С этими словами он снял со стены гитару и протянул ее мне; все остальные разбойники приступили ко мне с той же просьбой. Я призадумался. Мне приходилось воспевать лес и горы, которых я, в сущности, совсем не знал; вчерашнее путешествие я совершил с завязанными глазами, а живя в Риме, я бывал только в пиниевых рощах, окружавших виллу Боргезе да виллу Памфили. В детстве, правда, горы живо интересовали меня, но я видел их только издали, из хижины Доменики. Побывать же в них мне довелось только раз в жизни – в ту несчастную поездку на праздник цветов в Дженцано. В памяти моей живо воскресли лесной мрак и тишина, наш спуск к озеру Неми и плетение венков в тени высоких платанов. Душа моя прониклась этими картинами в одно мгновение, тогда как, чтобы только перечислить их, надобно вдвое больше времени. Я взял несколько аккордов, и мысли стали облекаться в слова, слова складываться в звучные стихи.
«В глубокой котловине лежит озеро, окруженное лесом и горами, подымающими свои вершины к самым облакам. Высоко-высоко лепится орлиное гнездо. В гнезде сидит орлица и учит птенцов, как надо пользоваться мощными крыльями, как упражнять гордый взор, заставляя его смотреть прямо на солнце. „Вы цари птиц, взор ваш остер, когти мощны! Летите же из гнезда матери, мой взор будет следить за вами, и я воспою предсмертной лебединой песнью вашу удаль и силу!“ Птенцы взвились из гнезда. Один уселся на ближайший выступ скалы и устремил гордый взор на солнце, словно желая вдохнуть в себя его пламя. Другой же смело взвился ввысь и принялся описывать большие круги над озером, отражавшим в себе, как в зеркале, лес и голубое небо. Почти на самой поверхности воды лежала неподвижно, словно камыш, огромная рыба. Как молния упал орел на добычу, вонзил ей в спину острые когти, и орлица-мать вся затрепетала от радости. Но силы птицы и рыбы были равны, острые же когти вонзились так глубоко, что выдернуть их было невозможно, и вот началась борьба. По тихому озеру заходили большие круги; на мгновенье все успокоилось, широкие крылья неподвижно распростерлись на поверхности озера, точно лепестки лотоса, затем орел высоко взмахнул ими, раздался хруст, одно крыло погрузилось в воду, другое все еще бороздило и вспенивало ее; наконец, исчезло и оно: и рыба, и птица вместе пошли ко дну. Орлица испустила стенание и обратила взор на острый выступ скалы, куда сел другой птенец. Его уже там не было, но высоко-высоко в поднебесье увидела она черную точку, взвивавшуюся к самому солнцу; скоро точка потонула в сиянии его лучей. И сердце матери затрепетало от радости, и она воспела удаль и силу, достигшие величия лишь благодаря цели своего стремления».
Я кончил; меня приветствовали громкие рукоплескания, я же не мог оторвать взгляда от старухи, сидевшей в углу. В середине моей импровизации она вдруг бросила пряжу и устремила на меня свой пронзительный взор. Эти-то темные, огненные глаза еще живее и воскресили в моей памяти ту сцену из моего детства, которую я описывал. Когда я кончил, она встала и быстро подошла ко мне со словами:
– Ты выкупил себя своим пением! Звуки песни звонче бряцания золота! Я видела в твоем взоре звезду счастья еще тогда, когда рыба и птица пошли вместе ко дну! Воспари же к солнцу, смелый орел мой! Старуха останется в своем гнезде и будет радоваться за тебя! Никто не свяжет тебе крыльев!
– Мудрая Фульвия! – сказал, почтительно кланяясь старухе, разбойник, заставивший меня импровизировать. – Ты знаешь синьора? Ты уже раньше слышала его импровизацию?
– Я видела звезду в его взоре! – сказала она. – Видела невидимый луч, горящий в очах избранников счастья! Он плел венок, сплетет и еще более прекрасный, но не связанными руками!.. Через шесть дней ты хочешь застрелить моего орленка за то, что он не желает вонзить своих когтей в спину рыбы! Шесть дней он отдохнет здесь в гнезде, а затем взовьется к солнцу! – Она открыла маленький шкаф, вынула оттуда бумагу и собралась писать. – Чернила загустели, что сухая глина, но этой черной влаги и у тебя найдется вдоволь. Царапни-ка себе руку, Космо! Старая Фульвия заботится и о твоем счастье!
