Вышли к Неве. Дворцовая площадь тиха и темна. Зимний с трудом угадывался на окутанной теменью набережной, и лишь несколько окон светилось тусклыми квадратами, будто специально, чтобы подчеркнуть мрачность безмолвного царства. А по левому берегу Невы, насколько было видно, лизали темноту, прорываясь сквозь плотные, людские кольца, костры. Но тишина царила и здесь. Безраздельно царила. Казалось, что затаилось тысячезевное чудище, готовится прыгнуть на добычу, но никак не решается, сдерживает страх перед смертельной опасностью, однако голодная жадность и предвкушение обильной добычи глушат этот страх, распаляют злобную решимость – дышит чудище огненно, страшно, но на излете выдохов дрожат трусливо языки пламенные…
– Поистине исполняется Христово пророчество: «Огонь пришел низвести на землю, и как желал бы, чтобы он уже возгорелся!» Вот он – возгорается! – взволнованно воскликнул Петр Богусловский и, вздохнув, ухмыльнулся: – Красиво. Волнует. А как звучит сладко: перевернуть мир! Только зачем? Зачем море крови? По мне, так долг каждого – совершенствовать мир. Для этого не стоит хвататься за винтовки, для этого достаточно каждому прожить честную жизнь. Каждому! И кто у власти, и кто добывает в поте лица благо народу своему…
– Каша добрая в голове твоей, Петр. Как ты не поймешь – за землю борьба! – возразил Михаил. – За землю! А вот насчет честности – тут ты вполне прав. Что бы ни происходило вокруг, поступай по чести и совести своей.
Братья помолчали. Затем Петр вновь со вздохом, с явным сожалением сказал:
– Словно осадой обложили Зимний. Невероятно… Зимний в осаде! Невероятно и нелепо!
Нет, он так и не мог понять, что происходило вокруг. Он был еще слишком молод. Михаил вполне чувствовал состояние брата, поэтому не стал ему больше возражать, а даже поддержал его:
– Да, грядет неведомое… – потом добавил повелительно: – Возвращайся, Петя! Тебе завтра рано – в Выборг. Побудь с Анной Павлантьевной. Заждалась, должно, она.
Братья обнялись, и Петр Богусловский, пообещав взволнованно: «Все, Миша, будет как надо!» – звонко зашагал по тротуару к дому Левонтьевых. Михаил проводил Петра взглядом, пока тот не скрылся за поворотом, затем обернулся к Ткачу, который стоял неприкаянно в сторонке, обиженный тем, что Петр Богусловский не то чтобы проститься, даже не взглянул в его сторону. Михаил спросил:
– Ты куда? Я к нижним чинам.
– Нам по пути.
– Что ж, тогда пошли. Только имей в виду, без пулеметных очередей, похоже, не обойдется.
У штаба, почти рядом с парадным входом, догорал костер. Поодаль от него стояли грузовики, возле которых толпились пограничники. Судя по тому, что винтовки они не составляли в козлы, а держали в руках, – ждали какой-то скорой команды. Богусловский и Ткач направились к грузовикам и едва только приблизились, как кто-то из пограничников крикнул громко и, как показалось Михаилу, торжественно, словно церемониймейстер на избранном приеме: «Поручик Богусловский прибыл!»
Тут же, будто он с нетерпением ждал этого сообщения, оказался перед Богусловским старший унтер-офицер Ромуальд Муклин, рослый, уверенный в себе, энергичный, нагловатый.
– Добро, что пришел. Тут сомнение у некоторых возникло, придешь ли, когда жарко станет…
Прежде Муклин служил в школе моторных специалистов, командовал группой пограничников, там учившихся, потому довольно часто бывал в штабе Отдельного корпуса и в казарме нижних чинов штаба. И всякий раз после ухода Муклина ротмистр Чагодаев, командовавший нижними чинами штаба, находил у подчиненных крамольные листовки. И хотя ему ни разу не удавалось допытаться, откуда появлялись листовки, Чагодаев требовал арестовать старшего унтер-офицера Муклина. Поддерживал Чагодаева и Ткач. Он даже сказал однажды Муклину: «Не избежать тебе кандалов».
После Февральской революции именно старший унтер-офицер Муклин привел к штабу школу моторных специалистов, чтобы вызволить оказавшихся запертыми в казармах нижних чинов. Муклин же и предложил поручику Богусловскому стать председателем солдатского комитета. Сказал без обиняков:
– Я большевик. Давно состою в партии. Я говорю: революция не окончена, она только начинается. Как честному русскому офицеру предлагаю: пойдемте с нами в одном строю.
– Я пограничник, – ответил Михаил Богусловский тогда. – И свой долг намерен выполнять честно.
– Вот и прекрасно! – воскликнул радостно Муклин и, переходя на «ты», заверил: – Считай меня своим верным другом.
