Тогда все стали кланяться, точно движимые одной силой, а он медленно шествовал в шатер, тихо повторяя:
– Един Бог!
Хмельницкий тоже ушел к своим, бормоча дорогой:
– Я тебе отдам и замок, и город, и добычу, и пленных, но Ерема будет не твой, а мой, хотя бы мне пришлось заплатить за него своей головой.
Понемногу костры стали гаснуть, постепенно затихал глухой шум нескольких сотен тысяч голосов, еще кое-где слышались звуки свирелей и крики татарских конюхов, выгонявших лошадей в ночное, но вскоре и эти голоса замолкли, и сон объял бесчисленные полчища татар и казаков.
Только замок гудел и гремел – салютовал, точно в нем справляли свадьбу…
В лагере все ожидали, что завтра будет штурм. Действительно, с утра двинулись толпы черни, казаков, татар и других диких воинов, шедших с Хмельницким, и все они шли к окопам, подобно черным тучам, окутывающим вершины гор. Солдаты, уже накануне тщетно старавшиеся сосчитать число костров, онемели теперь при виде этого моря голов. Но то был еще не настоящий штурм, а скорее осмотр поля, шанцев, рвов, валов и всего польского лагеря. И как бурные волны моря, которые гонит ветер, – нахлынут, вздыбятся, вспенятся и с гулом ударятся о берег, а потом отпрянут назад, так и они ударяли то здесь, то там и снова отступали, и снова ударяли, точно испытывая силу сопротивления, точно желая убедиться, не сломят ли они дух защитников одним своим видом и численностью прежде, чем уничтожат тело.
Поднялась пушечная пальба, – и ядра часто попадали в лагерь, из которого отвечали артиллерийским и ружейным огнем. Почти в то же время на валах появилась процессия со Святыми Дарами, чтобы поднять дух в войске. Ксендз Муховецкий нес золотую дарохранительницу, держа ее обеими руками выше головы; он шел под балдахином с полузакрытыми глазами и аскетическим лицом, спокойный, одетый в парчовую ризу. Его поддерживали под руки два ксендза – Яскульский, гусарский капеллан, некогда славный воин и на редкость опытный в военном искусстве, и Жабковский, тоже бывший военный, бернардинец огромного роста, во всем лагере уступающий в силе только одному Лонгину. Древки балдахина поддерживали четыре шляхтича, между которыми был и Заглоба; перед балдахином шли девочки с нежными лицами и сыпали цветы. Процессия шла вдоль всей линии валов, за ней шли старшие офицеры. У солдат при виде дарохранительницы, блестевшей как солнце, при виде спокойствия ксендзов и девочек в белом ободрялись сердца, пыл и отвага наполняли душу. Ветер разносил крепящий запах мирры, горевшей в кадильницах; все покорно склоняли головы. Муховецкий порою поднимал дарохранительницу и, возводя очи к небу, пел молитву, которую подхватывали мощными голосами Яскульский и Жабковский, а за ними все войско. Густой бас пушек вторил молитвенной песне; порой пушечное ядро, гудя, пролетало над балдахином и священниками, порой, ударившись немного ниже в вал, оно осыпало их землей, так что Заглоба съеживался и прижимался к древку. Страх хватал его за волосы, особенно тогда, когда процессия останавливалась для молитв. Тогда наступало молчание и полет ядер был явственно слышен. Заглоба лишь краснел все больше, а Яскульский косился на неприятельский стан и, не будучи в силах выдержать, бормотал: «Им кур сажать на яйца, а не из пушек стрелять!» У казаков действительно были очень плохие пушкари, а он, как бывший военный, не мог смотреть равнодушно на такое неумение и на такую трату пороха. И они шли все дальше и наконец дошли до другого конца валов, на который неприятель не делал больше натиска. Попробовав то здесь, то там, главным образом со стороны западного пруда, не удастся ли произвести замешательство, татары и казаки отступили наконец к своим позициям и остановились на них, не высылая даже наездников. Между тем процессия окончательно ободрила осажденных.