Разбойник молча взял нож, слегка надрезал кожу на руке и обмакнул перо в выступившую кровь. Старуха вручила перо мне и велела написать: «Я еду в Неаполь». – Подпишись внизу! – прибавила она.
– К чему все это? – услышал я недовольный шепот одного из младших разбойников.
– Что? Червяк подает голос? – сказала она. – Берегись, я раздавлю тебя пятой!
– Мы полагаемся на твою мудрость, матушка! – сказал старший. – Твоя воля – закон; в нем наше счастье!
Больше об этом не было и разговора. Опять началась веселая беседа, бутылка с вином заходила по рукам. Меня дружески потрепали по плечу и предоставили мне лучший кусок жареной дичи. Старуха опять уселась в угол и принялась за свою пряжу, а младший из разбойников начал раскладывать вокруг нее новый запас горящих углей, приговаривая: «Бабушка зазябла!» Как речи, так и имя ее подтвердили мне, что это та самая старуха, которая предсказала мне мою судьбу еще в детстве, когда я вместе с матушкой и Мариучией плел венки на берегу озера Неми. Я чувствовал, что моя судьба всецело в ее руках. Она заставила меня написать: «Я еду в Неаполь». Лучшего я и не желал, но как же я переберусь через границу без паспорта? Как я устроюсь в чужом городе, где никого не знаю? Беглецу из соседнего города рискованно ведь было выступать публично! Впрочем, я надеялся на мое знание языков и детски верил в благосклонность ко мне Мадонны. Даже мысль об Аннунциате возбуждала во мне теперь только какую-то тихую грусть, похожую на ту, что испытывает после крушения корабля шкипер, несущийся в утлом челноке к неведомому берегу.
День шел за днем; разбойники уходили и приходили; сама Фульвия уходила раз на целый день, и я оставался один на один с моим стражем – молодым разбойником. Ему вряд ли было больше двадцати лет; черты лица его были грубы, но взгляд поражал своим грустным выражением, хотя порою и загорался диким огнем, как у зверя; длинные прекрасные волосы его падали на плечи. Долго сидел он молча, подперев голову рукой, потом обернулся ко мне и сказал:
– Ты умеешь читать; прочти мне какую-нибудь молитву из этой книги! – И он подал мне маленький молитвенник. Я начал читать; он внимательно слушал меня, и в его больших темных глазах светилось искреннее благоговейное чувство. – Отчего ты уходишь от нас? – сказал он затем, дружески протягивая мне руку. – И в городах царят обман и вероломство, как в лесу, но в лесу по крайней мере воздух чище – меньше людей!
Я, видимо, внушил ему некоторое доверие, и он разговорился со мною. Рассказ его не раз заставил меня и содрогнуться от негодования, и пожалеть молодого человека – он был так несчастен!
– Тебе, верно, знакомо сказание о князе Савелли? – начал он. – О веселой свадьбе в Ариччиа? Жених был простой бедняк, невеста тоже бедная девушка, но чудно хороша собою – вот и сыграли свадьбу. Знатный вельможа осчастливил невесту приглашением на танец, а потом назначил ей свидание в саду. Она открылась жениху; тот надел ее платье и венчальную фату и вышел на свидание. Когда же вельможа захотел прижать красавицу к своему сердцу, жених вонзил ему в грудь кинжал. Я тоже знавал такого вельможу и такого жениха, только невеста-то не была так откровенна: вельможа справил с нею свадьбу, а жених справил по ней поминки. Острый нож нашел дорогу к ее сердцу, трепетавшему в белой как снег груди!
Я молча смотрел ему в глаза, не находя слов сочувствия.
– Ты думаешь, что я никогда не знавал любви? Никогда не впивал в себя, как пчела, ее душистого меда? – продолжал он. – Однажды в Неаполь ехала знатная англичанка с красавицей дочерью; на щеках ее цвели розы, в глазах горел живой огонь. Товарищи мои заставили их выйти из кареты и смирно лежать на земле, пока шел грабеж их пожитков. Затем мы увели к себе в горы обеих женщин и молодого человека – возлюбленного девушки, как я полагаю. Его мы привязали к дереву. Молодая девушка была хороша собою, была невеста… я тоже мог разыграть роль князя Савелли!.. Когда был прислан выкуп за всех троих – румянец уже не играл на щеках девушки, огонь в очах потух!.. Должно быть, оттого, что в горах мало света! – Я отвернулся от него, а он прибавил полуоправдывающимся тоном: – Девушка была ведь не христианка, а протестантка, дочь Сатаны!.. Долго сидели мы оба молча. – Прочтите мне еще молитву! – сказал он наконец. Я исполнил его просьбу.
