Лизонька и все остальные
Галина Николаевна Щербакова
"Лизонька и все остальные" – история одной семьи, в прошлом которой смешалось и хорошее, и дурное, но это не родило ни зла, ни ненависти, а только понимание и сострадание.
Галина ЩЕРБАКОВА
ЛИЗОНЬКА И ВСЕ ОСТАЛЬНЫЕ
1
Самое подлое – что это всегда ни с того ни с сего. А она так изнутри устроена: все что угодно, только не неожиданность. Не потому, что она не готова к неприятностям. Господи! Наоборот! Она как раз к ним всегда готова. Как тот идиот-пионер. И сроду не понимала людей, которые чирикают, как птицы, и не ждут несчастий. Она их ждет. И именно потому, что ждет, считает гнусностью с их стороны испытывать ее еще и такой ерундой. Зачем ей, и так готовой ко всему – еще и проверки на определение севера и юга? Она что – капитан дальнего плавания? Но время от времени на ровном, можно сказать, месте это происходит: все вокруг нее меняет свои места. Север становится югом, восток западом, верх – низом, и сама она оказывается неизвестно где, а отсюда и неизвестно кем.
Чего она боится больше всего, когда это случается? Она боится, что, испугавшись, не вспомнит, как из этого выходить. А выходить надо сразу, мгновенно, ни в коем случае не застревать в этой неопределенности. И уж тем более – не дай Бог! – не увлечься исследованием странного перевернутого мира. Есть такое чувство, есть! Страшно, пот по спине крупными каплями, крик уже движется к горлу – и одновременно хочется остаться в этом «черт-те где».
Вот почему быстро делается так: плотно закрываются глаза и головой встряхивается так, чтоб взвизгнули мозги. Потом – обязательно! – будет тошнить, пойдут перед глазами, которые уже откроешь, круги-разводы, но это все уже в четко ориентированном, тебе знакомом месте-времени.
Вот и на этот раз. Стояла на коленях, ножом копала землю. Все слова, что есть в русском языке, о себе на коленях говорила: и дура, и кретинка, и психопатка, и малохольная, рыла землю и говорила, выла и говорила. Наконец, закопала то, что принесла, травой присыпала, вздохнула, как шахтер в забое, стала подыматься с колен и… Батюшки! – ничего не понимает и места не узнает. А тут еще положение – на полуколенях, и посадочка вокруг не то что шумит, а так, чуть постанывает, а воздух кругом стоит плотный и слипшийся. Такого она сроду не видела: как в воздухе азот с кислородом и водородом слипаются и искрят в месте слипания, и становится непонятно, как этим можно дышать? И сразу начинаешь задыхаться от спазмов. Она так тряхнула головой, что упала лицом в землю и уже на земле почувствовала, как все вокруг нее перестроилось. Приподнялась – все уже на месте. Воздух разлипся, чуть-чуть где-то нехорошо поблескивает, но уже не страшно его вдохнуть. Для верности приложила руку козырьком – все правильно. Там – ее бывший дом, там – электростанция, а там – шахта, а рядышком кладбище. Все на месте. А под коленями – зарытые «буденовки», факт ее идиотизма. Ну, ладно, сказала себе. Сделала – так сделала. Жаль, что руки помыть негде. Второй раз идти проситься к людям – нехорошо. И тут – надо же! – вроде как что-то пискнуло, и она пошла на этот непонятный писк, и пришла, оказывается, куда надо… Такой слабенький, слабенький вытекал из земли ручеек, можно даже сказать, не вытекал – а высачивался. Положила руки прямо ему на горлышко, и пошла обтекать ладони вода, ледяная и нежная. И косточки пальцев стали в воде белыми-белыми, а вены – синими-синими, и грязь под ногтями была какой-то детски выразительной. Все стало четким-четким, как будто те, от кого это все зависит, награждали ее определенностью цвета и формы за то секундное помешательство, когда она не знала ни где, ни кто, ни зачем.