Теперь было уже очевидно, что Хмельницкий ждет прихода своего обоза: он был уверен, что достаточно будет одного настоящего штурма, а потому велел только устроить несколько редутов для пушек и не предпринимал никаких земляных работ для взятия крепости. Обоз подошел на следующий день и стал в несколько десятков рядов, телега к телеге – на несколько верст, от Верняков до Дембины. С ним пришло еще войско, а именно – великолепная запорожская пехота, которая почти могла равняться с турецкими янычарами и несравненно более способная к штурмам и наступательным действиям, чем татары и чернь.
Памятный вторник 13 июля прошел в лихорадочных приготовлениях с обеих сторон. Уже не подлежало сомнению, что будет штурм, так как в лагере казаков литавры и барабаны били тревогу с утра, а у татар гудел как гром большой священный барабан, так называемый «балт»… Вечер был тихий, погожий, только с обоих прудов и Гнезны поднялся легкий туман, наконец на небе замерцала первая звезда.
В эту минуту раздался залп шестидесяти казацких пушек, несметные полчиша двинулись со страшным криком к валам, и начался штурм.
Войска стояли в окопах, и им казалось, что земля дрожит под их ногами; даже самые старые солдаты не помнили ничего подобного.
– Господи Христе! Что это такое? – спросил Заглоба, стоя возле Скшетуского и его гусар в промежутке между валами. – Это не люди идут на нас…
– Вы угадали, это не люди, неприятель гонит перед собой волов!
Старый шляхтич покраснел, как свекла, глаза у него вылезли на лоб, а с губ сорвалось одно только слово, в котором было все бешенство, весь страх и все, что он мог чувствовать в эту минуту:
– Мерзавцы!
Волы, погоняемые дикими, полунагими чабанами, которые били их горящими факелами, одичавшие от страха, бежали как бешеные вперед со страшным ревом, то сбиваясь в кучу, то разбегаясь или поворачивая назад, но под ударами и под пулями снова бросались к валам. Вурцель открыл огонь, все заволокло дымом; небо покраснело; скот в ужасе рассыпался во все стороны, точно его разогнали молнии, половина пала, – а по трупам волов неприятель шел дальше.
Впереди – под ударами пик сзади и под огнем самопалов – бежали пленные с мешками песка, которым они должны были засыпать ров. Это были крестьяне из окрестностей Збаража, которые не успели скрыться в город перед нашествием, тут были и молодые мужчины, и старцы, и женщины. Все они бежали с криком, с плачем, простирая руки к небу и умоляя о пощаде. Волосы поднимались дыбом от этого воя, но сострадания не было тогда на земле: с одной стороны казацкие пики поражали их в спину, с другой – ядра Вурцеля попадали в несчастных, картечь рвала их на части. И вот они бежали, скользили в крови, падали, поднимались и опять бежали, так как их толкала волна казаков, волна турок, волна татар…
Крепостной ров тотчас наполнился трупами, кровью, мешками с песком – и неприятель через него с воем бросился к валам.
Полки теснились одни за другими; при вспышках пушечного огня можно было видеть старшин, гнавших буздыганами на валы все новые отряды. Отборнейшие воины кинулись на позицию, занимаемую войсками князя Еремии, так как Хмельницкий знал, что там сопротивление будет сильнее всего. Шли сечевые курени, за ними страшные переяславцы, под начальством Лободы, за ними Воронченко вел черкасский полк, Кулак – харьковский, Нечай – брацлавский, Степка – уманский, Мрозовский – корсунский; шли и кальничане, и мощный белоцерковский полк – в пятнадцать тысяч человек, – а с ним сам Хмельницкий – в огне, красный, как сатана, смело подставлявший свою широкую грудь под пули, с лицом льва, со взглядом орла – в хаосе, в суматохе, среди резни и вихря – внимательно за всем наблюдавший и всем руководивший.
