– Совершенно верно вы заметили, товарищ командир. Может, я и ошибаюсь, но от душевного подъема бойца часто зависит победа. Это так, посудите сами. Вот у Чапаева было вдохновение накануне штурма Лбищенска, он и вел себя героически. А если война сейчас не исчерпывается пятью-шестью гениальными сражениями, как это было раньше? Если надо воевать много дней и ночей, в дождь и холод, в зной и метели, как сейчас, когда схлестнулись две такие силы – мы и Гитлер? Разве можно ожидать, что воины будут уходить с вдохновением в каждый бой? Чепуха, фантазия, вздор. Вам надо лететь, а у вас ноет зуб или пришло с плохой вестью письмо. Или вы просто устали и к самолету идете вялой, расслабленной походкой. Так разве можно думать, что в каждый боевой вылет летчик идет с особенным душевным подъемом или вдохновением, как я тут неосмотрительно выразился? Разумеется, нет. И я считаю, что в бой надо идти как на тяжелую, но обязательную работу.
– К сожалению, это верно, – вздохнул Демин, а про себя подумал: «Однако у этого парня извилины работают».
Это все было в четверг. А в пятницу утром Демин снова стал свидетелем эпизода, никак не соответствовавшего привычному укладу жизни его экипажа. Пчелинцев сидел на скамейке, на его коленях лежал твердый лист картона с наколотой белой бумагой. Ссутулясь над картоном, воздушный стрелок делал короткие движения карандашом. За его спиной стояли оружейница Магомедова и восторженно улыбающийся моторист Рамазанов. А впереди, метрах в пятнадцати-двенадцати, рукой поглаживая металлическую лопасть винта, застыл у самолета Василий Пахомович Заморин. Был он в отглаженной гимнастерке, на груди белели две медали «За отвагу», с которыми пришел он из пехоты в авиацию после трудного сорок первого года. Желтые полоски – отметки о двух тяжелых ранениях – украшали гимнастерку, туго перепоясанную солдатским ремнем.
– Ну как там? Что-нибудь робится? – раздался его басок, и Демин только теперь понял, что это Пчелинцеву позирует «папаша» Заморин.
– Здравствуйте, друзья, – сказал неожиданно появившийся лейтенант, – продолжайте свои занятия. – И через плечо Пчелинцева посмотрел на широкий лист бумаги. Увидел острый нос Ила, лопасти винта и почти вровень со втулкой самолета широкое, доброе лицо механика. И ремень с волной складочек над ним, и загорелая сильная рука с выпуклыми жилами, и седые волосы, выбившиеся из-под чистой, незамасленной пилотки, хранившейся, по-видимому, для особых парадных случаев, – все было как у живого, всамделишного Заморина.
– Не волнуйтесь, Василий Пахомович, – улыбнулся Демин. – Дело у младшего сержанта действительно робится. Вот только глаза подкачали. У вас они добрее. А тут какие-то стальные.
– Да, товарищ командир, – не отрываясь от рисунка, пробормотал Пчелинцев, – глаза действительно не того. Мне бы для них талант Брюллова или Прянишникова.
– Да вы для нашего экипажа больше чем Левитан, Леня, – засмеялась звонко Магомедова. А Демин мысленно отметил: «Смотри-ка, он ей уже Леня! Хорошо, что хоть не Ленечка».
– Спасибо за комплимент, сударыня оружейница, – встряхнул курчавой головой Пчелинцев.
– Не за что, сударь воздушный стрелок, – не осталась в долгу Магомедова.
– Не просто воздушный стрелок, а щит командира, – нравоучительно поправил младший сержант.
– А меня когда вы нарисуете? – засмеялась Магомедова.
– В любое время дня и ночи. Ночью, при лунном освещении, даже лучше.
Смех Магомедовой всплеснулся над их головами. Показывая белые отполированные зубки, Зарема поправила тяжелую косу, с наигранной капризностью промолвила:
– А у меня лицо не фотогеничное… во-о-от. Я всегда на фотографиях прескверно получаюсь.
– Зара… – улыбнулся Пчелинцев. – Зачем о себе столь жестоко? Вы же сами прекрасно знаете, что это не так. Разрази меня гром небесный, если вы не самая красивая оружейница в нашем полку, а может, и во всей дивизии. За такую горянку я бы самый дорогой калым уплатил, если бы посватался.
– Уй! – восторженно воскликнула Магомедова, которая часто вместо «ой» говорила «уй». – У нас за девушек не сватаются. Их похищают. А как бы вы похитили, если вы даже верхом на коне скакать не можете?
– Вот это уже в самое «яблочко», – ойкнул Пчелинцев. – В нашей Рожновке скачек действительно не устраивают. Мы мужики нижневолжские. Нас невод и сети кормят. Так что по части похищения горянок я действительно не силен. – Пчелинцев сделал несколько последних штрихов и вздохнул, как после тяжелой работы. – Василий Пахомович! Вольно, мой дорогой. Я вас изрядно помучил. На сегодня хватит. Идите смотреть.
Заморину портрет понравился.
– Да я же почти как живой! Ай да молодец, Леня! Мне подаришь?
– Ну конечно же. В Третьяковскую галерею продавать не повезу.
– Вот и спасибо, Леонид. Я его в деревню Клаше своей пошлю. Пусть она его в избе на стенке вывесит. Все-таки при нашивках и медалях. Пусть баба убедится воочию, что я не зря на фронте. Вы одобряете, товарищ командир?