Физически – из-за воды. Морально, ну, морально из-за всего сразу. Что зарыла то, что должна была зарыть, а поставила то, что должна была поставить. Что легко справилась с этим своим не знаю – где, не знаю – что. Что сейчас вымоет руки и уедет в вагоне СВ, будет стоять у окна и чувствовать себя полноценно.
Господи! Еще утром вообразить себе такое состояние было невозможно. Ее тут все сразу стали тюкать, чего только не выслушала.
Попросилась во двор, чтоб сполоснусь огурцы, и пошло! Вы с кладбища, да? А кто у вас там лежит, что-то мы вас не припоминаем в личность? Дедушка с бабушкой? И вы на них тратились с памятником? Ну, женщина, вы даете! Лучше б уступили это место молодым. Теперь это дефицит… Знаете, сколько теперь в шахте гинет, а места все меньше и меньше. Откуда ж вы можете это знать? Я ж вам только сейчас про то говорю. Отсюда родом? Все равно не знаете, при вашем времени такого еще не было, это сейчас жизнь стала – тьфу! Копейки не дадут и не возьмут. И у вас так? А откуда вы будете? Ну да, ну да… У вас там тоже ничего хорошего… Мы думали, может, вы из Москвы… Хотя что Москва? Тоже хоронить негде… Там всех теперь палят… Ну, и правильно… Сравнить, сколько земли идет?.. – На гроб или на горшочек… Это и в собственном дворе можно закопать… Или на балконе держать… Это я шучу… Когда живешь рядом с кладбищем, то развивается юмор… Не верите? Чистая правда, женщина, чистая! Мы тут все Жванецкие и Хазановы… А как выживешь, если по пять раз в день – трам-там-там-там… Та-ра, рам-пам-паппам… Но вы все затеяли зря… Лишние, значит, деньги.
В очереди за водкой тоже шло дознание: зачем бывшим людям, от которых уже ничего не осталось (тут вникали в подробности – через какой срок от человека остаются одни кости, что из надетой материи выгнивает раньше и интересно, как ведет себя в таких случаях капрон), нужны памятники. Это даже нехорошо по отношению к другим старопохороненным. Получается, что памятливый родственник воображает перед другими. «Женщина, не корчите из себя. Вы ничего к ним уже не чувствуете. Это вам надо показать». Не знала, как спастись, хорошо, увидела на прилавке минералку, спросила мужиков: брать? Да вы что! Это же для исключительно больных, а мы исключительно здоровые. Мы – абсолютно… Пришлось даже оправдываться, что она не подозревала их — ни Боже мой! – в физической немощи. Какая там немощь! Пять бутылок на троих. Просто подумала – вдруг запить захочется?
Тут же услышала: женщина, девушка, как вас? Покупаете могильщикам? Берите самую дешевую водку, нечего их баловать… Приезжие любят ставить из себя, покупают даже коньяк… Но ведь нам с ними тут оставаться, как вы себе представляете, ваши покойники – последние на этой земле? Мы все завтрашние покойники, все в жизни под большим вопросом, а это под восклицательным знаком.
Самое непонятное, что ей хотелось длить эти случайные, а подчас и нахальные разговоры. Они ей казались исполненными смысла. Какого?! Что может быть дельного в трепотне очереди за водкой?
Потом она только что не облизывала грязь с бетонного параллелепипеда, который называется «памятник с мраморной крошкой и портретами», ей хотелось ощутить зубами, деснами, небом эту крошку. Дичь? Дичь… Кричало в ней высшее образование. Зато другая ее часть – необразованное естество, которое отвечает не за факты и знание, а за дрожание подбородка или набухание носа слезами, – та часть говорит: ешь эту землю.
