– С вами, мосци-панове, жить и умирать!
В некоторых местах его встречали радостными криками, в других – насмешками; он, едва успокоив толпу, возвратился на совет, уставший, охрипший, упоенный собственными словами и уверенный, что в эту ночь он оказал отечеству огромные услуги.
Но на совете он не находил слов, а в отчаянии хватался за голову и кричал:
– Советуйте, Панове, если умеете… а я умываю руки, потому что с такими солдатами невозможно защищаться!
– Ясновельможный воевода, – ответил пан Станислав Скшетуский, – сам неприятель усмирит эти волнения. Пусть только запоют пушки, пусть только начнется осада – каждый в интересах собственной жизни будет стоять на валах, а не безобразничать в лагере. Так уж не раз было!
– Да чем защищаться? У нас нет пушек, кроме двух «виватувок», из которых можно стрелять во время пиров.
– У Хмельницкого под Збаражем было семьдесят орудий, а у князя Еремии только несколько октав да гранатников.
– Но у него было войско, а не ополченцы; известные во всем мире полки, а не то что их милости, шляхта, которая только и умеет, что баранов стричь.
– Послать за паном Владиславом Скорашевским, – сказал познанский каштелян, пан Сендзивой Чарнковский, – и назначить его обозным. Он пользуется расположением шляхты и сумеет ее сдержать.
– Послать за Скорашевским! – повторил Андрей Грудзинский, воевода калишский. – Чего ему сидеть в Чаплинке!
И послали гонца за Скорашевским.
Других постановлений на совете сделано не было, зато все жаловались и сетовали на короля, на королеву, на недостаток в войске. Следующее утро принесло мало утешительного. Кто-то вдруг пустил слух, что иноверцы, а именно кальвинисты, сочувствуют шведам и при первом удобном случае намерены перейти на их сторону. Но главное, ни Шлихтинг, ни Курнатовские, Эдмунд и Яцек, которые были кальвинистами, не старались опровергнуть этого слуха, хотя были преданы отчизне. Напротив, они подтверждали, что иноверцы составили особый кружок под председательством пана Рея, который некогда служил в немецком войске и был другом шведов. Едва распространилась эта весть, как несколько тысяч человек обнажили сабли, и началась настоящая буря.
– Мы кормим изменников! Мы кормим змей, которые готовы жалить лоно матери! – кричала шляхта.
– Давайте их сюда!
– Вырезать их до одного! Измена заразительна, мосци-панове! Вырвать зло с корнем, иначе все мы погибнем!
Воеводам и ротмистрам пришлось снова успокаивать толпу, но это было еще труднее, чем вчера. Сами они были убеждены, что Рей может открыто изменить отчизне, так как это был иностранец, в котором, кроме речи, не было ничего польского. Решено было выслать его из лагеря, что сразу несколько успокоило взволнованную толпу. Но долго еще раздавались крики:
– Давайте его сюда! Измена! Измена!
Странное настроение воцарилось под конец в лагере. Одни пали духом и погрузились в печаль, другие молча ходили вдоль валов, бросая тревожные взгляды на равнины, где должен был показаться неприятель, или шепотом передавали друг другу все худшие новости. Некоторыми овладевало бешеное веселье и готовность умереть, и они устраивали пиры, чтобы весело провести остаток дней. Некоторые думали о спасении души и ночи проводили в молитвах. Никто не рассчитывал на победу, несмотря на то что силы неприятеля ничуть не превышали сил поляков; у них только было больше орудий, дисциплинированные солдаты и полководец, знавший толк в войне.
Пока польский лагерь шумел, волновался, пировал, бурлил и успокаивался, как море под ветром, пока посполитое рушенье совещалось, точно перед выборами короля, по отлогим зеленым лугам спокойно подвигались полчища шведов.
Впереди всех шла бригада королевской гвардии; вел ее Бенедикт Горн, имя которого немцы произносили со страхом. Рослые, здоровые солдаты его были одеты в гребенчатые шлемы, в желтые кожаные кафтаны и вооружены рапирами и мушкетами.
Немец Карл Шеддинг вел следующую, вестготландскую, бригаду, состоявшую из двух полков пехоты и одного полка тяжелых рейтар, одетых в панцири без наплечников; у половины пехоты были мушкеты, а у другой – копья. В начале битвы мушкетеры выступали вперед, а в случае атаки их заменяли копейщики, которые, укрепив один конец копья в землю, другой подставляли навстречу коннице. Во времена Сигизмунда III под Тжцянной один полк гусар разнес саблями и лошадиными копытами эту самую вестготландскую бригаду, в которой служили, главным образом, немцы.
Две смаландские бригады вел Ирвин, прозванный Безруким, так как потерял правую руку, защищая знамя, зато в левой у него была такая сила, что одним взмахом он мог отрубить лошади голову. Это был мрачный солдат, любящий войну и кровопролитие, суровый как к себе, так и к солдатам. В то время как другие капитаны благодаря частым войнам превратились в ремесленников, он оставался фанатиком и убивал людей, распевая священные псалмы.
Вестмаландская бригада шла под командой Дракенборга, а гельсингерская, состоявшая из известнейших в мире стрелков, – под командой Густава Оксенстьерна, родственника известного канцлера, еще молодого воина, подающего большие надежды. Во главе эстготландской бригады стоял полковник Ферзен, а нерикскую и вермландскую вел сам Виттенберг, который вместе с тем был главнокомандующим всей армии.
