– Я за вами. Начштаба приказал разместить. Идемте. Только придется вас по разным эскадрильям развести.
Воронов и Стрельцов встали зевая, взяли свои дорожные чемоданчики. Над аэродромом стлались густые сумерки. Их не пробивал ни один огонек. Ветер дул с запада пресный, несильный, путался в листве. Слышался в этом ветре легкий запах выгоревшей за лето лебеды. На западе глухо охали орудия. Иногда их стрельба сливалась в погромыхивание. Над далекой зубчаткой леса внезапно встал блеклый столб света. Не потухая, колыхался он в воздухе.
– Это он осветительную подвесил, – негромко пояснил лейтенант Ипатьев.
– Кто «он»? – не понял Воронов.
– Фашист. Сейчас бомбить будет.
Действительно, не успели они отойти от землянки, как в той стороне, где только что погас свет, раздалось несколько гулких ударов. Казалось, кто-то невидимый бьет по земле огромным молотом, и она, потревоженная, возмущенная, отзывается под ногами глухим гулом.
Утихли взрывы, и вскоре где-то совсем близко от аэродрома, в звездной тишине, послышалось вибрирующее завывание моторов. Был этот угрюмый, прерывистый, хрипловатый вой таким особенным, что, даже однажды его услышав, нельзя спутать ни с чем иным.
– «Юнкерсы», – тихо проговорил Стрельцов. Лейтенант Ипатьев в темноте улыбнулся.
– Быстро научились различать. Да, «юнкерсы». На Москву рвутся. Они всегда по этому маршруту ходят, – сказал он, видимо довольный тем, что может помочь своим ровесникам и новым однополчанам постигнуть фронтовую обстановку. – А знаете, – продолжал он, – фашисты все-таки твердолобые. У них везде одни и те же приемы. В воздушных боях атаки строят по трафарету, на Москву ходят по одному и тому же маршруту. Я раньше думал, это только в авиации так. А поездил в штаб фронта за оперативными данными и убедился, что они везде воюют по схеме. И пехота, и танки. Клещи, охваты. Троекратное и пятикратное преимущество – вот их козыри.
За околицей их остановил часовой. Коротко прозвучал в ночной тишине оклик:
– Стой, кто идет? Пропуск.
– Это я, Ипатьев, – ответил лейтенант.
– Вы, товарищ лейтенант? – уточнил часовой.
От крайней избы отделилась темная фигура. С винтовкой наперевес к ним приблизился часовой. Воронову и Стрельцову, привыкшим к точному выполнению всех правил караульной службы, сразу бросилась в глаза его необычная вольность. Он и винтовку держал совсем не так, как положено по уставу, и с лейтенантом Ипатьевым разговаривал свободно, словно было это вовсе не на посту.
– Ну, как в нашей деревушке? Все спокойно? – тихо спросил лейтенант.
– Да уж спокойно! – покашляв в кулак, ответил часовой. – Вечером около Мотылихи мотористы соседнего полка двух парашютистов нащупали.
– Взяли?
– Нет. В перестрелке положили обоих. А вы в нашу эскадрилью?
– Да. Нового летчика привел.
– Что ж, одна коечка свободная.
Лейтенант Ипатьев взял Воронова за локоть и поднялся на крыльцо.
– Спокойной ночи, Коля! – крикнул ему на прощание Стрельцов.
Потом лейтенант Ипатьев привел Стрельцова на самую середину деревни и громко постучал в избу с резными наличниками. Ему молча открыла закутанная в шаль старушка. Ипатьев вынул из кармана фонарик с разноцветными стеклышками, какие обычно носили на фронте разведчики. В сенях зеленое пятно легло на ноги Стрельцову, скользнуло по бревенчатым стенам, увешанным пустыми ведрами, коромыслами, граблями, косами.
– Вот сюда, – позвал из мрака Ипатьев и со скрипом отворил неподатливую дверь.
Очутившись в просторной комнате, он прибавил в лампе огня. Стрельцов увидел пять коек, тесно приставленных одна к другой, сваленные на подоконнике планшеты и шлемофоны, табуретки с разложенными на них гимнастерками и бриджами, ремни со свисающими кобурами. Три койки были заняты. Из-под одеяла высунулась лохматая голова, хозяин ее сонно спросил:
– Ты, что ли, Ипатьев?
– Я, Сережа, – отозвался лейтенант, – новенького вам привел. Прошу любить и жаловать. Какая у вас койка свободная?
– Вот эта, в центре. А ту, что у окна, пусть не занимает. На ней наш комэска спит.
– А он где?
– Где? – усмехнулся говоривший. – К чему, Ипатьев, ненужные расспросы? Ты должен давным-давно усвоить, что комэска наш может быть в двух местах: или на аэродроме, или у Дуси. Они туда час назад с капитаном Боркуном пошли. Хатнянского помянуть. Смотри комиссару не проговорись.
– Ладно, ладно, – сердито оборвал лейтенант, – лучше скажи: табуретка или стул лейтенанту Стрельцову найдется?
– Под столом табуретка.