Ничего тут не поделаешь – естество в ней сильнее. Хотя она научила глаза не плакать, нос не… Эта бездарнейшая часть человека, этот не поддающийся воспитанию и дрессуре отросток – с ним может быть всякое: краснение, синение, разбухание, у нее там собираются слезы, будто знают, что в глаза им дороги нет. Вот они и клубятся в носу, бывает, и булькают, и с этим – ни-че-го! Разве что намордник… Она чувствовала приближение носовых слез – соплей, дура! – а рядом были эти мужики, и было у них прекрасное настроение. Один из них – философ. Он тронул ее локоток. Дама (во!), эта работа наша у вас – хорошая. Памятник – это когда уже не болит. Это – давайте подведем черту. Итого, и новая страница. А вот когда живой покойник только-только, тут, конечно, держишь себя в руках, в смысле слов и выражений. Бывают такие крутые слезы и такие крики, что думаешь – все! Меняй профессию. Это когда дети или до сорока. Но в целом – привыкаешь. Находишь лицо, которому не жалко, а даже весело, и на него ориентация. А ваш случай – это подарок. Не обижайтесь. Сколько лет прошло, и они вам не дети. Нормальный же расклад – смерть от старости. По природе… Так что, дама, оттирайте на портретах личики, и давайте закругляться на этом мероприятии. – Да! Да! Я сейчас. Еще минуточку. Ну, вот – слезы пошли из носа, хорошо, что она к ним спиной. А вместе со слезами подымалась в душе какая-то сладкая щемящая радость, слабость, а когда засияли на портрете дедулины глаза, она совсем не выдержала, жалобно вскрикнула и обхватила камень. – Ну, хозяйка, это вы бросьте. Для вытья – темы нет… Займитесь лучше делом… Вон на том столике сделайте нам три куверта.
Ее с земли как ветром сдуло. Действительно, что это она решила подвывать, если самое время кувертов. С этими современными работягами – откуда они слова такие знают? – никогда ничего не поймешь. Ну, и не надо. Она уже лет тридцать знает одно доподлинно – она ни в жизни, ни в людях ни бум-бум… Как она говорит: живу ощупью. Поэтому она еще раз протерла портрет на бетонном камне. Господи, какие ж у него удивительные глаза, у дедули. Сейчас и нет таких, сейчас вообще у людей нет глаз. Это точно. У людей теперь окуляры перископов, идущих непосредственно из внутренних органов, из желчного пузыря, например. Или из желудка. Бывает, и из прямой кишки. Люди смотрят исключительно потрохами. Тут у нее целая теория, почему так… И она ее может объяснить при случае. Вполне убедительно. Те, кому она это объясняет, ей только благодарны. «Мать! Спасибо. Сразу стало легче… Теперь понимаю – смотрит на меня больная почка, зачем же буду обижаться на ее крик? Я отворачиваюсь, и все. Могу и соответствовать и посмотреть на почку своим спастическим колитом, но, понимаю, это уже некоторое хамство…
Такой теперь юмор.
Она вошла в чужую ограду. Это тоже наше время – входить в чужое, как в свое. Хоть в дом, хоть в душу, хоть сюда. Все такое беленькое, ухоженное, не какие-нибудь бетонные уроды-обрубки, тут стоял настоящий мрамор и сияла настоящая нержавейка, а столик у могилы и лавочки были из хорошего, выдержанного дерева… Хозяин всей этой красоты тоже был человеком с хорошими глазами. Умер он в 1953 году. Соломон Рубинштейн. Всего ничего было Соломону – сорок лет. Врач. Нет, она его не помнила, но суть смерти этого Рубинштейна в пятьдесят третьем в сорок лет, можно сказать, была абсолютно естественна. Это все равно как смерть во время «той испанки» или гибель в ашхабадском землетрясении. Это смерть в обстоятельствах, которые выше человека. У нас, к слову сказать, всю жизнь такие обстоятельства. Других нет.
Она резала колбасу, огурцы, облупливала яички.