Под вечер вернулась Фульвия и вручила мне письмо, но не позволила прочесть его сейчас же.
– Горы закутались в свой мокрый плащ; пора тебе улететь отсюда. Ешь и пей; нам предстоит долгий путь, а на голых скалах не растет лепешек! – прибавила она.
Молодой разбойник поспешно поставил на стол кушанье; я поел. Фульвия набросила на себя плащ и повлекла меня за собою по темным узким переходам пещеры.
– В письме этом твои крылья! – сказала она. – Ни один солдат пограничной стражи не помнет тебе перышков, мой орленок! У тебя в руках очутится и волшебный жезл, который снабдит тебя золотом и серебром, пока у тебя не будет своих собственных сокровищ! – Она раздвинула голыми худыми руками густую завесу плюща, и мы вышли на волю; кругом стояла непроницаемая тьма; горы были окутаны сырым туманом. Я крепко держался за плащ старухи и едва поспевал за нею; несмотря на почти непроходимую дорогу и темноту, она неслась вперед словно дух. Кусты, шурша, раздвигались на обе стороны. Так шли мы несколько часов кряду и, наконец, очутились в узкой лощине между горами; тут стоял соломенный шалаш, какие часто попадаются в болотах: стен нет, одна крыша из тростника и соломы, спускающаяся до самой земли. Сквозь щель в низенькой двери виднелся свет. Мы вошли в шалаш, напоминавший большой улей; все внутри было закопчено дымом – ему был один выход в дверь. Столбы, балки и самая солома лоснились от покрывавшей их сажи. Посреди пола был небольшой глиняный очаг; на нем варилось кушанье, он же служил и для отопления шалаша. В задней стене виднелось отверстие, которое вело в следующий шалаш, поменьше, словно приросший к большому, как маленькая луковка к более крупной. Во втором шалаше спала на полу женщина с ребятами; возле них стоял осел и глазел на нас. К нам вышел полуголый старик в одних разорванных штанах из козьей шкуры. Он поцеловал руку Фульвии и, не обменявшись с нами ни словом, набросил на голые плечи тулуп, подвел ко мне осла и знаком пригласил меня сесть на него.
– Конь счастья понесет тебя впоследствии быстрее, чем осел Кампаньи! – сказала мне Фульвия.
Старик вывел осла из хижины. Сердце мое было переполнено благодарностью к этой странной старухе; я хотел было поцеловать у нее руку, но она отрицательно покачала головой и, откинув мне со лба волосы, приложилась к нему холодными устами. Потом она махнула нам рукой, и скоро мы скрылись от нее за кустами. Старик погонял осла кнутом и сам бежал взапуски рядом. Я заговорил с ним; он издал какой-то тихий звук и знаками объяснил мне, что он немой. Мне не терпелось узнать содержание письма, которое дала мне Фульвия; я достал его и вскрыл конверт. В нем было несколько листков, но, как я ни напрягал зрение, не мог разобрать ни единого слова – было совсем еще темно. На рассвете мы достигли вершины горного хребта; кругом был один голый гранит, кое-где обвитый ползучими растениями. В ясном небе горели звезды; под нами плавал какой-то призрачный мир тумана. Он подымался с Понтийских болот, которые тянутся от самых Альбанских гор между Веллетри и Террачиной и ограничены Абруццкими горами с одной и Средиземным морем с другой стороны. Вот плывшие внизу облака засияли, и скоро голубое небо приняло фиолетовую окраску, перешедшую затем в розовую; горы стали отливать светло-голубым бархатом; я был просто ослеплен этой роскошью красок. На скате горы светился, словно звездочка, огонек. Я сложил руки на молитву; моя душа обратилась к Богу в этом великом храме природы, и я тихо прошептал:
– Да будет воля Твоя надо мною!
Теперь было уже довольно светло, и я мог приняться за письмо. В конверте оказался паспорт, выданный на мое имя римской полицией и завизированный неаполитанским посланником, затем чек на пятьсот скудо на неаполитанский банкирский дом Фальконета и, наконец, записочка, содержавшая всего несколько слов: «Бернардо вне опасности, но не возвращайтесь в Рим по крайней мере несколько месяцев».