За украинцами шли дикие донские казаки, за ними черкесцы, сражавшиеся ножами, тут же Тугай-бей вел отборных ногайцев, за ними Субагази – белгородских татар, Курдлук – смуглых астраханцев, вооруженных огромными луками и стрелами, из которых каждая по величине почти равнялась дротику. Все они шли густой сплошной массой.
Сколько их пало, прежде чем они дошли наконец до рва, заваленного трупами пленных, – кто расскажет, кто воспоет? Но все же дошли, перешли и стали карабкаться на валы. Казалось, будто эта звездная ночь – ночь Страшного суда. Пушки, которые не могли поражать ближайших, поражали огнем дальние ряды. Гранаты, описывая в воздухе огненные дуги, летели с адским хохотом, превращая ночь в ясный день. Немецкая и польская пехота, а возле них княжеские драгуны стреляли в казаков прямо в упор.
Первые их ряды хотели было отступать, но не могли и умирали на месте. Кровь брызгала под ногами наступающих. Валы стали скользкими, – скользили ноги, руки. А они все карабкались, окутанные дымом, черные от сажи, пренебрегая ранами и смертью. Местами уже сражались холодным оружием. Виднелись люди, словно обезумевшие от бешенства, с оскаленными зубами, с залитым кровью лицом… Живые сражались на вздрагивающей массе умирающих. Уж не было слышно команды, а лишь общий страшный крик, в котором исчезало все: и треск выстрелов, и хрипение умирающих, и стоны раненых, и шипение гранат.
И продолжалась эта страшная, беспощадная борьба целые часы. Вокруг крепостного вала образовался другой вал из трупов и преграждал дорогу штурмующим. Сечевых изрубили чуть ли не до одного человека. Переяславский полк погиб и лежал грудой около вала, от харьковского, брацлавского и уманского полков осталась только десятая часть, но другие все шли вперед, толкаемые сзади гетманской гвардией, румелийскими турками и урумбейскими татарами. В рядах нападающих уже начиналось замешательство, между тем как польская пехота, немцы и драгуны не уступили еще ни одной пяди земли… Обливаясь потом и кровью, охваченные пылом битвы, почти обезумевшие от запаха крови, они рвались к неприятелю так же, как разъяренные волки рвутся к стаду овец.
В эту минуту Хмельницкий сделал вторичный натиск с остатками первых полков, и со всей еще не тронутой силой белоцерковцев, татарами, турками и черкесами.
Пушки в окопах уже не гремели, гранаты не свистели, слышалось только бряцание холодного оружия вдоль всей линии западного вала. Замолкли и выстрелы. Тьма покрыла сражающихся.
Уже нельзя было рассмотреть, что там происходит: что-то клубилось во мраке, словно судорожно вздрагивающее тело какого-то чудовища. Даже по крикам нельзя было угадать, звучит ли в них торжество или отчаяние. Порой и они умолкали, и тогда слышался только гигантский стон, раздающийся со всех сторон, из-под земли, на земле, в воздухе и все выше, выше, точно души улетали со стоном от места этого побоища.
Но это были только краткие перерывы; после них крики и вой возобновлялись с еще большей силой и становились все более хриплыми, все более нечеловеческими.
Вдруг снова загремел треск ружей. Это Махницкий с остатками пехоты шел на помощь истомленным полкам. В задних рядах казаков заиграли отбой.
Настал перерыв, казацкие полки отступили от окопов и остановились под прикрытием своих пушек. Но не прошло и получаса как Хмельницкий снова метнулся и в третий раз погнал их на штурм.
Но тогда на валу появился сам князь Ерема верхом на коне. Его легко можно было узнать, так как над ним развевались знамя и гетманский бунчук, а перед ним и за ним несли горящие кровавым светом факелы. Неприятель тотчас стал стрелять в него из пушек, но неопытные пушкари перебрасывали ядра далеко, за речку Гнезну, а он стоял спокойно и смотрел на приближающиеся тучи.