Семьдесят два орудия взрывали борозды по сырым лугам; всего войска было семнадцать тысяч солдат, с которыми могла сравниться разве лишь французская королевская гвардия.
Лес копий торчал над массой голов, шлемов и шляп, а среди них над этим лесом развевались белые знамена с голубыми крестами посредине.
С каждым днем уменьшалось расстояние, разделявшее два войска.
Наконец двадцать седьмого июля в лесу, близ деревушки Гейнрихсдорф, шведы увидели польский пограничный столб. При виде его раздался восторженный крик; загремели трубы, загудели котлы и барабаны, развернулись все знамена; Виттенберг, окруженный великолепным штабом, выехал вперед; перед ним проходили полки, отдавая честь. Был полдень, дивная погода. Лесной воздух пахнул смолой.
Серая, залитая солнечными лучами дорога, по которой проходили шведские полки, выходя из гейнрихсдорфского леса, терялась в отдалении. Когда войска миновали лес, глазам их представились желтеющие поля, группы деревьев, зеленые луга. Там, где на лугах просвечивала вода, важно расхаживали аисты.
Какая-то тишина и сладость были разлиты по этой стране, текущей млеком и медом. Казалось, что она широко раскрывает свои объятия навстречу дорогим гостям, а не врагам.
При виде этой картины новый крик вырвался из груди этих солдат, особенно природных шведов, привыкших к дикой, бедной природе родного края. В сердцах этого хищного, бедного народа вспыхнула жажда обладания этими богатствами, которые открывались перед их глазами.
Но солдаты, закаленные в боях Тридцатилетней войны, знали, что им этого нелегко достигнуть, ибо эту благодатную страну населял храбрый народ, который умел ее защищать. Шведы еще не забыли страшного разгрома под Кирхгольмом, где три тысячи гусар под командой Ходкевича уничтожили дотла восемнадцать тысяч лучшего шведского войска. В деревнях Вестготланда, Смаланда и Далекарлии рассказывали об этих крылатых рыцарях, как о великанах из саги… Свежо еще было воспоминание о войнах Густава-Адольфа, ибо не вымерли еще люди, принимавшие в них участие. Скандинавский орел дважды поломал свои когти о войска Конецпольского.
Поэтому к радости примешивалась в шведских сердцах и некоторая доля страха, которого не был чужд и сам вождь, Виттенберг. Он смотрел на проходившие полки пехоты, как пастырь на своих овец, затем обратился к толстому человеку в шляпе с пером и в светлом парике, локоны которого спадали ему на плечи…
– Вы уверены, сударь, – сказал он, – что с этими силами можно победить войска, стоящие под Устьем?
Человек в светлом парике улыбнулся:
– Ваша милость может быть вполне спокойна. Если бы под Устьем были регулярные войска и кто-нибудь из гетманов, я первый бы посоветовал подождать, пока его королевское величество не подоспеет с армией, но против ополченцев и этих панов войска нашего более чем достаточно.
– А не пришлют ли им какого-нибудь подкрепления?
– Не пришлют по двум причинам: во-первых, потому, что все войска, которых вообще немного, заняты в Литве и на Украине; во-вторых, потому, что в Варшаве ни король Ян Казимир, ни его канцлеры, ни сенат не хотят до сих пор верить, что его королевское величество, король Карл-Густав, несмотря на перемирие и последнее посольство, начнет войну. Они надеются заключить мир, хотя бы в последнюю минуту.
Толстяк, сняв шляпу, вытер пот с красного лица, а затем прибавил:
– Трубецкой и Долгорукий на Литве, Хмельницкий на Украине, а мы входим в Великопольшу… Вот к чему привело правление Яна Казимира!
Виттенберг посмотрел на него странным взглядом и, помолчав, спросил:
– А вас это радует?
– А меня радует, что будут отомщены мои обиды и мое невинное осуждение; кроме того, я вижу как на ладони, что сабля вашей милости и мои советы возденут эту прекраснейшую в мире корону на голову Карла-Густава.
Виттенберг окинул взглядом леса, поля и луга и сказал, помолчав:
– Да, это плодородная и прекрасная страна. Вы можете быть уверены, что по окончании войны его величество никому другому не доверит управления этой страной.
Толстяк снова снял шляпу.
– И я не желаю служить другому государю! – прибавил он, подняв глаза к небу…
Небо бьио чисто и прозрачно; ни одна молния не грянула на голову изменника, который предавал свою отчизну, обремененную и без того двумя войнами, в руки неприятеля. Человек, разговаривавший с Виттенбергом, был не кто иной, как Радзейовский, бывший подканштер коронный, продавшийся шведам.
Некоторое время оба молчали; между тем две последние бригады, нерикская и вермландская, прошли границу, за ними прошла артиллерия; звуки труб, гул котлов и барабанов заглушали шаги солдат и наполняли лес зловещим эхо. Наконец проехал штаб. Радзейовский ехал рядом с Виттенбергом…
– Оксенстьерна не видно, – сказал Виттенберг. – Не случилось ли с ним какого-нибудь несчастья… Хорошо ли я сделал, послав его с письмами в Устье?
– Хорошо, – ответил Радзейовский, – по крайней мере, он узнает положение войск, увидит воевод, выведает их образ мыслей, а с такими поручениями нельзя было послать кого-нибудь.