Фульвия была права: в этом письме были и крылья, и волшебный жезл. Я был свободен! Вздох облегчения и признательности вырвался из моей груди. Скоро мы выехали на более сносную дорогу и завидели нескольких завтракавших в поле пастухов. Проводник мой остановил осла; пастухи, казалось, знали старика; он объяснился с ними знаками, и они пригласили нас разделить их трапезу – хлеб и сыр, которые они запивали ослиным молоком. Я закусил немножко и почувствовал себя уже достаточно подкрепленным, чтобы продолжать путь. Затем старик указал мне тропинку, а пастухи объяснили, что она идет до городка Террачина, куда я мог добраться сегодня же к вечеру. Мне следовало только держаться этой тропинки, оставляя горы влево; через несколько часов я должен был увидеть канал, который идет от гор к большой дороге, обсаженной деревьями; их я увижу еще раньше, как только рассеется туман. Держась же канала, я выйду на дорогу, к бывшему монастырю, который теперь превращен в гостиницу «Torre di tre Ponte».
Охотно одарил бы я чем-нибудь своего проводника за его услугу, но у меня ничего не было. Вдруг я вспомнил о своих двух скудо, бывших у меня в кармане, когда я бежал из Рима; я ведь отдал разбойникам только кошелек с деньгами, сунутый мне в карман воспитательницей Аннунциаты. Один из двух скудо я хотел отдать проводнику, а другой решил сохранить на свои надобности; ведь только в Неаполе могу я воспользоваться своим чеком. Я полез в карман, но тщетно шарил в нем: его давно уже очистили! Итак, у меня не было ни гроша. Я снял с шеи шелковый платок, отдал его старику, пожал руки остальным и один направился по указанной мне тропинке к болотам.
Часть вторая
Глава I
Понтийские болота. Террачина. Старый знакомый. Родина Фра-Дияволо. Апельсиновая роща у Мола-ди-Гаэта. Неаполитанка. Неаполь
Многие представляют себе Понтийские болота сырой, грязной пустыней, покрытой стоячей водой, словом, крайне печальною дорогой. Напротив, они скорее похожи на роскошные долины Ломбардии и даже еще превосходят последние своей богатой растительностью; подобной не сыщешь во всей Северной Италии. Вообще трудно даже представить себе дорогу удобнее той, что пролегает через болота; это чудесная аллея, обсаженная липами, дающими густую тень. По обе же стороны ее расстилается бесконечная равнина, поросшая высокой травой и сочными болотными растениями. Ее изрезывают каналы, впивающие в себя воду из множества раскиданных по равнине болот, прудов и озер, поросших тростником и широколиственными кувшинками. Налево – если едешь из Рима – возвышаются Абруццкие горы, на которых раскинулись маленькие города; белые стены домов резко выделяются на сером фоне скал, будто горные замки. Направо же зеленая равнина простирается до самого моря, и в той стороне виднеется утес Цицелло – прежний остров Цирцеи, возле которого, согласно преданию, потерпел крушение Одиссей.
Туман мало-помалу редел и открывал зеленую равнину, на которой блестели, точно холсты, разостланные по лугам для беленья, серебристые каналы. Солнце так и палило, хотя и было только начало марта. В высокой траве бродили стада буйволов, бегали табуны лошадей; резвые кони то и дело брыкались задними ногами, так что из топкой почвы высоко летели вверх водяные брызги. Забавные позы и шаловливые прыжки животных так и просились на полотно художника. Налево от меня подымался целый столб густого черного дыма; это пастухи зажгли костер, чтобы очистить воздух возле своих хижин. Мне встретился крестьянин; желтое, болезненное лицо его составляло резкий контраст с окружающей пышной растительностью. На своем черном коне он казался просто мертвецом; в руках у него было что-то вроде копья, которым он сгонял в кучу рассыпавшихся по болоту буйволов. Некоторые из них лежали прямо в грязи, высунув из нее только безобразные морды со злыми глазами. По краям дороги попадались также трех- и четырехэтажные дома – почтовые станции; их стены тоже свидетельствовали о ядовитости болотных испарений: все они сплошь были покрыты густой плесенью. И на зданиях, как и на людях, лежал тот же отпечаток гнилости, что представляло такой резкий контраст с богатой, свежей растительностью и живительной теплотой солнца. Мое болезненное настроение заставило меня увидеть в этой картине живое изображение лживости и бренности земного счастья на земле. Да, человек почти всегда смотрит на жизнь и природу сквозь очки душевного настроения; если очки из черного стекла – все рисуется ему в черном свете, если из розового – в розовом. Приблизительно за час до «Ave Maria» я, наконец, оставил болота позади себя. Желтоватые кряжи гор становились все ближе и ближе, а как раз перед ними лежал и городок Террачина, отличающийся чудной, богатой природой. Недалеко от дороги росли три высокие пальмы, покрытые плодами; огромные фруктовые сады покрывали скаты гор, словно бесконечные зеленые ковры, усеянные миллионами золотых блесток; это были апельсины и лимоны, под тяжестью которых ветви деревьев пригибались к самой земле. Перед крестьянским домиком, стоявшим у дороги, была навалена целая груда лимонов, точно сбитых с деревьев каштанов. В ущельях росли дикие темно-красные левкои и розмарин; ими же была одета вершина скалы, где находятся великолепные развалины замка короля остготов Теодориха.