Дружбы у них не сложилось, но каждый делал свое дело исправно: Богусловский решал, говоря армейским языком, служебно-хозяйственные вопросы, Муклин – все остальные. На улицы Петрограда пограничники выходили только по его совету, которые он давал, ссылаясь на директивы большевистского ЦК.
– Языки я тут иным поукоротил, чтобы не балаболили зря, и, видишь, не ошибся. Не мог я в тебе ошибиться, – пожимая руку Богусловскому, говорил Муклин. – Только вот что: погоны пора снимать. Велено нам Большой проспект под свой глаз взять. И двойку мостов еще. Так что – началось. Революция грядет. Наша, рабоче-крестьянская! – И крикнул в сторону костра: – Оружие командиру!
– Распорядитесь и мне выдать винтовку, – попросил Муклина Ткач, щупая пальцами усы.
– Я бы, господин Ткач, на вашем месте убрался подобру-поздорову, пока не поздно.
– Я твердо решил идти с вами. Мои заблуждения канули в Лету, конец им пришел, – возразил Ткач, продолжая робко трогать пальцами усы и услужливо кланяться. – Очень прошу вас, давайте забудем горькое прошлое. Поверьте, я искренне…
– Возьмем его, не помешает, – поддержал просьбу Ткача Михаил. – Во всяком случае, вреда не сделает. На глазах же.
– Не пришлось бы раскаиваться, Михаил Семеонович. Не пригреем ли, на свою беду…
Ткач молча слушал враждебные слова Муклина, продолжая стоять в услужливом полупоклоне. Он терпеливо ждал, пока Богусловский и Муклин решали его судьбу. Пересилил Богусловский, убедил Муклина не отталкивать человека, возможно, искренне определившего свое место в революции.
– Хорошо, – недобро согласился Муклин и сердито крикнул в сторону костра: – Винтовку и патроны юристу Ткачу!
Через несколько минут они уже втиснулись в набитый пограничниками кузов автомашины, мотор закашлял надрывно, но все же осилил непомерный груз и потянул его в темноту.
Остаток ночи и большую часть следующего дня мотались машины с пограничниками по улицам: то спешили на выстрелы, то вновь колесили от моста к мосту, от перекрестка к перекрестку. Пограничникам попадались такие же переполненные солдатами грузовики, которые тоже, казалось, мотались без толку, и все же Богусловский чувствовал, что вся эта, на первый взгляд, бестолковая суета имеет определенную цель, что бесшабашная и возбужденная народная стихия – только внешняя видимость. Твердая рука ведет солдатские и рабочие толпы, и скорее не силой приказа, а верным психологическим расчетом.
К вечеру пограничники узнали, что почти весь Петроград в руках восставших, предстоит только штурмом взять Зимний. Позиции им велено было занять в Александровском саду.
Ткач все время словно был привязан к Богусловскому, вслед за ним взобрался в кузов передовой машины, хотя в других солдаты стояли не так спрессованно. И всякий раз, когда приходилось им вступать в перестрелку – то с казаками, то с полицейскими, то с отрядом кадетов, – Ткач старательно делал все, что и Богусловский: падал на мостовую, перебегал к домам и, прижимаясь к холодному камню стен, семенил за Богусловским, стараясь не отставать от него ни на шаг. Ткач так старался казаться смелым, что забывал даже стрелять. Магазин его винтовки так и остался полным. Когда же в Александровском саду кто-то из пограничников спросил участливо Ткача: «Ну как? Надежное место за командирской спиной?» – и все, кто стоял рядом, рассмеялись, Ткач опешил и не сразу сообразил, как вести себя: обидеться ли на наглеца либо вместе со всеми рассмеяться, приняв грубость за шутку. Так и поступил. Но это еще больше развеселило пограничников. Посыпались советы, за какой более широкой спиной пристроиться, когда начнется наступление на Зимний, а трехлинейку, чтобы не мешала, отдать кому-нибудь на время, но Муклин одернул острословов:
– Человек, почитай, впервые в руки винтовку взял. Пособить бы нужно, а вы зубы скалить… – Потом посоветовал Ткачу: – Труса в себе задушить нужно, если и впрямь с революцией решил…
Ткач согласно закивал и воскликнул искренне:
– Это верно! Ой как верно: задушить труса в себе! Это очень верно!
Однако когда отряд пограничников в тугой массе штурмующих рванулся на Зимний, Ткач не изменил своей тактике – бежал за спиной Богусловского его тенью. И только когда ворвались в Зимний, где-то отстал и затерялся в толкучке. Но этого, похоже, никто, кроме самого Богусловского, не заметил: бежал, кричал «ура» – и весь вышел. Но и Богусловскому было не до Ткача, ибо получил он приказ взять под охрану дворец со всеми его несчетными комнатами, со всеми входами и выходами. Отряд же пограничников – всего восемьдесят два человека. Тут даже Муклин, которого, казалось, никакое дело не пугало, не выводило из равновесия, почесал затылок. Но спросил бодро:
– Что будем делать, командир?
