Демидов встретился хмурым взглядом с его большими серыми глазами и душой понял, сколько в них неподдельной искренности. Но сомнение, посеянное Стукаловым, еще жило в нем, сосало где-то под ложечкой. «Мальчишка! – думал он о Челнокове. – Ни дать ни взять интеллигентный нытик, и мыслишки вразброд, шатаются. Но, прав Борис, никакой он не антисоветчик, просто впечатлительный, растерявшийся перед суровыми событиями юнец».
– Послушайте, – грубо сказал Демидов, – а листовка?
– Какая, фашистская? – с живым интересом переспросил Челноков. – Так ведь это тоже рабочий материал.
– Такой уж обязательный, что ли? – вымолвил полковник, глядя на моториста из-под нависших бровей. – Обойтись без него нельзя?
– Конечно, нельзя, товарищ командир. – В глазах Челнокова стояло такое неподдельное изумление, что Румянцев невольно улыбнулся. Моторист с горячностью поднял руку вверх. – Кто же после войны будет такую гадость хранить, товарищ командир? А я в повести хочу одного труса показать, как он с такой листовкой свою шкуру пытается спасти.
Демидов, не поднимая головы, процедил:
– Черт знает что, Челноков, умный вы человек, а такую грязь взяли в руки. Как вам не стыдно!
– Так это же я не для себя… – сбивчиво ответил Челноков. – Вот напишу книгу, и все ее прочтут. Я сейчас пишу плохо, но я в себя верю… может быть…
– Что может быть? – раздраженно оборвал его Демидов. – Не может быть, а уже есть. К судебной ответственности вас хотят привлечь.
– Меня? – Челноков ясными глазами посмотрел в расстроенное лицо командира. – За что? Вы, наверное, шутите!
– Хороши шутки, если следователь вмешался.
– Следователь? – без какой-либо тени испуга переспросил Челноков. На лице его застыл отпечаток недоумения. Оно было по-детски чистым сейчас, это простое человеческое лицо с застенчивыми глазами. – Да зачем же следователь, если никто ничего не скрывает?
– Черт бы вас побрал! – выругался полковник. – Боком выходит ваша святая наивность. Зачем следователь, спрашиваете? Да знаете ли вы, что положено по законам военного времени за хранение фашистской листовки? Трибунал!
Челноков сник, и глаза его сузились. Морщинки набежали на чистый мальчишеский лоб.
– Подождите, подождите. Трибунал… Следователь… Так неужели же кто-то может подумать, будто я взял листовку?.. – он не договорил.
– Да, кто-то, не зная вас, на основании фактов может сделать совершенно иные выводы, – жестко сказал Демидов.
Челноков побледнел, сразу стал будто меньше ростом, ссутулился. Взгляд его сделался неспокойным. Сначала остановился на широком строгом лице командира, потом, словно ища защиты, обратился к Румянцеву.
– Товарищ полковник… товарищ старший политрук, виноват, товарищ батальонный комиссар. Неужели вы, неужели и вы можете такое обо мне подумать?
Румянцев не выдержал этого взгляда. Печальные серые глаза моториста так и обжигали. И, прямой по натуре, комиссар полностью взял ответственность на себя, не думая в эту секунду о том, что своим решением может обидеть командира.
– Идите, Челноков. Идите, нам все ясно. Только глупости эти выкиньте из головы, и не дай бог, чтобы вы еще раз вздумали коллекционировать такую гадость.
– Я ничего… я уйду, – совсем растерявшись, произнес Челноков. – Но зачем же трибунал?
Он попятился к выходу. Потом все же повернулся спиной к Демидову и Румянцеву и быстро, будто стыдясь своей растерянности и малодушия, взбежал наверх по гладким, обструганным ступенькам.
Румянцев задумчиво перелистывал записную книжку. Улыбнулся, пожал плечами.
– Сергей Мартынович, хочешь из лирического раздумья будущего литератора Челнокова? Послушай.
Если сердце стучит, как мотор у подбитого «ила», Обреченного в воздухе кончить короткий свой путь, Это значит, что милая вам изменила И смеется теперь далеко где-нибудь…
– Ну как?
На темном лице Демидова шевельнулись жесткие усы.
– Сердцещипательно. Небось свою однокурсницу вспомнил наш полковой Гомер. Но что ты думаешь, Борис, по поводу листовки?
Румянцев откинул назад волосы, спокойно ответил на испытующий тревожный взгляд командира.
– Проборку хорошую ему дать «а комсомольском бюро за эту листовку. А вообще честен. Ну, сам посуди, Сергей Мартынович. Если у человека есть своя живая мысль, тяготение видеть мир по-своему, а главное, нити, связывающие его с Родиной, он все горячим сердцем воспринимает: и радости, и огорчения. Нет, не побежит такой к фашистам!
Демидов провел двумя пальцами по колким седеющим усам, нахмурил брови.
– Смотри, Борис, – сказал он с невеселой усмешкой, – ты комиссар, тебе виднее.