Развернувшаяся предо мною картина просто ослепила меня, и я вошел в Террачину молча, в самом созерцательном настроении духа. Тут я впервые увидал море, чудное Средиземное море. Это было само небо, только чистейшего ультрамаринового цвета; ему, казалось, не было границ. Вдали виднелись островки, напоминавшие чудеснейшие фиолетовые облачка. Увидел я вдали и Везувий, испускавший синеватые клубы дыма, стелившегося над горизонтом. Поверхность моря была недвижна и гладка, как зеркало; только у берега, где я стоял, был заметен сильный прибой; большие волны, прозрачные и чистые, как самый эфир, с шумом набегали на берег и будили эхо в горах.
Я стоял как вкопанный, не в силах оторвать взгляда от чудного зрелища. Казалось, и плоть, и кровь мои – все физическое в моем существе перешло в духовное, я как будто отделился от земли и витал в пространстве между этими двумя небесами: безграничным морем снизу и небом сверху. Слезы бежали по моим щекам.
Неподалеку от того места, где я стоял, находилось большое белое здание; морской прибой достигал до его фундамента. Нижний этаж фасада, выходившего на улицу, представлял один свод, под который ставились экипажи проезжих. Это была гостиница, самая большая и лучшая на всем пути от Рима до Неаполя.
В горах послышалось эхо от щелканья бичом; скоро к гостинице подкатила карета, запряженная четверкой лошадей. На заднем сиденье, за каретой, помещалось несколько вооруженных слуг. Внутри же, развалясь, восседал бледный, худой господин в широком пестром халате. Кучер соскочил с козел, щелкнул бичом еще раза два и запряг в карету свежих лошадей. Проезжий иностранец хотел немедленно продолжать путь, но так как он требовал конвоя, без которого небезопасно было ехать через горы, укрывавшие немало смелых последователей Фра-Диаволо и других разбойников, то ему пришлось подождать с четверть часа. Он принялся браниться, перемешивая английские слова с итальянскими, и проклинать леность народа и мытарства, выпадающие на долю путешественника; затем свернул из своего носового платка ночной колпак, напялил его на голову, развалился к углу кареты, закрыл глаза и, казалось, примирился со своею участью.
Я узнал, что это был англичанин, который в десять дней объехал всю Северную и Среднюю Италию и таким образом ознакомился со страною, в один день изучил Рим и теперь направлялся в Неаполь, чтобы побывать на Везувии и затем уехать на пароходе в Марсель, – он собирался также познакомиться с Южной Францией, но в еще более краткий срок, нежели с Италией. Наконец явились восемь вооруженных всадников, кучер защелкал бичом, и карета и всадники исчезли за воротами.
– И все-таки он, со всем своим конвоем и вооружением, далеко не так безопасен, как мои иностранцы! – сказал, похлопывая бичом, стоявший возле гостиницы невысокий, коренастый веттурино. – Эти англичане страсть любят разъезжать. И вечно в галоп! Редкостные птицы! Santa Philomena di Napoli!
– А у вас много иностранцев в карете? – спросил я.
– По одному в каждом углу! – ответил он. – Значит, четверо! А в кабриолете только один. Коли синьору хочется в Неаполь, так вы можете быть там послезавтра, когда солнышко еще будет освещать верхушки Сан-Эльмо.