Казаки замедлили шаг, как бы очарованные этим зрелищем.
– Ерема! Ерема! – точно шум ветра, пронеслось в рядах.
И стоя на валу, в кровавом свете, этот грозный князь казался им каким-то сказочным великаном, и потому дрожь пробежала по их истомленным членам, а руки творили крестное знамение.
Он все стоял.
Махнул золотой булавой, и тотчас зловещая стая гранат зашумела в воздухе и врезалась в ряды наступающего неприятеля, ряды скорчились, как смертельно раненный дракон; крик ужаса пронесся с одного фланга до другого.
– Бегом! Бегом! – раздались голоса казацких полковников.
Черная лавина хлынула к валам, под которыми она могла найти прикрытие от гранат, но не успела пробежать еще и половины пути, как князь, все время стоявший на виду у всех, повернулся к западу и опять взмахнул золотой булавой.
По этому знаку со стороны пруда, из промежутка между его гладью и окопами, стала выступать кавалерия и в одно мгновение разлилась по всей равнине; при свете гранат можно было отлично видеть огромные полки гусар Скшетуского и Зацвилиховского, драгун Кушеля и Володыевского и княжеских татар под командой Растворовского. За ними выступали еще полки княжеских казаков и валахов под командой Быховца. Не только Хмельницкий, но и последний казак понял в эту минуту, что дерзкий вождь ляхов решил бросить всю кавалерию во фланг неприятеля.
Тотчас в рядах казаков был дан сигнал к отступлению. «Грудью к кавалерии! Грудью к кавалерии!» – раздались испуганные голоса. В то же время Хмельницкий старался изменить фронт своих войск и прикрыться кавалерией от кавалерии. Но было уже поздно. Прежде чем он успел перестроить свои войска, княжеские полки понеслись с криком «бей, убивай!» точно на крыльях, с шумом, свистом и железным лязгом. Гусары врезались копьями в ряды неприятеля и точно буря опрокидывали и разбивали все на своем пути. Никакая человеческая сила, ни один вождь не мог уже удержать на месте пехотных полков, на которые обрушился первый натиск крылатых гусар. Дикая паника охватила отборную гетманскую гвардию. Белоцерковцы кидали самопалы, пищали, пики, сабли и, закрывая головы руками, с звериным ревом бежали на стоявшие в тылу отряды татар. Но татары встретили их тучей стрел, тогда они кинулись в сторону и бежали вдоль линии обоза, под огнем пехоты и артиллерии Вурцеля, устилая трупами поле.
Между тем дикий Тугай-бей, подкрепленный отрядами мурз Субагази и Урума, с яростью бросился на гусар. Он не надеялся сломить их, а хотел лишь на недолго задержать, чтобы за это время силистрийские и румелийские янычары могли построиться в четырехугольники, а белоцерковцы оправиться от паники. Он мчался на коне в первом ряду, не как вождь, а как простой солдат, рубил и подвергался опасности наравне со всеми. Кривые сабли ногайцев зазвенели по панцирям гусар, и вой этих храбрых наездников заглушил все голоса. Но ногайцы не могли выдержать натиска гусар. Под напором страшных железных всадников, с которыми они не привыкли сражаться в открытом бою, под ударами их длинных мечей они все же защищались с такой яростью, что действительно на время остановили напор гусар. Тугай-бей бросался, подобно уничтожающему пламени, а ногайцы шли за ним, как волки за волчицей.
Но вскоре отступили, устилая равнину трупами. Крики «алла!», несшиеся с поля, возвестили, что янычары построились в боевой порядок, как вдруг на бешеного Тугай-бея бросился Скшетуский и ударил его палашом в голову. Но, видно, к рыцарю после болезни еще не вернулись силы, или, быть может, кованный в Дамаске шлем выдержал удар, только палаш скользнул и, ударив плашмя, разлетелся на мелкие куски. Но глаза Тугай-бея тотчас подернулись мглой ночи. Он остановил коня и упал на руки ногайцев, которые, схватив своего вождя, со страшным криком рассеялись в стороны, как рассеивается мгла от сильных порывов вихря. Теперь вся княжеская кавалерия очутилась перед румелийскими и силистрийскими янычарами и ватагами сербских потурченцев, которые вместе с янычарами образовали мощную колонну и медленно отступали к лагерю лицом к врагам, направив на них дула мушкетов, острия длинных копий, дротиков и бердышей.
