Словом, всё идёт по плану и, кажется, близится к завершению его осуществления.
И вдруг: дыхание Чейна-Стокса! О нём периодически объявляли в бюллетенях о здоровье Сталина, начиная, кажется, со второго. Это волшебное дыхание породило массу надежд, особенно у заключённых, ждавших, когда Ус откинет хвост, и верящих, что скоро. Лев Разгон в книге «Плен в своём отечестве» описал, как услышав про это дыхание, они, заключённые, бросились к Борису Петровичу, главному врачу санчасти, чтобы узнать, на что они могут надеться: «Мы сидели в коридоре больнички и молчали. Меня била дрожь, и я не мог унять этот идиотский, не зависящий от меня стук зубов. Потом дверь, с которой мы не сводили глаз, раскрылась, оттуда вышел Борис Петрович. Он весь сиял, и нам стало всё понятно ещё до того, как он сказал: “Ребята! Никакой надежды!!” И на шею мне бросился Потапов – сдержанный и молчаливый Потапов, кадровый офицер, разведчик, бывший капитан, ещё не забывший свои многочисленные ордена…»
Конечно, ни о каком дыхании Чейна-Стокса в то время я не ведал. Слушал очередной бюллетень и не обращал внимание на специфические термины. Вот когда 5 марта диктор начал читать трагическим голосом: «От Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза…», – помню слёзы отца и его паническое: «Что с нами теперь будет? Американцы обязательно объявят нам войну!»
Что ещё я помню про эти дни? Толстую биологиню-парторга и как мы стояли строем на траурной линейке и давились от хохота, тщательно это маскируя, прячась друг за друга, потому что нас смешили красное зарёванное кабанье лицо и рыдающие, похожие на икание, интонации: «Величайший (ик!) человек (ик!) гений (ик!)».
Помню, как мы с Мариком собирались пойти посмотреть на мёртвого Сталина и уже дошли в толпе до конца Шаболовки, но, увидев, как на повороте в толпу вливается ещё одна огромная толпа, повернули назад и сразу же – в боковой переулок. Идти не хотелось ещё и потому, что было адски холодно.
По телевизору я смотрел похороны Сталина. Слушал выступления Маленкова, Берии, Молотова, понял, что по-настоящему переживает смерть Хозяина только Молотов, нашедший какие-то человеческие слова. Берия в своей речи помянул Маленкова, которого накануне назначили на сталинские посты. И Маленков не выглядел чрезвычайно расстроенным.
Но 4 апреля 1953 года рано утром позвонил дядя Миша. Подошла мать. Недолго поговорив, она открыла дверь квартиры, на котором был приколочен почтовый ящик, и достала нашу «Правду». Такой сияющей я больше никогда её не видел. Она протянула «Правду» мне: «Читай!»
Я с недоумением проглядел первую страницу, вторую: чего здесь читать? И вдруг увидел небольшую в две колонки заметку «Сообщение Министерства внутренних дел СССР»: «В результате проверки установлено: обвинения, выдвинутые против медиков, оказались ложными. Привлечённые по этому “делу” врачи полностью реабилитированы». Кажется, в этом же номере опубликован Указ о лишении Тимашук ордена Ленина[1 - Много позже я читал, что Тимашук не была сотрудницей органов. Она на самом деле поддалась давлению своего начальства, изменив диагноз Жданову. Но подстраховалась, написав об этом в МГБ, в ведении которого находился кремлёвский Лечсанупр. В МГБ её письму не придали никакого значения, и оно пролежало в архиве четыре года, пока на него не наткнулся Рюмин, возглавивший расследование «дела врачей». Да, её лишили ордена Ленина, но через год наградили орденом Трудового Красного Знамени «за долгую и безупречную службу».Это с одной стороны. А с другой, 11 февраля 1953 года «Правда» печатает такое письмо:«В мой адрес поступили многочисленные письма и телеграммы с выражением патриотических чувств по поводу разоблачения преступников врачей-убийц. Не имея возможности ответить каждому в отдельности, прошу через Вашу газету передать мою сердечную благодарность всем организациям, учреждениям, воинским частям и отдельным лицам, поздравившим меня с награждением орденом Ленина за помощь, оказанную Правительству в деле разоблачения врагов советского народа.Лидия ТИМАШУК. 9 февраля 1953 г.»Не отрицала, стало быть, Лидия Феодосьевна свою роль в деле разоблачения врагов народа!].
Нашему ликованию не было предела.
