Майор внес в комнату небольшой мешок, бережно опустил на пол. В мешке что-то звякнуло, и любопытный Рындин уверенно прокомментировал:
– Его дары, конечно. – Облачаясь в синюю пижаму, поторопил: – Ну, показывай, чем дед Телега нас угощает.
Дробышев деловито вынул из мешка белый пышный деревенский каравай, жбан с черным густоструйным нердеком, пару рыбцов, огурцы и поллитровую бутылку с синеватой пенящейся жидкостью.
– А это! – развел Рындин руками и отступил назад. – То-ва-рищ Дробышев, стыдитесь. Общаетесь с космосом на «ты», а приняли в дар от какого-то деда бутыль с самогоном, а?
– Положим не от какого-то, – прервал его со смехом Иван Михалыч, – а от партизанского деда Телеги, когда-то нас с тобой спасавшего. Не так ли?
– А! – будто на расслышал полковник.
Дробышев весело развел руками:
– Егор, не ворчи. Я его тоже пытался воспитывать. Говорю, это же беззаконие, твой самогон. А он меня остановил и засмеялся в бороду. Она, Егор, у него совершенно седая… толстовская по форме. Засмеялся и говорит: «А ты у меня змиевик видел, бисов сын? Опять яйца курицу учат. Я этим делом не занимался и не занимаюсь. А вот три бутылки по дешевке приобрел, чтобы кости старческие растирать, так думаю для костей останется, если одну Егору подарю. Он начальник большой, ко мне в три года раз заезжает. Пусть попробует нашей донецкой крепости да и о том пусть не забывает, что гонят еще по нашим селам данный напиток».
– Не дед, а Талейран, – захохотал Рындин, – всегда выкрутится. Ладно, Иван. Самогон его оставим для коллекции, а рыбца за завтраком испробуем. Пока буду на стол собирать, докладывай о результатах поездки.
Майор порылся в карманах:
– Прежде всего, Егор, обрати внимание на этот вот документ.
Полковник развернул листок со штампом приходной кассы.
– Что это? Счет за квартиру? Ну и что же? – морща лоб, он всматривался в каракули химического карандаша. – Постой, постой, это чья же подпись? До чего знакомая. А ну-ка, дай мне бумагу о Кострове. Похоже, один и тот же почерк.
– Совершенно верно, Егор, та грязная бумага и этот самый квартирный счет подписаны рукой одного и того же человека. Бывшего кулака Сысоя Сизова. А его племянник, председатель поселкового Совета Сизов, повинен лишь в том, что позволил своему дядюшке, которого не слишком уж часто пускает к себе в дом, утащить пустой бланк со штампом.
Рындин сличил подписи, удовлетворенно кивнул головой и возвратил своему другу обе бумаги.
– А теперь, Иван, – за завтрак с рыбцом, и ты мне расскажешь, что заставило пойти на эту подлость Сысоя Сизова.
– Сначала я тебе немного про деда Телегу расскажу.
У них на загляденье получился завтрак. Рындин с настоящей сноровкой разделал отсвечивающую жиром рыбину, обложил ее на тарелке зелеными перышками лука, подвинул соль. От вареное картошки столбом вставал белый парок. Отыскалась и заветная бутылка кваса.
– Оно бы, конечно, что-нибудь покрепче было бы более к месту, – усмехнулся полковник, – но это, если бы не было впереди рабочего дня. Если бы вечером…
– Вечером я уже буду в Москве, Егор, – улыбнулся Дробышев, – сойдет на дорожку и квасок. Он тоже под такого рыбца хорош. У нас не завтрак, а поэма!
– Как ты сказал, чревоугодник? – засмеялся Рындин. – Поэма? А ведь верно. Картошка с огурчиками и лучком – поэма. Квас холодный – поэма. Рыбец – и того больше. И вообще, дружище, я за то, чтобы находить эстетическое решительно во всем. Даже в этом перышке зеленого лука. Погляди, как на нем капелька играет. Будешь искать во всем красоту – долго не состаришься. Ну, рассказывай теперь про деде Телегу. Как встретились?