– А ты? – строго спросил Румянцев. – Разве ты не возьмешь на свою партийную совесть ответственность за Челнокова? Разве она дает тебе право сказать, что этого человека следует считать антисоветчиком?
– Я-то возьму, – медленно и трудно выговорил Демидов. – Да что толку, Борис/Есть номенклатура фактов, и листовка, сохраненная этим наивным мальчишкой, входит в нее.
– Знаю, – отозвался Румянцев. Демидов встал и, заложив за спину руки, прошелся по землянке.
– То-то и оно, Борис. В руках у Стукалова голый факт. Но факт очень важный. Боюсь, выйдут неприятности. А не хотелось бы давать в обиду этого мальчика, – командир вздохнул и вынул пачку папирос. – Кури, комиссар.
Румянцев молча закурил. Над их головами распустились две струйки приятно-горького дыма. Демидов сбил со своей папиросы пепел.
– Смешное положение, если разобраться. Воевал в Испании, здесь почти каждый день под смертью ходишь. А Стукалова какого-то всегда остерегаешься. Вроде как в подследственных у него состоишь.
– Надо Челнокова защитить, командир, – убежденно оказал Румянцев.
– Попробую, – согласился Демидов. – Попробуем вместе с тобой, комиссар.
Двое суток подряд над городами и селами Подмосковья шли ожесточенные воздушные бои. Серое осеннее небо, приютившее сотни самолетов, то и дело вздрагивало от клекота воздушной перестрелки, рассекалось красными и зелеными трассами пулеметных и пушечных очередей, повторяло надрывный рев моторов; то резкий, почти пронзительный, если шли истребители, то плавный с тяжкими вздохами – бомбардировщиков. Потерпев неудачу со звездным налетом на столицу, гитлеровцы быстро изменили тактику. Теперь к Москве и ее пригорода-м пытались прорываться не большие массированные группы, а звенья и одиночные самолеты, чаще всего «юнкерсы» и «хейнкели». В соответствии с этим изменил многое в боевой работе полка и Демидов. Он перестал поднимать истребители десятками и девятками. Над полем боя его летчики ходили теперь четверками или разорванными парами.
Гитлеровские самолеты старались пройти к пригородам столицы с разных направлений, вводя в заблуждение истребителей прикрытия, и требовалось большое напряжение, чтобы их вовремя перехватывать.
В субботу летчики сделали по пять боевых вылетов. Уставшие, не веселые, за ужином они делились впечатлениями. В этот день не было сбито ни одного вражеского самолета, но зато ни один немецкий бомбардировщик на участке демидовского полка не прорвался к Москве.
Жизнь у летчиков шла своим чередом, тревожная, полная неожиданностей и горьких новостей. Гитлеровцам удалось продвинуться к столице еще на несколько километров, они сбрасывали листовки, в которых угрожали обстрелом Москвы. Сводки Совинформбюро были по-прежнему лаконичными, неутешительными. Ежедневно противник занимал все новые и новые города, появлялись новые направления, и голос диктора, передававший эти сводки, царапал сердце.
Но и в эти дни был у летчиков демидовского полка один светлый, можно сказать, радужный час – когда в землянку командного пункта по узкой деревянной лесенке опускался молоденький, с воробьиным пушком на губах красноармеец Садыков, разносчик полевой почты. Шаря по затемненным углам землянки узкими татарскими глазами, он отыскивал тех, кого знал в лицо, и, улыбаясь, восклицал:
– Лейтенант Стрельцов, ай якши, два письма сразу! Майор Султан-хан, лезгинку надо, вам целый пакет из Дагестана. Инженер-майор Стогов, якши – Волга пишет.
И только мрачневшего в эти минуты Боркуна Садыков обходил как-то боком, боясь встретиться с ним взглядом, словно именно он, разносчик полевой почты, был главным виновником того, что майору нет писем. Не особенно ловко чувствовали себя и летчики, получившие письма, когда встречались с темными угрюмыми глазами комэска.
С тех пор как в одной из сводок Совинформбюро было объявлено, что немецко-фашистские войска захватили Волоколамск, Боркун лишился единственного географического пункта, откуда шли ему письма, написанные аккуратным, ровным почерком Валины письма. Каждый в полку знал об этом. Но никто ни словом, ни жестом не пытался выразить своего сочувствия или сожаления.
Слишком большим было горе комэска, чтобы можно было утешить его даже самыми искренними словами. Внешне все такой же тяжелый и неповоротливый, флегматичный с виду, Боркун внутренне весь как-то сразу сник, ушел в себя, замкнулся в своем отчаянном одиночестве. Не было слышно его хрипловатого голоса в обычных вечерних спорах, даже суточную свою стограммовую дозу он выпивал за ужином молча, заранее зная, что и водка нисколько его не развеселит.
А потом он не спал почти до самого рассвета, тупо глядя на одиноко мерцавшую над входом электрическую лампочку. От слабого накала ее волоски едва-едва тлели. Однажды кто-то заворочался на одной из соседних коек, зашаркал по холодному полу босыми ногами. Сосредоточенное лицо лохматого лейтенанта Воронова склонилось над ним.