Драгунские и казацкие полки вихрем неслись на янычар, впереди мчался гусарский полк Скшетуского. Сам он летел в первом ряду, а возле него Лонгин Подбипента на своей инфляндской кобыле, со страшным мечом «сорви-капюшон» в руке.
Янычары дали залп.
Огонь красной лентой сверкнул с одного конца колонны до другого – пули просвистели мимо ушей всадников, кое-где послышался стон, кое-где упала лошадь, но гусары и драгуны неслись дальше; вот уже янычары слышат храп лошадей – колонна смыкается еще плотнее и направляет длинный ряд копий, из которых каждое угрожает смертью рыцарям.
Но вот какой-то великан-гусар первый домчался до колонны, момент – и копыта гигантского коня мелькнули в воздухе, а затем рыцарь и конь обрушились в середину янычар, ломая копья, опрокидывая, давя, уничтожая людей.
И как орел падает на стаю куропаток, а они, сбившись перед ним в кучу, становятся добычей хищника, который рвет их когтями и клювом, – так Лонгин Подбипента, ворвавшись в середину неприятельских рядов, разил окружающих своим огромным мечом. Ураган так не опустошит густого и молодого леса, как он опустошил толпу янычар. Он был прямо страшен: его фигура приняла нечеловеческие размеры; кобыла преобразилась в какого-то дракона, испускающего пламя из ноздрей, а меч точно троился в руках рыцаря. Кизляр-бек, ага огромного роста, ринулся на него и в ту же минуту упал, разрубленный пополам. Тщетно сильнейшие из янычар направляли на него свои копья – они тотчас падали, точно пораженные молнией, а он топтал их, врывался в самую гущу толпы и, как колосья падают под ударами косы, так под ударом его меча падали воины; слышались крики ужаса, стоны, стук ударов о черепа и храп адской кобылы.
– Див! Див! – слышались испуганные голоса.
В эту минуту железный строй гусар во главе со Скшетуским ворвался в пролом, открытый литовским рыцарем, стены колонны лопнули, как стены обрушивающегося дома, и массы янычар обратились в бегство, рассеиваясь в разные стороны.
Это произошло как раз вовремя, так как ногайцы под начальством Суба-гази, как волки, жаждущие крови, опять вернулись на поле сражения; с другой стороны – Хмельницкий, собрав остатки белоцерковцев, шел на помощь янычарам. Но теперь все смешалось. Казаки, татары, потурченцы, янычары бежали в страшнейшем беспорядке и панике к лагерю, не оказывая никакого сопротивления. Польская конница преследовала их, рубила направо и налево. Кто не погиб при натиске, погибал теперь. Преследование было таким яростным, что полки обогнали задние ряды убегающих. У солдат руки немели от ударов. Неприятель бросал оружие, знамена, шапки и даже верхнюю одежду. Белые чалмы янычар точно снегом покрыли поле. Вся превосходная гвардия Хмельницкого, пехота, кавалерия, артиллерия, вспомогательные отряды татар и турок образовали одну беспорядочную массу, совершенно растерявшуюся и обезумевшую от ужаса. Целые сотни бежали от одного рыцаря. Гусары, разбив пехоту и татар, выполнили свою задачу, и теперь лишь драгуны и легкая кавалерия соперничали друг с другом в преследовании неприятеля. Тут особенно отличились Володыевский и Кушель. Поле покрылось сплошной лужей крови, которая под сильными ударами конских копыт плескалась, как вода, брызгая на панцири и лица рыцарей.