– Выполнять приказ, сколь труден и нелеп он ни был бы. Впрочем, выход есть.
Помолчал Богусловский, окончательно обдумывая решение, и сказал уже тоном приказа:
– Все подразделения вывести из Зимнего! Двери все запереть, оставить открытым только парадный подъезд. Парные патрули – наружные, парные патрули – внутри. Со сменой через шесть-семь часов. Караульное помещение – здесь, в Зимнем.
– Годится. Вполне годится, – одобрил Муклин и добавил: – Пойду согласую.
Богусловский, однако, не стал ожидать возвращения Муклина. Построив весь отряд, прошелся он медленно перед строем, вглядываясь в лица пограничников и решая, на кого из них можно более всего положиться. Остановил выбор на курьере Сухове, невысоком крепыше с доверчивым чистым взглядом, и на рядовом Иванове, статном молодце из семьи питерских рабочих.
– Ваш пост – парадный подъезд. Впускать только по моему и Муклина разрешению. Присматриваться ко всем, кто выходит. При малейшем подозрении – задерживать.
– Иль жулье мы какое! – недовольно забубнили в строю. – Царя не для того сметали, чтоб на обноски его зариться. Петуха пустить – и делу конец. Эвон, страматища какая! Всю страмоту на вид выставили. А ить образованными считались.
Богусловский обернулся и глянул еще раз на «туалет Венеры», которая вызвала столь решительное осуждение нижних пограничных чинов, и безмерно тоскливо стало у него на душе. Эту прекрасную картину он прежде видел только в репродукции, а здесь она будто опалила его огнем. И когда Богусловский говорил с Муклиным, и когда думал об организации охраны дворца, и когда ждал, пока построится отряд, картина властно притягивала к себе его взгляд, но не было времени блаженно рассматривать бессмертное творение Буше, да и теперь, после столь откровенных солдатских реплик, он позволил себе только глянуть на картину – ему казалось, что солдаты осуждают его, Богусловского, ибо заметили его неравнодушие к «туалету Венеры», но ему было стыдно и больно не за себя, а за грубость солдатскую, за их примитивизм, за непонимание прекрасного.
«И это солдатская интеллигенция, – подавленно думал Богусловский. – Штабные нижние чины. Каков же интеллект остальных солдат? Пожгут и порушат все!»
Он хотел и в то же время не решался сказать, сколь ценно для истории вообще, и особенно для истории России, все, что здесь собрано. Он хотел сказать, что богатство России – и не только духовное, но и материальное – во дворцах и храмах, в помещичьих усадьбах и церквах. Туда стекались плоды труда народного, там оседали они, и порушить все, пожечь – значит безжалостно обворовать самих же себя, подрубить корень могучего дерева. Нет, дерево от этого не погибнет, но захиреет надолго, на многие десятилетия. Он никак не мог решиться, сказать это или не сказать, но реплика Муклина, который уже вернулся и слышал, как ворчали в строю, сразу поставила все на свои места:
– Что за базар?! Вы революционные бойцы, а не торговки на толкучке! Поговорите мне еще… Велено взять дворец под охрану, значит – бди. Кто не согласный – марш отсюда. Иди в услужение помещику! Оголяй зад для арапника, гни на лихоимца спину! А он, душегубец, пусть чаи гоняет да страмотой этой любуется в безделье. Враг он – гидра. И шаляй-валяй его не осилишь! Хочу не хочу – быть не может. Ухватил винтовку – крепко ее держи. Все поняли?! То-то мне!
Много лет Богусловский с солдатами, он уже привык, что они молча, с безразличным видом, а то и с напускной придурью выслушивали ругань и офицеров, и унтер-офицеров, чем буквально бесили иных, не в меру вспыльчивых и обидчивых командиров, но особенно тех, кто с детства привык к подобострастию дворни. После февральского переворота солдат как подменили. Безразличие и тупое упрямство совершенно исчезли, им на смену пришли недоверие и эдакая ершистость. Все, что бы ни приказывал Богусловский – а его они избрали председателем комитета единогласно и так же единогласно решили, что лучшего командира им не сыскать, – все бралось под сомнение. Когда же Богусловский начинал требовать настоятельно выполнения приказа, который, по мнению солдат, не был необходимым, то он чувствовал, что солдаты едва сдерживаются, чтобы не нагрубить в ответ. Позы, во всяком случае, они принимали воинственные, как петухи перед дракой. Это казалось Богусловскому объяснимым, потому не обижало его вовсе. Он, однако, всегда удивлялся тому, что солдаты принимали как должное и любое приказание Муклина, даже вовсе не нужное, не обдуманное, и любую беспардонную грубость. Вот и сейчас на окрик Муклина отряд пограничников нисколько не обиделся, наоборот, солдаты оживились и, словно по команде, поплотнее пододвинули к ноге приклады винтовок, чтобы ловчее и увереннее стояли они. Загудели одобрительно:
– А мы что? Мы ничего. Раз велено – значит, велено!