– Тс-с… – ответила та, но спустя минуту пояснила: – Священник сам Николай, и это его собственный святой, да, кроме того, император – Николай, так что он любую службу одним и тем же начинает.
– «…О всеблагий отче Николае, избавь Христово стадо от волков, губящих его, и страну христианскую сохрани святыми твоими молитвами от мирского мятежа, трусов, нашествия иноплеменников и междоусобной брани, – монотонно басил поп, – от глада, потопа, огня, меча и напрасной смерти, и яко же помиловал еси трех мужей, в темнице сидящих, и избавил их от посечения мечного, тако помилуй и нас, умом, словом и делом во тьме грехов сущих, и избави нас от гнева божия и вечной казни…»
Катя посмотрела на генерала: «Не удивлен ли он молитвой невпопад?» Черные с сединой волосы, твердый, углубленный в себя взгляд на сумрачном лице без тени бурбонства.
Куропаткину было не до молитв. Катя не знала, что перед его внутренним взором стояли строчки только что полученного письма от Сергея Витте: «Алексей Николаевич, все-таки Вам нужно знать правду. Ведь это война беспричинная и бесцельная. Ее можно и должно было избежать. Никаких результатов, благих для России, мы от нее ждать не могли – никаких результатов от нее не получим. Теперь, дай бог, только уйти без срама… Это род государственной авантюры… Прежде правительство не любили, но с ним считались, а теперь над ним смеются…»
Священник перешел к речи, ближе касающейся темы торжества:
– Георгий Победоносец победил ворога злого – Змия. Тако и вы, воины, поражайте ж врагов и за это отличены будете знаком военного ордена, сиречь Георгиевским крестом.
Куропаткин был немногословен:
– Спасибо за верную службу государю императору и великой нашей отчизне. Ура!
Прокричали трижды «ура», и генерал повернулся к наместнику, стоящему возле него с коробкой солдатских крестов:
– Где списки представленных к награде?
– Сейчас принесут, – засуетился тот, – разыскивают.
– Безобразие, – хмуро выговорил главнокомандующий и после минутного ожидания, бросив: – Мне некогда! Раздадите без меня, – вышел из палаты и вскочил на коня.
Списки так и не нашли, а может, их и не было вовсе.
Далее следовала церемония награждений.
Генерал Алексеев, маленький, кругленький, подвижный, шел по проходу между рядами коек, изредка, не совсем уверенно, останавливался, выбирая, вероятно, самых изможденных солдат.
– А ты, дружок, как ранен был?
– В атаке, ваше превосходительство, высоту брали… – Солдат, мучительно напрягаясь, пытался вспомнить название китайской деревушки между двумя сопками.
– Ну выздоравливай. Чтобы к Новому году в строю был. Вот тебе крест. – И наместник выискивал следующую фигуру, достойную награды и чтоб поближе к широкому проходу: между койками было сложно пробираться.
Некоторые солдаты из честолюбивых всячески старались попасться ему на глаза, преображаясь мгновенно и принимая кто геройски-бравый, кто особенно страдальческий вид:
– Рад стараться, ваше превосходительство, служу царю и отечеству!
Над ухом Катя услышала голос Савельева:
– Смотри, девочка, внимательнее. Видишь, вон Илюшке Петрову крест нацепили? Он еще что-то про штыковой бой на перевале говорил… Так вот этот горе-солдат был как кусок баранины на шампур насажен японцем на штык, улепетывая без оглядки с поля боя, и доставлен с ранением в ягодицу, правда, сильным. А вон у стенки, куда не достал сиятельный перст, лежит другой, с израненными ногами и контузией, вынесший к перевязочному пункту полуживого офицера. Вот тебе и раны. Вот и награды.
Потекли относительно спокойные – затишье на фронтах – госпитальные будни. Самую грязную работу выполняли палатные служители и денщики. Сестрам оставалось перевязывать раны, раздавать лекарства, кормить лежачих больных, делать уколы. «Ох, доченька спасибо, легкая у тебя рука!» Сначала Катю направили в офицерскую палату, но через два дня она попросила перевести ее к солдатам. Слишком много было рук в офицерской палате, которые стремились ее коснуться, слишком много глаз, которые видели в ней не сестру милосердия, исполняющую служебные обязанности, а хорошенькую синеглазую барышню, к тому же, кажется, свободную.
В солдатской палате она сразу выделила несколько симпатичных лиц, таких, как Захар, отказавшийся назвать свое отчество и оставшийся до выписки дядей Захаром. У него была перебита правая рука и обморожена левая. Катя кормила его с ложечки и разговаривала:
– Как же ты, дядя Захар, руку не уберег? Теперь месяц, если не больше, здесь пролежишь.
– А чем тут плохо? Только рот открывай да проглатывать успевай. А руку-то… Это счастье, что руку… Мы же как стреляли? Высунешь одни руки из окопа и палишь в ту сторону, откуда вражьи дети бьют. Авось попадешь в кого-нибудь. Высунул бы голову – давно бы шакалы растерзали.
– А японцев близко видел?
– Живых – нет, а мертвых – полно. Зато письма ихние читал. Ну не сам, правда: печатные буковки еще разбираю, а написанные, да криво, – с трудом. Поручик нам читал.
– Что ж за письма? Листовки, что ли? Или завещания убитых?