А 6 апреля «Правда» печатает статью «Советская социалистическая законность неприкосновенна», где сообщает, что министр госбезопасности Игнатьев проявил ротозейство и пошёл на поводу у политических авантюристов, типа замминистра и начальника следственной части Рюмина, руководившего следствием. Рюмин объявлен врагом народа, его арестовали.
Но на кухне я встретил дядю Мотю, мужа тёти Лены, трамвайного вагоновожатого, который сутки работал, а сутки пил. Дыхнув на меня крепким перегаром, он сказал:
– Откупились!
– Кто? – не понял я.
– Врачи. Жиды!
Так что в школу я пришёл с слегка испорченным настроением.
Впрочем, оно поднялось снова, когда я увидел биологиню-парторга.
– Здравствуйте, – сказал я ей. – Поздравляю с приятной новостью!
– Это с какой же? – хмуро спросила она.
– С торжеством советской социалистической законности.
Толстое её лицо окаменело. Зубы, судя по всему, сжались. Маленькие кабаньи глаза зажглись траурным светом. Мне показалось, что она сейчас зарыдает, как в день смерти Сталина. Но, не разжимая зубов, она пробормотала: «Спасибо», – и поспешила в учительскую, где, как я понимал, вряд ли сегодня могла бы обрести для себя покой.
Часть вторая
1
Мне пятнадцать лет, и я перешёл в девятый класс. Мы сидим на берегу пруда, расположенного между Катуаром (теперь он – Лесной городок) и Внуковым по Киевской дороге. Мы – это я и Нинка, дочь уборщицы детского сада, где работает и моя мать. На лето сад выехал в Катуар, и работницы со взрослыми детьми сняли вокруг летней территории сада комнаты, а за питание детей платят столько же, сколько те, кто отдал в сад своего ребёнка. Темно, но вечер тёплый. Моя рука давно уже расстегнула Нинкин лифчик и жадно сжимает её упругий мячик. Ниже Нинка другую мою руку не пускает, но лезет целоваться. Я целуюсь неохотно: у Нинки неприятно пахнет изо рта. Стараюсь не дышать и не открывать рта, целуясь. Чувствую, что её сопротивление слабнет, отодвигаю её руку, которой она держала резинку своих трусов, и лезу под резинку. Она дышит прерывисто, сильно выдыхая, обдавая меня несвежим воздухом, и вдруг залезает ко мне в трусы, но быстро вытаскивает руку.
– Спустил? – говорит она, вытирая руку о траву. – Куда спешишь?
Будто это от меня зависит.
Нинка вырывается, скидывает платье вместе с расстёгнутым лифчиком, снимает трусы и бежит в воду.
– Раздевайся, – зовёт, – иди ко мне.
Я голый прыгаю в пруд. Плаваем мы недолго. Опять наши руки ласкают друг друга, и опять я не удерживаюсь.
– Да не спеши ты так, – говорит она недовольно. – Пошли на берег.
Мы одеваемся и идём в шалаш, который мы, мальчишки, построили в углу территории детского сада. Там застлано сеном. На него мы падаем. Я снова срываюсь, едва коснувшись концом её наготы. Орошаю её лобок.
– Да, – говорит она, – от тебя не залетишь! – Берёт в руки и со словами: «Он у тебя не опускается», – приставляет к себе. Я надавливаю и ощущаю, что вхожу. Нахожусь во влажном тепле недолго. Снова заработал мой механизм.
– Не вынимай, – тихо просит Нинка. Но – сглазила она, что ли? – он опустился в ней.
– Отдохни, – говорит Нинка. Она старше меня на два года, но опытней намного. Да и откуда было мне взять опыт: обжиматься с девчонками ещё приходилось, но этим заниматься – никогда. Нинка – моя первая женщина. И она это чувствует.
– Отдохнул? – спрашивает и проверяет рукой. – Ого! – радуется, – ну, давай. – На этот раз у нас получается подольше…
В прошлом году отец получил садовый участок в 8 соток по этой же Киевской дороге перед самым Наро-Фоминском. Станция называется Зосимова Пустынь.
Это 64 километра от Москвы. Электричка туда значительно не доходит. Надо ездить на паровике, на который нельзя опаздывать: он ходит всего четыре раза: утром, днём, часов в 7 вечера и к ночи часов в 11.