– Конечно, одобряю, – откликнулся Демин, подумав, что этот карандашный набросок его совершенно не взволновал. Мало ли подобных самоучек было и в других полках. Все же это гораздо лучше, чем бегать по селам в поисках самогонки или затевать многочасовые «пульки», бездарно растрачивая на них свободные и такие дорогие на фронте часы покоя. Но игривый разговор стрелка и оружейницы подействовал на него гораздо сильнее. На Магомедову он всегда смотрел только как на подчиненную и очень исполнительную работницу. Никогда бы в жизни ему не пришло на ум отвечать на вопрос, красивая она девушка или нет. Но сейчас от одного предположения, что между Пчелинцевым и Заремой могут возникнуть какие-то особенные отношения, совсем не те, что были у девушки со всеми в экипаже, ему стало не по себе. Бросив пристальный взгляд на Пчелинцева, снимавшего рисунок с картона, лейтенант опять ощутил глухое раздражение. «Только этого еще мне не хватает, чтобы между ними любвишка завязалась». К Магомедовой он относился всегда с несколько суровой заботливостью старшего, отвечающего за младшего. Однажды он стал свидетелем такой сцены. Возвращался ночью в село, где квартировали летчики, и во дворе у своей хозяйки, в беседке, оплетенной со всех сторон повителью, услыхал возбужденный голос первого полкового ловеласа Сашки Рубахина, своего однокашника по летному училищу.
– Дролечка ты моя, – шептал Сашка знобким от волнения голосом, – галчонок мой черненький. На руках буду носить. Вот те крест, после войны на родину увезу. В шелка и крепдешины разодену. Только не отталкивай меня…
В беседке послышался шум. Очевидно, исчерпав весь свой запас красноречия, Сашка призвал на помощь силу как более надежное средство. В ночной тиши прозвучал громкий возмущенный голос Магомедовой:
– Да оставьте вы меня в покое, товарищ лейтенант. Разве я давала вам какой-нибудь повод.
Пощечина прозвучала в ночи, из беседки вырвалась оружейница и, не узнав даже своего командира экипажа, метнулась в темь. Демин шагнул в беседку, увидел, как Сашка Рубахин потирает щеку.
– Ну что? Огрела? – спросил он сухо, еле сдерживая гнев.
– Огрела, – миролюбиво признался Сашка, не замечая странной вибрации деминского голоса. – Ты ее, что ли, в своем экипаже такой мегерой воспитал? Ничего, дай только срок. Сама ко мне прибежит.
– Что ты сказал?! – заревел Демин. Он шагнул к Рубахину и с такой силой встряхнул его за шиворот, что куда-то в пепельно-черную ночь полетели пуговицы с Сашкиной гимнастерки. – Вот что я тебе скажу, уважаемый донжуанчик: если только ты… – здесь Демин употребил такую длинную и складную матерную фразу, что Сашка даже рот открыл от удивления. – Если ты еще хоть раз осмелишься прикоснуться к этой девчонке, я у тебя ноги повырываю из того места, откуда они растут, и будешь ты на этом самом месте, которое тебе в детстве папа и мама слишком мало полоскали ремнем, до самой своей Вятки ползти. Понял?
Рука Демина разжалась, и Рубахин как ошпаренный вылетел из беседки.
– Ненормальный, – пробормотал он, находясь уже на безопасном удалении. – Сам небось хочешь ее приручить.
– Валяй, валяй! – крикнул на прощание Демин. – И запомни: в следующий раз шею сверну.
Он не рассказал об этом Магомедовой, да и зачем? Она же ни в чем не повинна. Он был всегда доволен ее серьезностью и скромностью, умением с достоинством держаться среди мужчин, не обращать внимания на соленые словечки и шуточки.
А как будет теперь? Вдруг она потеряет голову и влюбится в этого курчавого фразера? Много ли для этого надо? Профиль у него идеальный, ресницы как у ангелочка. Поет арии, причем не слишком фальшивит. Немножко рисует, немножко декламирует… Вот тогда будет у Демина хлопот. Один подполковник Заворыгин какой разнос учинит.
В эту минуту подошла к нему Магомедова и как-то пугливо опустила глаза, словно угадала беспокойные командирские мысли.
– Товарищ лейтенант, разрешите мне в БАО[2 - БАО – батальон аэродромного обслуживания.] сходить? Мне в вещевом отделе надо обмундирование получить.
Он молча кивнул. Зарема стала удаляться от них легкими шажками, ступая на носки, чуть при этом подпрыгивая. Тяжелая черная коса хлопала ее по гибкой спине. Только у одной Заремы была в полку такая коса. Однажды подполковник Заворыгин, повстречав ее в дурном настроении, сердито пригрозил:
– Смотри, Магомедова, будешь парней сманывать, косу отрежу!
Она гордо вскинула голову, не то серьезно, не то шутливо сказала:
– Я горянка, товарищ подполковник. Для горянки коса – ее честь. У живой не отрежете.
– Смотри ты, гордячка какая, – сказал ей вслед Заворыгин с восхищением.
Сейчас Магомедова чувствовала на себе два пристальных мужских взгляда: озабоченный командира и мягкий, задумчивый Пчелинцева.
– Вот девушка, – проговорил стрелок негромко, – да я бы не знаю что отдал, чтобы такую поцеловать.
– Сейчас? – насмешливо спросил Демин.
– А почему бы и не сейчас? – недоуменно пожал плечами стрелок.
– Стыдитесь, Пчелинцев, – холодно произнес лейтенант.
– Отчего же? Зарема заслуживает большой любви, – промолвил Пчелинцев.
Демин перекинул планшетку с боку на бок, и сильные его пальцы туго натянули ремешок. В его глазах появилась грустинка.
– Большая любовь… – проговорил лейтенант задумчиво. – Вы считаете, что она сейчас возможна?