– Да нет, сплошные любезности. У нас сопка была сторожевая. Так она две недели на каждую ночь рускими занималась, а утром к японцам отходила, почти без выстрелов. Положит поручик, бывало, конверт, а на том же самом месте вечером ответ лежит. На французском или русском, что, мол, мы молодцы и офицеры у нас молодцы, и фотокарточки оставляли своих красавиц или природы: вулканы там, острова. Ну и наши в том же духе отвечали. Театр, да и только. Мы бы до такого не додумались. Уж дюже вежливый народ – японцы. – И подумав, добавил: – Когда не убивают. Не хочу напраслину возводить, сам не видел, но говорят, они и своих тяжелораненых приканчивают.
– Ну допивай чай. – Катя обтерла его рот салфеткой и перешла к следующему солдату.
Молодым и тем, с которыми устанавливались доверительно-приятельские отношения, Катя говорила «ты». А врачи «тыкали» всем без разбору, и было не по себе иногда слушать, как старший врач, делая обход, пренебрежительно бросал: «А ты еще валяешься? Пора „вышивальную комиссию“ организовывать. Скажи спасибо, что на фронте тихо!» – а пожилой солдат, отец пятерых детей, силясь подняться с кровати, заискивающе улыбался: «Так точно, ваше высокоблагородие! Никак нет, ваше высокоблагородие! Рад стараться!» Савельев тоже называл раненых «ты», «Артем», «Захарка», но, прислушиваясь к его интонациям, Катя улавливала не грубость, а доброжелательное подтрунивание. И забитые русские мужики – «пушечное мясо», – про которых он говорил, что нельзя выиграть войну, если солдаты не могут пользоваться картой и компасом и держат книгу вверх ногами, останавливали его, спрашивали про положение на фронте, а кто посмелее, те и на совсем отвлеченные темы старались поговорить.
– Вот, Сергей Матвеич, проходили мы старинным кладбищем под Мукденом, – заговаривал Захар, – так там, на ихних могилах, идешь и о гробы деревянные, торчащие из-под земли, спотыкаешься. Как же так?
– У нас одни обычаи, а у китайцев другие, – терпеливо, но на ходу, торопясь в операционную, отвечал Савельев. – Ты дома в деревне хоронишь – могилу поглубже копаешь, а они гробы прямо на землю ставят, а сверху холмик насыпают, ну его ветром и разносит потом.
– Вот нехристи дурные, – сокрушенно качал головой Захар, – ведь любой раскроет и осквернит останки. Вот манзы! Едят нечисть, поклоняются идолам.
– Нельзя так говорить, – хмурился Савельев. – Для них мы странны и непонятны, а вообще это древний и очень культурный, только по-своему, народ. Я спешу. Освобожусь – расскажу что-нибудь еще.
А вечером не забывал подойти к Захару, и с соседних коек на него, ожидая добрых слов, смотрели солдаты.
– Сколько вы фанз беззащитных разгромили, сколько полей рисовых перетоптали, а заметили хоть, как чисто в их домишках, как тщательно обработаны эти поля? И стожки сложены колосок к колоску. А видели хоть одну брошенную палку или никчемную поломанную вещь на дороге? Или беспризорную кучку гаоляна? Не видели? То-то. Все обдумано и применено к делу. Пусть бедно, но на своих местах. Везде порядок. Послушайте, разве зверюшки, мартышки безмозглые могут написать такие стихи?
Весенней водою озера полны,
Причудлива в летних горах тишина.
Струится сиянье осенней луны,
Свежа в одиночестве зимнем сосна..
Или вот еще:
Вдали различаю сосну на высокой горе —
Пышна ее зелень жестокой морозной зимой.
В мечтах устремляюсь к дарующим негу ветвям,
Любуюсь безмерной и грозной ее высотой…
А было это написано пятнадцать веков назад, – продолжал он. – Представляете, за пятнадцать столетий до нас с вами!
И это «нас с вами» поднимало солдат в собственных глазах.
Катя, если случалась свободная минутка, норовила оказаться поближе к Савельеву, поначалу убеждая себя, что она перенимает профессиональный опыт и набирается ума. А когда стала давать себе отчет, что не все так однозначно, было уже поздно.
Если поворошить небогатый ее опыт общения с мужчинами, обнаруживалось лишь слегка снисходительное принятие Борькиной влюбленности – но какой же он мужчина? – и дружеское тепло Чакрабона – надо ему ответить на последнее письмо… Была еще только одна мимолетная встреча, про которую Катя никому не говорила, сама не зная, как к ней отнестись. В августе она возвращалась с соседского корта на дачу Храповицких и вдруг почувствовала, как чья-то мужская рука ласково, но крепко сжала локоть, поворачивая ее к себе и обнимая. «Иван?» – сразу подумала Катя, но увидела близко-близко чужие серые глаза. Незнакомец, не сказав ни слова и не оглядываясь, пошел назад по березовой аллее, а она своей дорогой, оправдывая его «Обознался, наверное». Но до сих пор сохранилось странно-приятное – это при независимом-то Катино, характере! – ощущение подчиненности ласковой мужской силе. Вот, пожалуй, и все.
А сейчас, когда она видела Сергея, даже мысленно опасаясь назвать его, как Зоя, Сереженькой, в душе сталкивались и рассыпались черно-белые вихри смятения. Она завидовала раненым, которых касались его бережные и умные руки. И не завидовала Зое. Вообще не думала о них вместе, словно подруга приходила ночью не от Савельева, а с дежурства в палатах, благо дверь открывалась бесшумно и свет не надо было зажигать: под окнами, покачиваясь на зимнем ветру, горел голубоватый газовый фонарь.
«Интересно, у всех так? И у Зойки так было?» – думала она, чувствуя непреодолимое желание дотронуться до его рук, для которых, кажется, не было ни чего невозможного.