– Я бы заблудился сейчас в Ольховке, – задумчиво признался Дробышев, – совсем не такая. Помнишь, раньше – село как село. Сто пятьдесят дворов. Центр на бугре. На окраине ставок небольшой. Повыше ставка дедово подворье – «обитель купца первой гильдии», как он шутил. А дальше ветла у левады. Потом дорога в лес убегает. Дома под крышами соломенными – как братья-близнецы. И каменых всего три. А вчера под вечер с твоим шофером въехал, глазами повел – все новое. Школа, Дом культуры, кирпичный завод, два блочных дома со всеми удобствами. У колхозного правления садик с клумбами отгрохали сельчане. А на той улице, по какой нас раненых Кондратий Федорович сам вместо лошади на телеге тащил, теперь девчонки в капронах и самых моднейших кофточках щеголяют. Помнишь ту улицу?
– Помню, – негромко отозвался Рындин.
Полузакрыв глаза, он действительно вспоминал прошлое. И взрыв эшелона, и то, как они отходили. Было их всего четверо, и было условлено твердо, что двое из них, запалив шнур, уйдут в другую сторону от насыпи, а он и Дробышев – в сторону Ольховки. Тех двоих надежных своих друзей они больше не увидели. Погибли. А они, раненные при отходе, достигли поросшей камышами узкой илистой речушки, выбиваясь из сил, долго брели по ее течению вверх, до самого рассвета отсиживались потом в густой куге, слушая то приближающийся, то замирающий лай немецких овчарок. У Рындина болело плечо, простреленное разрывной пулей, и, впадая в забытье, он стонал, а Дробышев умоляюще просил: «Ну, помолчи, Чалдон, совсем немного помолчи. Мы с тобой обязательно должны выбраться». На рассвете, сам обессиленный от потери крови, Дробышев вытащил товарища к окраинным ольховским избам. Кондратий Федорович Крыленко, крепкий высокий старик, давно их ждал. «Двоих сразу не донесу, – зашептал он. – А по очереди опасно. Светает быстро. Здесь бричка. Сидайте на нее, хлопцы, а я без коняки попробую обойтись».
Так и отвез их окровавленных, на свое подворье, за что и получил впоследствии у партизан и подпольщиков прозвище дед Телега. Вот какой была правда об этом удивительном молчаливом старике и селе Ольховка, где ныне по вечерам поют звонкоголосые девчата в капронах и парни в самых модных свитерах выходят к ним после страдной полевой работы на гулянку, а над крышами хат тонкими иголками встают телевизионные антенны.
– Как же не помнить? – повторил Рындин. – Это же самое лавное в жизни… Продолжай, Иван, продолжай.
Дробышев сделал вид, что не заметил взволнованности полковника.
– Так вот, Егор, село стало новым до неузнаваемости. Это факт. Только добрые старые дела в народе не забываются. Спрашиваю у первого же шпингалета, которому лет четырнадцать-пятнадцать от роду, не больше, где старый Крыленко проживает, а он мне без запинки так и режет в ответ: «Это вам партизанский дед нужен. Дед Телега?» – «Он», – говорю. Парнишка показал на новый домик под шиферной крышей. Мы развернулись и – к зеленым железным воротам. И что же ты думаешь, Егор? Сам навстречу вышел.
– Каков же? Я его действительно три года не видел. С тех пор как орден Отечественной войны первой степени вручал.
– Белый как лунь. Около восьмидесяти уже. Но крепкий такой же, ни капельки не согнулся. Глаза только слезиться стали. Прищурился, на меня посмотрел и глуховатым баском своим: «До нас будете, товарищ майор?» – «До вас», – говорю. «А кто ж вы такой будете, чего-то не признаю». – «А ты, – говорю, – получше посмотри, дед Телега!» Он тогда попятился, еще раз прищурился и пошел на меня с растопыренными руками. «Ой, Иване, ой, дитятко мое неразумное! Воробышек! Вот ты какой вымахал!» Руки у деда еще крепкие, обнял – кости захрустели. Растрогался дед. Достал из сундука солдатскую гимнастерку, орден Отечественной войны надраил да к ней привинтил. Внук его Федяша подошел с поля. Ты, Егор, его помнишь? Тихий тогда был, все к нам в подполье молоко да хлеб носил. Так вот отца его на фронте убили. А Федяшка давно уже не Федяшка, а тридцатидвухлетний молодец. В лучших трактористах на селе ходит. Жена у него Оксана на седьмом месяце дите носит. Словом, радости на полсела. До рассвета с Кондратием Федоровичем проговорили. Вот и всплыла полностью история с Павлом Костровым и Сысоем Сизовым. Когда дед Телега приготовился рассказывать, я его упросил на магнитофон записать, голос, говорю, твой на память сохраню.