Мысленно разговаривала с Розой. «А приют, – скажет ей, – мы нашли у Рубинштейна. – Беленький такой, дорогой приют. А Роза ей (О! Как хорошо она ее знает!): «Ты на каком слове делаешь ударение? Приют или дорогой?» – «Ты что, меня хочешь уличить в антисемитизме?» – «Ты спятила?» – «Я спятила, но все-таки?»
Точно так и будет… И она на Розины инсинуации не купится. Если ты дура, то я при чем? Хотя, да, последний приют сорокалетнего Рубинштейна был все-таки дорогой. И ухоженный. Тридцать лет здесь все протирают до блеска, а я со своей закуской-выпивкой. Прости, Соломон, за все прости… За пятьдесят третий тоже… Я тогда… Была, была минута… Поверила… Но и поняла, какая это все подлость, раньше; чем объявили: подлость. Зачти мне это, Соломон. А тут я все за собой уберу, даю слово, до крошечки…
Лопаты у мужиков зазвенели веселей, у них, у лопат, появился смысл деяния. Светлое будущее. «Откуда он знает слово «куверт?» – думала. Ну, во-первых, ответила сама себе, дерьма пирога знать любое слово… Я тоже уже сто лет знаю слово «убиквисты». Оно мне явилось во время родов. Мне казалось непристойным и недостойным – кричать. Молчаливая мука в моем представлении считалась доблестью. И я лежала, никому не нужная, почти трое суток, чуть не сгубила Аньку своей принципиальной гордостью. А когда мне совсем поплохело, то стали мне являться слова в единстве своего звучания и написания. Откуда-то из-под каталки острым плечом выскочила – уключина и стала не то покалывать, не то покусывать. Типичная «оце така мара». Так говорил родной мой дедуля, когда надо было определить нечто, материалистическому сознанию чуждое. И пишла, говорил он, оце така мара.
Вот и у меня она пишла.
И когда я застонала от пыток уключины, явились-не запылились остренькие, ладненькие, черные с серебром убиквисты (почему оба слова были на «у»?). Они шуганули уключину, плотно «уби к вистам» зависли надо мной, дышать через них было трудно, уже даже и не продохнуть, но они хоть не кусались, спасибо большое.
Слава Богу, шла мимо поломойка со шваброй, посмотрела на меня и закричала: «Вераванна, а эта мамаша уже синеет». Потом поломойка положила свое пролетарское орудие труда и приняла в руки другой угол свернутой в жгут простыни. Первый держала Вераванна. Убиквисты и уключина ни на шаг не отходили. Еще бы! Мне бы тоже было интересно посмотреть, если бы это не из меня, а из кого другого выдавливали ребенка.
Теперь «убиквисты» время от времени всплывают в памяти. Ни с того ни с сего.
Убиквисты – у, бисквиты! Рифма для авангардиста. А бисквит оказался черствый и был на этом рубинштейновском столе определенно лишним… Кто после водки с огурцом будет есть убиквист с изюмом?
Они подошли весело – могильщики. Или как в данном случае их называть? Случае установления памятников?
– Хозяйка, – сказал тот, кто знал лишние слова. – А буденовки, если хочешь, мы заберем…
Буденовками они называли зеленые усеченные пустотелые конусы со звездочками, которые сияли с могил бабули и дедули. Сейчас они валялись на дороге, замшелые, повернутые к небу черной внутренней пустотой.
– Нет, – почему-то решительно сказала она. – Нет…
Они с удивлением посмотрели на нее: хорошее ведь было предложение – увезти металлолом и кинуть где-нибудь, чтоб не валялся под ногами.
– Я сама уберу, – вежливо так сказала. – Угощайтесь, пожалуйста!
– Ну, это не надо повторять, – засмеялись мужики.
Она оставила их на территории Рубинштейна. В своей ограде со свеженьких бетонных параллелепипедов на нее ясно смотрели дедуля и бабуля. И было здесь празднично, светло, и даже воробьи вспархивали интеллигентно.