Наши участки в пятнадцати минутах ходьбы от станции по лесной тропинке. Поначалу садовый участок оказался куском леса, огороженным верёвками. Деревья пилили, их отвозил нанятый садоводами трактор. А пни отец взялся выкорчёвывать вместе со мной. Но пришлось ему нанимать рабочих, которые ходили, предлагая свои услуги. Выкорчевать пень, обрубая далеко расползшиеся толстые деревянные лапы, а потом обхватывая его канатом и вытягивая из-под земли, для нас двоих было делом непосильным. Отец очень разозлился, что пришлось заплатить за выкорчёвывание, и никак не соглашался нанять людей, чтобы ему вскопали лесную целину. Но, помыкавшись, плюнул и вызвал трактор, который проборонил наши 8 соток за час. В следующий раз мы везли саженцы: вишни, сливы, груши, яблони. Я и в первый раз, когда отец дал мне топор, и мы бессмысленно колотили по корням, приехал домой еле можаху. А сейчас, когда он с энтузиазмом налёг на лопату, попробовал было сделать то же самое, но быстро зверски устал. Отец злился, ругал меня, что я не смог уговорить приехать со мной своих товарищей, показывал на соседей, где на участке трудилось человек десять, но на меня это не действовало. Копать ямы под саженцы шириною в метр и глубиною в метр, я отказался решительно. Единственно, на что я согласился, это носить воду из ближнего колодца. Их штук пять-шесть выкопали заранее на деньги садоводов, когда они ещё не приступали к работе. Ближний колодец от нас находился на расстоянии 300 метров.
У отца крестьянская жилка. Он выносливей меня, четырнадцатилетнего. К тому же он мастер на все руки. Не помню, сколько ям он вырыл под саженцы. Но помню, что сколько-то вырыл точно. Не всё сделали за него наёмники. Кроме того, он соорудил грядки, куда посадил чеснок.
Он мастер на все руки. Весной этого года сам без чьей-либо помощи поставил сарай для инструмента. Втащил туда старую тахту, которую ему отдал кто-то из соседей. И вскопал много грядок, посадив клубнику, огурцы, лук, зелень. Посадил кустарники крыжовника, смородины, малины.
Копать я ему не помогаю. Как и обещал, ношу воду для полива. Летом отец приезжает вечером в субботу после работы (нерабочими субботы стали значительно позже). Ночует в сарае, работает всё воскресенье и уезжает. Договорились, что раз я живу по той же дороге, то хотя бы два раза в неделю я должен приезжать, поливать огород.
Я соглашаюсь. Мать даёт мне с собой еды, и мы с Нинкой (о ней, конечно, никто не знает) уезжаем.
На целинных грядках клубника была очень крупной. Её было много, и Нинка ела её вволю. Я ни земляники, ни клубники не ем с детства. Но смородину ем. И маленькие огурчики тоже. Я делюсь с Нинкой материнской едой. Поливаю огород. Устаю – мы с Нинкой залезаем в сарайчик и наслаждаемся друг другом.
Она неначитанна. Точнее, мало чего читала. «Я дворовая! – сказала мне. – Прихожу из школы, поем – и во двор к подругам». «И к друзьям!» – улыбаюсь я. «Конечно, – соглашается Нинка, – у нас во дворе классные ребята!»
В Москве она жила в одном из Верхних Михайловских проездов. «Михайловские» враждовали с «рощинскими», но по мне ничем лучше их не были. Та же шпана.
Идиллия наша прервалась перед самым отъездом с дачи. Мы лежали с ней в кустах в катуаровском лесу. Она говорила о том, что будет мне звонить в Москве, будем встречаться, что где встречаться – для неё не проблема и вдруг: «Как ты относишься к ребятам-разбойникам?» «К каким разбойникам?» – не понял я. «Которые на дело ходят», – объяснила она. «Ты про воров? – спросил я, холодея, – они тебе нравятся?» «Смелые очень», – ответила она с вызовом.
Она и в Москве продолжала мне звонить. Но встречаться с ней я отказался наотрез.
И всё-таки позже, года через три, когда я шёл с приятелями радиомонтажниками по Малому Калужскому переулку, я её увидел. Спутник Нинки был значительно старше её и выглядел устрашающе, словно только что вышел из тюрьмы. Я вовремя отвёл глаза, чтобы не встретиться с ней взглядом…
2
В Москву я приехал, чтобы уже во второй раз идти в новую школу.
Весь восьмой класс я в ней проучился, жалея о школе старой. Но ничего не поделаешь: с 1954 года ввели совместное обучение мальчиков и девочек, и нас с Мариком Быховским ещё с несколькими одноклассниками перевели в бывшую женскую 653-ю школу, которая стояла на Шаболовке рядом с Шуховской башней и была ближе к дому, чем прежняя 545-я.