Мы сговорились, и я тут же был выведен из неловкого положения, в которое ставило меня полное неимение наличных денег.
– Вы, конечно, хотите взять с меня задаток, синьор?[20 - Веттурино не платят вперед за проезд, а напротив, с него берут задаток, чтобы быть уверенным в его честности; он же заботится и о продовольствии, и о приюте на ночь для своих пассажиров. Все эти расходы оговариваются заранее и затем включаются в общую плату.] – спросил веттурино, вертя в руках монету в пять паоло.
– Нет, только позаботься для меня о хорошем столе и ночлеге! – ответил я. – Так мы едем завтра?
– Да, если это будет угодно святому Антонио и моим лошадкам! – сказал он. – Выедем мы часов около трех утра. Нам ведь придется проехать через две таможни и три раза предъявлять бумаги, завтрашний путь самый тяжелый! – С этими словами он приложился к козырьку фуражки, кивнул мне и ушел.
Мне отвели комнатку, выходившую в сад; в окна врывался свежий ветерок и доносился гул морского прибоя. Как вся эта картина ни была не похожа на Кампанью, необъятная равнина морская невольно заставила меня вспомнить огромную пустыню, в которой я жил со старой Доменикой. Теперь я очень сожалел, что редко навещал старушку, сердечно любившую меня. По правде-то сказать, она одна и любила меня искренно. Конечно, меня любили и Eccellenza и Франческа, но совсем иначе. С ними связывали меня их благодеяния, но в тех случаях, когда облагодетельствованный не может воздать благодетелю, между ними всегда образуется как бы пропасть, которая хотя и может с годами слегка прикрыться вереском признательности, все-таки никогда не зарастает совершенно. При воспоминании о Бернардо и Аннунциате я почувствовал на губах соленую влагу, но откуда она взялась – из глаз ли моих, или ее принес ветер с моря? Прибой осыпал брызгами даже стены дома.
На следующее утро, еще до зари, я сел в карету веттурино и вместе с остальными пассажирами покинул Террачину. На рассвете нас остановили у границы. Все вышли из кареты; наши паспорта подверглись проверке. Теперь только я мог разглядеть своих спутников. Один из них, белокурый, голубоглазый господин лет тридцати с небольшим, привлек мое внимание. Где-то я видел его раньше, но где именно, как ни старался, припомнить не мог. По разговору его я заключил, что он иностранец.
Проверка паспортов сильно задержала нас, и немудрено: большинство паспортов были иностранные, и солдаты не могли ничего разобрать в них. Интересовавший меня иностранец вынул в это время альбом с чистыми страницами и принялся набрасывать туда карандашом вид окружавшей нас местности: две высокие башни, ворота, через которые проходила столбовая дорога, живописные пещеры, находившиеся неподалеку, и на заднем плане маленький городок. Я подошел к художнику, и он обратил мое внимание на коз, живописно сгруппировавшихся в одной из самых больших пещер. Вдруг все они встрепенулись. Связка сухих прутьев, затыкавшая одно из меньших отверстий, служившее выходом, была вынута, и козочки попарно стали выпрыгивать оттуда, – живая картина выхода животных из Ноева ковчега! Пастушок был совсем еще маленький крестьянский мальчик в очень живописном наряде: маленькая остроконечная шляпа, обвитая шерстяной лентой, разорванные чулки, сандалии и коротенький коричневый плащ, красиво переброшенный через плечо. Козы принялись прыгать между невысокими кустами, а мальчик остановился на выступе скалы, торчавшем над пещерой, и посматривал на нас всех и на художника, который в это время срисовывал его и всю картину.
– Maledetto! – донесся до нас возглас веттурино, и затем мы увидели его самого, бежавшего к нам со всех ног. Оказалось, что в одном из паспортов «что-то неладно». Верно, в моем! И вся кровь хлынула мне в лицо. Иностранец же принялся бранить бестолковых солдат, не умеющих читать, и затем мы все трое отправились в одну из башен, где нашли шестерых солдат, чуть не лежавших на столе, на котором были разложены наши паспорта. Солдаты разбирали их по складам.
– Кого из вас зовут Фредериком? – спросил старший из солдат.
– Меня! – ответил иностранец. – Меня зовут Фредерик, а по-итальянски Федериго.