«Родненькие мои, – сказала она им. – Это я, ваша внучка Лизонька. Правда же, так лучше?»
Конечно, это был глупый вопрос. Как может быть не лучше то, что стоит пятьдесят четыре рубля – это без работы, без того, что еще сверху, без закуски и выпивки, – того, чему красная цена рубля три, не больше. Собственно, истинной стоимости «буденовок» Лизонька не знала. Их уже не ставили даже беднякам из бедняков. Даже этим ставили теперь бетонную стелочку за семь рублей. Дешевле – ничего. Конечно, возле похоронного бюро крутились жучки, предлагали кресты. Всякие – от мраморного до собранного из разных металлических трубочек. И была у Лизы идея, была: поставить кресты. Тем более что Лели уже нет, так что скандалить было бы некому, но она не решилась. Именно потому, что жучки. Почему-то хотелось законной линии. Справки, квитанции и печати, хотя, если разобраться – такая это чушь! Но представилось, что не она дедуле ставит памятник, а он – ей. Как бы было? Так бы и было – по правилам. Через кассу, через квитанции, чтоб было что предъявить при случае. Она сама хранит счета всей своей жизни – зачем, спрашивается? Кто их когда спросит? Неизвестно. Но квитанции, что она оплатила свое обучение в университете, а тогда за это платили, у нее есть. И много чего другого есть тоже. Теперь к непотребной куче всякой документации на оплаченное право жить, сидеть, стоять, ходить прибавятся и эти два памятника «бетонная плита с мраморной крошкой и портретом». И если явится некто с ломиком, чтоб устроить выковыривание, она тут как тут представит ему все бумажки и обоснования, и пошел-ка ты вон с ломиком. Ищи дураков! Поэтому и с буденовками нельзя поступить абы как. Взять и выбросить. Им надо найти правильное место, чтоб, как говорится, комар носа не подточил. Выбросить! Как же можно выбросить то, что стояло столько лет и выполняло назначение? Нет, дорогие товарищи! Так дело не пойдет. Абы как она не может.
Что-то ласковое тронуло ее за плечи. Лиза понимала – ветер, он сегодня весь день такой, нежный и случайный, но так думать не хотелось. Хотелось думать, что услышана, что это оттуда дедуля признался, что все видит, а главное – одобряет ее.
– Значит, оставляете буденовки? – снова спросили мужики.
– Да, – ответила она. Господи, что я с ними буду делать?
– Ну, тогда убирай, хозяйка, а то еврей рассердится.
Она достала из сумки конверт, передала старшему, тот старательно пересчитал деньги, смял конверт и выбросил, а она, дура, специально его покупала, чтоб пристойней выглядело.
Конечно, бисквит остался нетронутым, и яички тоже. И колбасу не ели, и она успела за десять минут стать серого цвета. Лиза старательно убирала все, чтоб не осталось следов на чужой территории, старательно заперла калитку.
– Миленькие, я пойду? – виновато спросила у своих портретов. И снова показалось, что кто-то тронул ее за плечо, значит, разрешил. Иди, мол, с Богом!
В одной руке пакет с остатками еды, через плечо сумка, в другой – за две звездочки прихваченные «буденовки». «Мы красные кавалеристы, и про нас былинники. речистые ведут рассказ…» Что еще может прийти в голову, если держишь в руках звезду? Главное, куда я это дену? Куда я это несу? Вот дуры кусок, вот дуры кусок… Господи, прости меня, грешную, но куда это деть, куда?
Решила дойти до посадки и там прикопать «буденовки», никто бы только не застал ее за этим делом. Слава Богу, есть ножик; главное, чтоб звезду не было видно, нехорошо, если она будет торчать из земли. Стояла ведь столько времени ни в чем не виноватая.
Ну, что я за бестолочь такая, ну, куда я с этим иду, думала Лизонька, идя в посадку и ища кусты погуще и землю помягче.
А звездочки, заразы, кололись…