– Ну и что же он? – засмеялся Рындин.
– Полюбовно согласились, – прищурился Иван Михайлович. – Я эту пленку Володе и всем нашим космонавтам проиграю. А сейчас показывай, где у тебя розетка, и слушай нашего друга. Лечше его я все равно не расскажу.
Рындин помог майору включить магнитофон и оба с застывшими лицами, позабыв о завтраке, стали слушать чуть покашливающий старческий голос:
– О Павле Кострове спрашиваешь, Воробышек? Как же, знавал его, даже очень хорошо знавал. И сынишку Володьку знавал. Шустрый был паренек, не знаю, где только он теперь. Павлик Костров был ровесником Сысоя Сизова, кулацкого сынка. От его батьки, Сизова-старшего, вся Ольховка трепетала. Из трех каменных домов самый лучший, что под железной крышей, ему принадлежал. Лучшие сенокосы в Ольховке чьи были? Сизовские. Пахотные земли чьи? Тоже его. Коров, свиней и прочей живности хоть отбавляй. А какую упряжку держал! Пронесется бывало на масленицу, все потом неделю вспоминают. Молотилку в последнее время завел даже. Стали в нашей Ольховке колхоз создавать – и пошло тут все вверх дыбарем. Младший сын Сизова Данила в комсомол подался, от родного отца отрекся и на шахту к самому Алексею Стаханову наниматься поехал. Прямая дорога получилась у него и дальше. В кавалерию попал, против фашистов сражался и в честном бою голову свою честно сложил. Сын вот его, Петяшка, ныне в поселковом Совете председательствует. И тоже худого слова об нем не скажешь. Справный парень. Честный, самостоятельный. А Сысой – падалица. По пословице взрос: яблоко от яблони далеко не упадет. Кгм… кгм…»
Пленка зашелестела, и голос деда Телеги на несколько секунд пропал.
– Прибавь громкости, Егор, – попросил Дробышев.
И опять голос невидимого рассказчика возник в комнате.
– А Сысой – батина тень. Ни на шаг от отца-мироеда. Лучшая гармонь на селе – у Сысоя. Шаровары, синим пламенем полыхающие, да жупан – тоже у Сысоя. Деньги отцовы в обоих карманах всегда звенят. А когда молодой агроном Павел Костров влюбился в первую ольховскую певунью Настю Блакитную, встретил его однажды в тихом переулке Сысой, свинчаткой на ладошке поиграл, а потом самогонным перегаром в лицо дохнул и глаза зверские сделал: «Слушай, парень, отступись от Настьки, пока не поздно, по-хорошему тебя прошу. А не то на узкой дорожке не попадайся!» Но и Павлик был не из трусливого десятка. Бровью не повел в ответ на эти слова, лишь усмехнулся презрительно. «Чем грозишься, пустая башка! Люди уже и эсминцы и самолеты придумали, а ты все, как пещерный человек, свинчатку показываешь». «Я тебя и пулей угостить могу», – пообещал Сысой. Павлик пожал плечами и говорит: «Ну что ж, давай поспорим, кто лучше стреляет». А в ту пору в нашей Ольховке действительно передвижной осоавиахимовский тир находился. Вот и пришли туда молодые парни. За Сысоем моментально хвост. Все гуляки-парубки, которых винищем угощал, выстроились. За агрономом – дружки его по ликбезу, первые колхозники. Бравый Сысой был парубок – ничего не скажешь: и осанкой вышел, и ростом гвардеец. Крепкие мускулы да зеленые насмешливые глаза. Их он на всех с презрением пялил. Послал он в мишень три пули – двадцать восемь очков. У дружков до ушей улыбки. Кто-то затянул песенку обидную:
Под ногтями чернозем,
Цим-ля-ля, цим-ля-ля,
Это значит – агроном,
Цим-ля-ля, цим-ля-ля.
