потом зашли мы к знакомым, стала я им все это рассказывать, а Алешка и говорить:

– Куда ж им деваться-то? Раскулаченных семьями в Сибирь везут, вот дети и убегают. – А он на железной дороге работал. – Откуда их только не вытаскиваешь, когда поезд придёт! И из ящиков, что под вагонами, и с буферов, крыш. Кто живой, а кто и замерз уже.

– А что ж матери-то их отпускають? – спрашиваю.

– Отпускают… Да небось еще и сами скажут: беги, мол, может спасешься. А куда потом деваться, кто ж их призреет? И собираются на этой Сухаревке.

Вот с такими-то впечатлениями и приехала домой. Говорю своим:

– Милые мои детки! Молитеся, чтобы ваших родителей Господь сохранил!»

Еще засветло ехали домой. Разыгрывалась метель со снегом и, может быть, именно этот беспокойно метущийся снег подхлёстывал, не давал смолкнуть недавним разговорам, возвращавшимся короткими фразами, словами. А тут еще как раз напротив остановки «Площадь Ленина» взгляд споткнулся о памятник «вождю мировой революции», а прямо у его ног выпендривался черный полиэтиленовый мешок, темным призраком набрасываясь на прохожих, или обернувшись собакой, злобно готовясь к очередному прыжку. И мне вдруг подумалось: а, может, в этом мешке бьётся, мечется освобожденная от тела, но неуспокоенная погребением[22 - Мавзолей В. Ленина – памятник-усыпальница на Красной площади у Кремлёвской стены в Москве, где с 1924 года покоится тело.] в земле душа Ленина?

Вечером захотелось отвлечься от навязчивых мыслей, и как раз по каналу «Культура» должна была начаться передача «Власть факта». Включила, а в ней – тема: «Репрессии тридцатых годов». Нет, не хочу, на сегодня хватит! Ведь передачи о годах социализма спокойно смотреть не получается, – начинает щемить сердце. Но тут стали рассказывать о Ежове[23 - Никола?й Ежо?в (1895—1940) – советский партийный и государственный деятель, генеральный комиссар госбезопасности (в 1940 расстрелян).]… Тогда, в тридцать шестом, Сталин назначил его наркомом внутренних дел… И всего-то метр пятьдесят один… с «незаконченным начальным образованием», но какой верный пес! А с июля тридцать седьмого и до декабря тридцать восьмого начался очередной террор (Слово-то каково! Как выстрел!), при котором была уничтожена почти вся не только «ленинская гвардия», но полтора миллиона «предателей народа» и их жен (двадцать восемь тысяч), а расстреляно – семьсот тысяч. Без суда и следствия. «Тройками». По «расстрельным спискам»[24 - Ста?линские расстре?льные спи?ски – досудебные перечни лиц, подлежащих осуждению Военной коллегией Верховного суда к разным мерам наказания (преимущественно – расстрелу).] Сталина, который собственноручно делал на полях пометки: «подождать», «расстрелять», «вначале привезти в Москву», «бить, бить»!

И били. Всемирно известного академика Вавилова[25 - Никола?й Вави?лов (1887—1943) – российский и советский учёный-генетик, ботаник, селекционер, географ, общественный деятель.] морили голодом и били.

И маршала Блюхера[26 - Василий Блюхер (1890—1938) – маршал Советского Союза, В 1938 году был арестован и умер от закупорки артерии тромбом на следствии в Лефортовской тюрьме.] били… восемнадцать дней!.. отчего тот и до расстрела не дожил.

А сколько неизвестных!..

И помогали вождю оставшиеся «верные ленинцы», подписывая расстрельные списки: Молотов (девятнадцать тысяч), Ворошилов (восемнадцать тысяч), Каганович (двадцать), Никита Хрущев[27 - В. Мо?лотов, К. Ворошилов, Л. Каганович, Н. Хрущёв – одни из высших руководителей ВКП (б) и КПСС в те годы.], всегда старавшийся перевыполнить планы и только в Киеве перестрелявший почти всех секретарей комсомола.

Утомлённая таким «наполнением» угасающего дня, уже в двенадцатом легла спать и приснился сон: над моей головой кружат стаи каких-то птиц. Иногда они взмывают в небо, словно растворяясь в зловещем закате, но, когда опускаются, даже ощущаю на щеках колебание воздуха и вижу, что они совсем бескрылые, похожие на черные безобразные комочки. Но вот уже передо мной – огромная крона низкого, незнакомого мне дерева с охристыми листьями, и стаи одна за другой начинают нырять в эту крону, словно скрываясь от опасности. Нет, им не укрыться там, в этой кроне, птиц слишком, слишком много! И всё же небо, освобожденное от темных стай, светлеет, но вместо птиц из кроны начинают вылетать черные облачка, похожие на комки свернутого полиэтилена, взлетать в посветлевшее небо… и уже сбиваются в черные тучи со странными рваными краями, закрывают небо…

И мне становится страшно.

Утром, после вчерашней метели, солнце вдруг щедро высветило нетронутую чистоту вновь выпавшего снега, укрывшего ветки липы, растущей под моим окном. Она стройна, благолепна и, соотносясь с тысячелетней жизнью этих деревьев, еще молода, хотя и дотянулась до девятого этажа соседней многоэтажки. Я любуюсь ею во все времена года, и она неизменно успокаивает, уводя меня от рутины дней, вот и теперь, приняв на свои темные, причудливо переплетённые ветви снежный наряд, перламутром лучащийся под солнцем, она, навевая благообращение, словно утешает, подсказывая предать забвению минувшие жестокие умыслы коварных людей и обратиться к Благости.

<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 >>