Летчик ткнулся головой в подушку и тотчас захрапел. Ипатьев простился со Стрельцовым. Алексей затворил дверь, вытащил из-под стола поцарапанную табуретку и стал раздеваться. Стащив тесноватые сапоги, поскрипывающие новым хромом, он с наслаждением пошевелил пальцами ног. Нет, тонкие фланелевые портянки не спасли – пальцы ныли, на пятках горели белые волдыри. Все-таки много километров пришлось отмахать за день. Алексей свернул приятно пахнущий кожей поясной ремень, сложил аккуратно гимнастерку, как делал это на протяжении двух с лишним лет в авиационном училище, и забрался на койку. От жестковатого матраца отдавало свежим сеном, а подушка была самая настоящая, пуховая. Стойкий запах тройного одеколона, хорошего туалетного мыла и чужих волос исходил от наволочки. Алексей лег на затылок, закрыл отяжелевшие веки. Он хотел бы сразу уснуть, но не смог. Подошел к окошку, приподнял штору. За окном мерцало небо. Время от времени среди неподвижных матовых звезд появлялись синие и красные огоньки тяжелых бомбардировщиков, возвращающихся с задания. Они то зажигались, то потухали, и это означало на фронтовом языке «я свой». Так говорили сигнальные бортовые огни самолета и зенитчикам, не смыкавшим глаз у орудий, и постам ВНОС, и командным пункта?» ночных истребительных полков, прикрывающих подступы к Москве. Иногда в окне взметывались всполохи далекого зарева, возникавшего на месте бомбежек. Где-то в десятках километров отсюда ухали тяжелые фугаски, и в домике тоненько позвякивали стекла.
Недалеко от деревни пролегало рокадное шоссе. Оттуда доносились непрерывные гудки автомобилей, едущих к фронту и от фронта с погашенными фарами, лязганье танков и тягачей, чьи-то выкрики «Давай, давай, дружней!». Все эти шумы и шорохи были такими необычными для Алексея Стрельцова, привыкшего к ночной тишине сибирских городков, не вспугнутых войной.
Алексей услышал, как мимо окон кто-то протопал, и тотчас же прозвучал сердитый басок:
– Гасите свет. Вам тут что, война или забава одна?
Вероятно, где-то в соседнем доме неосторожно зажгли лампу, и огонек ее был замечен часовым.
Алексей прислушивался ко всему со жгучим любопытством. Фронтовая действительность с каждым часом, прожитым на полевом аэродроме, окутывала его все больше и больше. Теперь она властвовала над ним так же прочно, как властвовала над комиссаром Румянцевым и лейтенантом Ипатьевым, над летчиками, похрапывающими по соседству, и над всеми теми, кто сейчас дрался с фашистами на земле и в воздухе или ожидал своей очереди вступить в бой.
Глава вторая
У двадцатилетнего большелобого Алеши Стрельцова за плечами уже была своя особенная, не похожая на все другие, жизнь. По глубокому убеждению самого Алеши, привыкшего все делить на хорошее и плохое, жизнь все же была хорошей. Правда, она могла быть еще лучше, да что поделаешь, если не получилось? Человеку приятно, когда он смотрится в ясное, чистое зеркало. Но если даже это зеркало вдруг разобьется, от него останется большой осколок, в который по-прежнему можно будет смотреться. А мелкие, ненужные можно завернуть в бумажку, пожалеть о них и (выбросить.
Так и в Алешиной жизни. Сначала она была похожа на ясное и чистое зеркало. А потом зеркало дало трещину, разломилось, но остался большой, ничьими грязными пальцами не тронутый кусок.
Были в этой жизни и коротенькие штанишки, и нарядные матросские бескозырки с позолоченной надписью: «Балтика», и сказки про добрых волшебников – их только мама умела рассказывать таким ласковым голосом, – и папа, приносивший забавные заводные игрушки, умевший рычать, как настоящий волк, и шевелить ушами, как настоящий заяц. Он часто уезжал в командировки, и мама всякий раз ждала его со счастливым нетерпением.
Потом, когда Алеша уже носил пионерский галстук и с тощим портфеликом ходил в третий класс, папа стал все реже и реже приходить домой. Заводные игрушки он уже не приносил, волка и зайца не изображал, а на беспокойные Алешины вопросы отвечал как-то скучно и вяло.
– Мама, – сказал однажды Алеша, – меня в школе мальчишки спрашивают, почему наш папа так редко бывает дом а.
У мамы странно покраснели глаза, она прижала к груди вихрастую голову сына, поперхнулась сдавленным шепотом:
– А ты им скажи… скажи, Алешенька… папа твой а экспедиции, долгой-долгой. Он на юге. Там идет борьба с саранчой. Саранча – это такое насекомое, Алешенька, посевы портит. Она тучами летает, и папа твой с пей борется.
Он заснул в ту ночь успокоенный. Снилось огромное пшеничное поле. Стоит пшеница в человеческий рост, качает тяжелыми колосками, и на нее черным облаком налетает саранча. «Саранча, она на манер Змея-Горыныча», – думал Алеша, и ему мерещилось, как летят злые насекомые целой стаей, хвостатые, двухголовые, а папа стоит с тяжелой волшебной дубинкой в руке и бьет наотмашь то одну, то другую, защищая хлеба.
На другой же день в школе Алеша с гордостью заявил ребятам:
– Вы про папу моего хотели знать, да? Ну так знайте. Мой папа по борьбе с саранчой, вот он кто!
Но прошел еще день, и его встретил на улице шестиклассник Витька Рябов: с младшим братом этого Витьки Алеша сидел на одной парте.