Но Павлик Костров и тут обиды не выказал. Мелкокалиберное ружьишко этак легонько взял да на руке подкинул. «Эх, Сысой Гнатыч, – говорит, – хошь и хорошо ты стрелял, а все-таки не дюже точно. Только одну пулю в яблочко посадил, а две в черный круг послал. А для хорошего стрелка это все равно что за козьим молоком послать. Смотри!» И с этими словами наш дорогой агроном все три пули подряд в самое яблочко всадил. Ажник ахнули его ватажники. А Павлик демонстративно руки в карманы засунул, плюнул под ноги кулацкому сыну да еще раз уколол: «Вот как надо стрелять. А что касается Насти, так будет, как она захочет. Кого выберет из нас, тот на ней и женится». Потемнел Сысой, крикнул на прощанье: «Ну, ну! Подумай, пока не поздно над моими словами». Настя Блакитная вышла за агронома, и свадьба, дай бог память, была хорошей. А через неделю после их свадьбы кулака Гната Сизова выселяли из села. Агроном тоже принимал участие в раскулачивании, даже яму с зерном одну нашел на подворье у Сизовых. А потом, когда с комсомольской ячейки поздним вечером домой возвращался, кто-то пулю в него из обреза послал. Только не суждено, видно, было той пуле ему навредить. Мимо уха прожужжала. И еще говорили: будто, когда Сысой вместе с отцом на выселку выезжал, так передавал через своих дружков, что обиды своей ни за что не простит и даже под землей агронома разыщет, если тот раньше помрет. Вот она, кулацкая ярость, какая, Иване! Только на кого же он ее теперь направит? Костров, сказывают, или погиб, или пропал где-то без вести, о Насте тоже ничего в нашей стороне не слышно. Что же он, будет могилу, что ли, Павликову искать, чтобы на нее нагадить?»
Пленка кончилась, и голос деда Телеги растаял в устойчивой утренней тишине, наводнявшей все эти минуты комнату. Рындин, пытаясь скрыть волнение, долго и медленно набивал табаком трубку, а набив, отложил в сторону. От почти не тронутой картошки по-прежнему поднимался дымок, тольк был пожиже.
Два старых подпольщика, ставшие теперь чекистами, молча смотрели на этот дымок и одновременно думали о других, давно потухших, но незабываемых дымках партизанских костров.
– Мудрый человек наш дед Телега, – сказал наконец полковник, – и до чего же это он метко насчет кулацкой неистребимой злости выразился и попытки даже могилу загадить.
– Змея с вырванным жалом, – жестко отметил Дробышев.
– Змея, говоришь? Нет, дорогой Иван Михалыч. Ошибаешься. Такие, как Сысой Сизов, всего-навсего тени, исчезающие в полдень.
* * *
У генерала Мочалова была привычка: если в его кабинет набивалось сразу несколько человек, он выходил из-за стола и выслушивал всех стоя, причем в первую очередь тех, кто хотел как можно меньше задерживаться. Так было и в этот день. Придя на службу, генерал обнаружил, что в приемной его ожидают уже четверо: полковник Иванников, капитан Кольский, начальник сурдокамеры Рябцев и лаборантка Соня.
– Здравствуйте, товарищи, – бодро окликнул их Мочалов, чувствовавший себя необыкновенно свежим в это утро. – Догадываюсь, что вы все ко мне. Проходите.
В кабинете он снял летную фуражку, поправил расческой волосы, хотя в этом не было никакой необходимости. Потом положил тонкую рабочую папку на стол и обернулся к вошедшим. Сразу же определил, что сначала выслушает работников сурдокамеры, – по его мнению, они должны были оказаться самыми кратковременными посетителями. Затем займется комендантом гарнизона и последним предоставит слово начальнику штаба, у которого, должно быть, к нему дел побольше, чем у других. Распланировав все подобным образом, Мочалов уже готовился обратиться к Рябцеву, как вдруг дверь отворилась, и голос пятого посетителя громко прозвучал с порога: