– Такому ребенку?
– Боже сохрани! Тому, другому. Это он хочет явиться им.
Что он может явиться, было ужасной возможностью, и все же я каким-то образом не допускала этой мысли; больше того, мне действительно удалось это доказать, пока мы гуляли во дворе. Я была абсолютно уверена, что могу снова увидеть то, что уже видела, но что-то говорило мне, что я одна должна пойти навстречу такому переживанию, одна принять, преодолеть все это, а преодолев, я послужила бы искупительной жертвой и охранила бы покой моих сотоварищей. Детей в особенности я должна была оградить и спасти раз навсегда. Помню то, что я сказала миссис Гроуз напоследок:
– Меня поражает, что мои воспитанники ни разу не упомянули…
Она пристально смотрела на меня, пока я собиралась с мыслями.
– …о том, что Квинт был здесь, и о том времени, когда дети были с ним?
– Ни о времени, когда они были с ним, ни его имени, ни внешности, ни его истории в той или иной форме.
– Да, маленькая не помнит. Она ничего не слышала и не знала.
– О его смерти? – Я напряженно размышляла. – Да, может быть. Но Майлс должен помнить, Майлс должен знать.
– Ах, не трогайте вы его! – вырвалось у миссис Гроуз.
Я ответила ей таким же пристальным взглядом.
– Не бойтесь. – Я продолжала размышлять. – Но это все же странно.
– Что Майлс никогда не поминал о нем?
– Никогда, ни единым намеком. А вы мне говорите, что они были "большие друзья"?
– Ох, только не Майлс! – убежденно пояснила миссис Гроуз. – Это у Квинта была такая выдумка. Играть с мальчиком, портить его. – Она помолчала минуту, потом прибавила: – Квинт очень уж вольничал.
Передо мной возникло его лицо – такое лицо! – и меня пронзила внезапная дрожь отвращения.
– Вольничал с моим мальчиком?
– Со всеми очень вольничал!
В ту минуту я не стала углубляться в ее определение, подумав только, что оно отчасти приложимо и к другим, к десятку служанок и слуг, составлявших нашу маленькую колонию. Но для нас самым важным было то счастливое обстоятельство, что никакая зловещая легенда, никакие кухонные пересуды не были на чьей бы то ни было памяти связаны с милым старинным поместьем. У него не было ни худого имени, ни дурной славы, а миссис Гроуз самым явным образом хотелось только быть поближе ко мне и дрожать в молчании. В конце концов я даже подвергла ее испытанию. Это было в полночь, когда она уже взялась за ручку двери, прощаясь со мной.
– Так вы говорите – ведь это очень важно, – что он был известен своей испорченностью?
– Не то чтоб известен. Это я знала, а хозяин не знал.
– И вы ему никогда не говорили?
– Ну, он не любил сплетен, а жалоб терпеть не мог. Все такое его ужасно сердило, и если человек для него был хорош…
– То он ничего и слушать не хотел? – Это совпадало с моим впечатлением: он не любил, чтоб его беспокоили, и, быть может, не слишком разбирался в людях, которые от него зависели. Тем не менее я настаивала: – Даю вам слово, что я бы ему сказала!
Она почувствовала, что я ее осуждаю.
– Признаться, я не так поступила, как надо. Но, по правде говоря, я побоялась.
– Побоялись чего?
– Того, что этот человек мог сделать. Квинт был такой хитрец, такая тонкая штучка.
На меня это подействовало сильнее, чем мне хотелось показать.
– А ничего другого вы не боялись? Его влияния?…
– Его влияния? – повторила она, глядя на меня встревожено и выжидающе, пока я не вымолвила:
– На милых невинных крошек. Ведь они были на вашем попечении.
– Нет, не на моем! – откровенно и с отчаянием возразила она. – Хозяин верил Квинту и послал его сюда, потому что считалось, будто он болен и деревенский воздух ему полезен. Так что от его слова все зависело. Да, – она подчеркнула, – даже дети.
– Дети… от этой твари? – Я с трудом подавила стон. – Как же вы это терпели?
– Нет, я не могла терпеть, и сейчас не могу! – И бедная женщина залилась слезами.
Как я уже говорила, начиная со следующего дня за детьми был установлен строгий надзор; и все же как часто и как горячо всю ту неделю мы возвращались к этой теме! Мы говорили и говорили с ней в воскресную ночь, а меня, особенно в поздние часы (можете себе представить, как мне спалось), все время преследовала тень чего-то, о чем миссис Гроуз умолчала. Я сама не утаила от нее ничего, но осталось одно только слово, которое утаила миссис Гроуз. Более того, к утру я убедилась, что она молчала не по недостатку откровенности, но потому, что у каждой из нас были свои страхи. Когда я оглядываюсь назад, мне в самом деле кажется, что к тому времени, как утреннее солнце поднялось высоко, я с тревогой прочла в известных нам событиях почти все то значение, какое должны были придать им события последующие, более трагические. Самое главное, они воссоздали для меня зловещую фигуру живого человека – о мертвом можно было не думать! – и те месяцы, когда он постоянно жил в усадьбе, складывались в долгий и страшный срок. Предел этому мрачному периоду был положен на рассвете зимнего дня, когда один из работников нашел Питера Квинта мертвым по дороге из деревни в усадьбу. Катастрофа объяснялась, хотя бы с виду, заметной раной на голове: такую рану можно было приписать, как оно и подтвердилось в дальнейшем, падению в темноте, по выходе из трактира, на скользком, обледенелом склоне, где нашли тело. Обледенелая тропа, неверный поворот, выбранный во тьме и в нетрезвом виде, объясняли очень многое, – в сущности, после дознания следователя и неуемной болтовни окружающих, почти все; но в его жизни были странные и рискованные приключения, тайные болезни, почти явные пороки – так что все это могло объяснить и гораздо большее.
Я не знаю, какими словами надо рассказывать эту историю, чтобы создалась достоверная картина моего душевного состояния, но в те дни я была способна черпать радость в необычайном взлете героизма, которого от меня требовали обстоятельства. Теперь я понимала, что от меня ждали трудной и очень значительной услуги и что было некое величие в том, чтобы дать заметить – о, тому, кому следует! – мою победу там, где другая девушка потерпела бы неудачу. Мне очень помогало то, – признаться, и теперь, оглядываясь на прошлое, я аплодирую сама себе! – что я смотрела на мою услугу так смело и так просто. Я здесь для того, чтобы охранять и защищать этих детей, осиротевших и милых детей, чья беспомощность, ставшая вдруг слишком очевидной, отзывалась глубокой, постоянной болью в моем уже не свободном сердце. Действительно, мы вместе отрезаны от мира, мы объединены общей опасностью. У них нет никого, кроме меня, а у меня – что ж, у меня есть они. Словом, это великолепная возможность. И эта возможность представилась мне воплощенной в ярком образе. Я щит – я должна заслонять их. Чем больше вижу я, тем меньше должны видеть они. Я начала следить за ними, сдерживая и скрывая нарастающее волнение, которое могло, если бы затянулось, перейти в нечто, подобное безумию. Как я теперь понимаю, спасло меня то, что оно перешло в нечто совершенно иное. Оно не затянулось – его сменили ужасные доказательства, улики. Да, повторяю, улики – с того самого момента, как я приступила к действию.
Этот момент начался с полуденного часа, который я проводила в парке с одной только младшей моей воспитанницей. Мы оставили Майлса дома лежащим в глубокой оконной нише на большой красной подушке: ему хотелось дочитать книгу, а я была рада поощрить такую похвальную наклонность в мальчике, единственным недостатком которого бывала подчас крайняя непоседливость. Его сестра, напротив того, с удовольствием отправилась на прогулку, и мы с ней около получаса бродили в поисках тени, ибо солнце стояло еще высоко, а день был чрезвычайно жаркий. Гуляя с Флорой, я снова убедилась, что она, как и ее брат, умеет – у обоих детей была эта очаровательная особенность – оставлять меня в покое, не бросая, однако, совсем одну, и разделять мое общество, не докучая своим присутствием. Они никогда не бывали назойливы и все же никогда не бывали невнимательны. Я же только наблюдала их самозабвенную игру вдвоем, без меня: казалось, они увлеченно готовят какой-то спектакль, а я в нем участвую как увлеченный зритель. Я входила в мир, созданный ими, им же незачем было входить в мой мир, и мое время бывало занято только тем, что я изображала собой какую-нибудь замечательную особу или предмет, которого в ту минуту требовала игра, словом, удостаивалась высокого поста, веселой и благородной синекуры. Я не помню, что мне пришлось изображать в тот день, помню только, что я была чем-то очень важным и что Флора вся ушла в игру. Мы сидели на берегу озера, и, так как мы только что начали изучать географию, наше озеро называлось Азовским морем[5 - Считается, что одним из косвенных (возможно, стертых из памяти) источников идей при создании повести был рисунок Тома Гриффитса «Дом с привидениями», опубликованный в иллюстрированном журнале «Блэк энд Уайт» (1891) в одном номере с джеймсовским мистическим рассказом «Сэр Эдмунд Орм». Джеймс, конечно, не мог не заметить рисунка, на котором изображены двое детей, мальчик и девочка, в ужасе смотрящие на противоположный берег озера, где стоит дом с башней. В одном из окон дома сияет призрачный свет, отражающийся в воде; дети стоят под большим деревом, берега озера заросли густым кустарником. Вполне вероятно, что воспоминание о рисунке всплыло – пусть неосознанно, – лишь когда писатель услышал рассказ архиепископа Бенсона, и в конечном счете привело к описанию озера, получившего название Азовское море, где героиня (а быть может, и ее подопечная) видит призрак покойной гувернантки.].
И вдруг до моего сознания дошло, что на другом берегу "Азовского моря" кто-то стоит и внимательно наблюдает за нами. Это знание постепенно накоплялось во мне очень странным отрывочным образом – необычайно странным, помимо того, что все это еще более странным образом быстро слилось воедино. Я сидела с работой в руках, изображая что-то такое, что могло сидеть, на старой каменной скамье, лицом к озеру, и с этой позиции я начала убеждаться мало-помалу, однако не видя этого прямо, в присутствии третьего лица на некотором расстоянии от нас. Старые деревья, густые кустарники давали много прохладной тени, но вся она была пронизана светом этого жаркого и тихого часа. Ни в чем не было двойственности, по крайней мере, ее не было в моей уверенности, возраставшей с минуты на минуту, что именно я увижу прямо перед собой на том берегу озера, как только подниму глаза. В эти минуты они не отрывались от шитья, которым я была занята, и сейчас я снова чувствую, с каким усилием давалось мне решение не поднимать глаз, пока я не придумаю, что же мне делать. В поле зрения была одна чуждая всему фигура, чье право присутствовать среди нас я мгновенно и страстно отвергла. Я перебрала решительно все возможное, говоря себе, что нет ничего естественнее появления кого-нибудь из работников фермы или даже посыльного, почтальона, например, или мальчика из деревенской лавочки. Такая мысль ничуть не поколебала моей твердой уверенности – ведь я знала, все еще не глядя, – кто это и к кому это явилось. Казалось бы, что могло быть естественнее, если б на том берегу все так и происходило, но, увы, этого не было!
Я убедилась в несомненной подлинности моего видения, как только маленькие часы моей храбрости правильно отстукали секунду, и, сделав над собой резкое до боли усилие, я тут же перевела глаза на маленькую Флору, которая сидела в десяти шагах от меня. Мое сердце замерло на миг от изумления и ужаса, я спрашивала себя, неужели и она видит; я боялась дышать, в ожидании, что она или вскрикнет, или иначе проявит простодушное изумление или тревогу. Я ждала, но никакого знака не было; тогда, во-первых, – и в этом, как я понимаю, есть что-то самое страшное – страшнее всего остального, о чем я рассказываю, – надо мною довлело чувство, что уже с минуту от нее не слышно ни звука; и, во-вторых, то, что, играя, она вдруг повернулась спиной к озеру. Такова была ее поза, когда я наконец посмотрела на нее – посмотрела с твердым убеждением, что за нами обеими все еще кто-то наблюдает. Флора подобрала небольшую дощечку с отверстием посередине[6 - Игра Флоры с дощечкой с отверстием и палочкой – эпизод, на котором критики, стоящие на позиции классического фрейдизма, строят свои доказательства. Эта сцена, а также то обстоятельство, что привидение Питера Квинта впервые является на башне (фаллический символ), а призрак мисс Джессел – у воды (символ женского начала), указывают на сознательные или бессознательные фрейдистские мотивы повести. Известно, что Уильям Джеймс познакомился с первой работой Зигмунда Фрейда и доктора Брейера «Исследования истерии» (1895) через год после ее публикации и открыто заявлял о том, что этот труд представляет значительный интерес. Вероятно, Генри Джеймс тогда же воспринял основы будущего психоаналитического учения.], и это, видимо, навело ее на мысль воткнуть туда веточку вместо мачты, чтобы получилась лодка. Я наблюдала, как она очень старательно пыталась укрепить веточку на месте. Мое подозрение, что она это делает нарочно, настолько укрепило меня, что спустя несколько секунд я уже почувствовала, что мне предстоит увидеть еще большее. Тогда я снова перевела глаза – и встретила лицом к лицу то, что должна была встретить.
VII
После этого я постаралась как можно скорее разыскать миссис Гроуз, и не в моих силах дать вразумительный ответ, что я перенесла за этот промежуток времени. Однако и до сих пор я слышу тот крик, с каким я бросилась прямо в ее объятия:
– Они знают… это просто чудовищно; они знают, знают!
– Но что же они знают?… – Она обняла меня, и я почувствовала, что она мне не верит.
– Да все, что и мы знаем… и бог ведает, что еще сверх того!
И тут, когда она выпустила меня из своих объятии, я объяснила ей, объяснила, быть может, и самой себе с полной связностью только теперь:
– Два часа тому назад, в саду, – я это выговорила с трудом, – Флора видела!
Миссис Гроуз приняла мои слова так, как приняла бы удар в грудь.
– Она вам сказала? – спросила миссис Гроуз, задыхаясь.
– Ни единого слова – в том-то и ужас. Она затаила все про себя! Ребенок восьми лет, такой маленький ребенок!