В конце концов, Большая свалка это не лабиринт грязных городских мусорных баков, в которых может копаться кто угодно, не опасаясь того, что его могут в любой момент накрыть и напинать. Большая городская свалка это великий плодородный край, бескрайний, мало кем изученный, загадочный, вольный, никем не нанесенный на карты, часто и густо заволоченный то немножко вонючим, а то немножко едким дымком. Большая городская свалка это великая сытная, практически вечная неисчерпаемая кормушка, пусть и контролируемая всякими придурками лупнями, вроде Олигофрена. Наконец, это истинный райский мичуринский сад, в котором можно жить даже суровой зимой, нисколько не беспокоясь о завтрашнем дне. Конечно, этот вечный и величественный сад несколько вонюч, гниловат, снизу он немножко подопрел, зато он всегда распахнут перед тобой во все стороны – истинный сытный и теплый райский сад, таинственно фосфоресцирующий во тьме летних ночей.
Но, конечно, чужим на Большой городской свалке делать нечего.
На Большую городскую свалку просто так не приходят. На Большую городскую свалку могут только привести. А явиться самому… Просто так… Без словечка, нашептанного кому-то на ухо…
Чтобы решиться на такое, надо иметь совсем уж наглый характер.
Такой, как у бомжа Груни.
– Мы тебя уже били, – безрадостно узнал Груню Олигофрен.
И нехорошо сплюнул:
– В прошлом месяце.
И безрадостно спросил:
– Зачем ходишь?
Груня пожал плечами.
Он сам не знал, зачем он ходит.
Ну, ходит и ходит. Кому какое дело? Он не только сюда, на свалку, он вообще ходит. Вот ходит пока ходится. Может, привычка.
– Ты чё? Ты чё? – сразу заволновался и побагровел Олигофрен, любивший вникать в сложные проблемы, за что и получил такое красивое прозвище. – Трудно тебе изменить привычку?
Олигофрен как бы не понял Груню, он даже как бы изумился высказанному вслух предположению Груни. На самом деле побагровевший от непонимания Олигофрен просто-напросто красовался перед своими сволочными паскудными бяки-козлики бесформенными подружками:
– Ты чё, падла? – нехорошо красовался он. – Тут Родине изменяют каждый день, а ты привычку не можешь!
За сутулой спиной явно не выспавшегося, злого, зато всегда сытого Олигофрена сладко и маняще курились легким нежным дымком необозримые и таинственные пространства Большой городской свалки. Тревожно, почти по-спартански орало воронье, паскудно суетились другие непонятные птицы. По злым глазам Олигофрена, посверкивающим, как новогодние елочные игрушки, и по жадным мутным глазам его похихикивающих паскуд-подружек Груне сразу стало понятно, что этим нелюдям есть что терять и что они вовсе не собираются терять то, что могут потерять.
Короче, бомж Груня сразу понял, что лупень Олигофрен и его паскудные подружки и в этот раз встанут перед ним, как неизвестные герои перед прорвавшимся к городу фашистским танком.
Такие вот буки-козлики.
Обидно. Даже не обменялись новостями.
Груня любил обмениваться новостями.
По утрам, встречая своих оборванных приятелей, с которыми он выпивал то на железнодорожном вокзале, то в Первомайском сквере, то просто на набережной у Коммунального моста или в саду имени Кирова, Груня с интересом обменивался всякими мелкими и крупными городскими новостями.
Город большой.
Паскудный.
Новостей много.
Например, в пельменной на Красном проспекте кто-то неизвестный отобрал у посетительницы двести тысяч рублей, оставшись при этом действительно полностью неизвестным.
Хорошая работа, одобрительно обменивался новостью Груня. Сам бы он, несмотря на врожденную наглость, никогда не посмел бы напасть на посетительницу пельменной.
Струсил бы.
А два родных брата, с одобрением узнавал Груня, старые бомжи Соскины, ступив на жиганскую тропу, самолично зверски избили пожилого сторожа крутого магазина «Искра». Ничего братанам Соскиным в магазине не обломилось, но пожилого сторожа они избили.
И поделом.
Паскуда-сторож Искры», говорят, не покупался даже на бутылку.
Груня крепко осуждал непреклонное презрение сторожа «Искры», испытываемое им к бомжам, но сам, пожалуй, не смог бы его избить. Тем более, зверски и самолично.
А знаменитый ларек на улице Добролюбова, наконец, сожгли.
Недели три ходили к ларьку бомжи Ивановы, которые не братья, а просто однофамильцы (так о них говорят) и упрямо выпрашивали у хозяина немножко водки. Или немножко денег. Или немножко жратвы. Хозяин-паскуда ничего не давал. Вот Ивановы, которые не братья, и сожгли, наконец, знаменитый, никому до того не сдававшийся ларек.
Впрочем, так и не сдавшийся.
И сжечь ларек Груня не смог бы.
Побоялся бы.
Но отдавал должное Ивановым, не братьям. Одобрял братанов. Тоже хорошая работа.
А Лешка Истец, по слухам, окончательно перестал верить в реформы, которые в скором времени должны были принести городу и стране полное и окончательное решение всех проблем и такое же полное и окончательное благополучие, и с расстройства вырезал на улице Есенина семью из трех человек – искал деньги и драгоценности. Понятно, что не для того, чтобы купить малиновый пиджак и в таком виде, да еще с массивной золотой цепью на груди и с карманами, набитыми крупными купюрами, гулять в толпе перед оперным театром. «Для вас, козлов, подземный переход построили!.». Нет, конечно… Просто, говорят, было у Лешки Истца видение. Несколько ночей подряд, говорят, приходили к Истцу во снах суровые апостолы в белых одеяниях и злыми неутомимыми голосами утверждали, что херово, мол, ты живешь, Лешка, и херово, мол, кончишь!
Оно, может, и так.
Но возьми Лешка Истец драгоценности и деньги, про себя думал Груня, услышав интересную новость, этому Лешке Истцу цены бы не было. Удачливых везде любят. Это только так говорят, что удачливых, мол, не любят, что удачливым, мол, только завидуют.
Любят!
И еще как.
Удачливого человека, например, могут без всяких споров принять даже на Большой городской свалке.
Груня любил новости.
Как встретил кореша, так пошло-поехало.
«Слышь… Дядя Серега утонул… Ну какой?.. Не помнишь, что ль?.. Беззубый… В Инюшке утонул… Долго ли…?»
«Да как утонул? Он плавать не умеет».
«А ты знаешь?»
«Нет».