Кокосинский выступил вперед, откашлялся и начал так:
– Ясновельможная панна подкоможанка.
– Ловчанка, – поправил Кмициц.
– Ясновельможная панна ловчанка и наша милостивая благодетельница, – повторил сконфуженный Яромир, – простите, что я ошибся в вашем титуле.
– Это пустячная ошибка, – ответила панна Александра, – и она нисколько не умаляет вашего красноречия.
– Ясновельможная панна ловчанка и наша милостивая благодетельница. Не знаю, что мне от имени всех оршанцев прославлять более – вашу ли несравненную красоту или счастье нашего ротмистра и товарища, пана Кмицица. Если бы я поднялся к самым облакам, если бы я достиг облаков… самых облаков, говорю…
– Да спустись ты наконец с этих облаков, – крикнул нетерпеливо Кмициц. Услышав это, все разразились громким смехом, но, вспомнив предостережение Кмицица, вдруг замолкли и стали покручивать усы.
Кокосинский окончательно растерялся и, покраснев, сказал:
– Говорите сами, черти, если меня конфузите. Панна опять взялась кончиками пальцев за платье.
– Я не могу соперничать с вами в красноречии, но знаю, что недостойна тех похвал, коими вы польстили мне от имени всех оршанцев.
И снова сделала глубокий реверанс. Оршанские забияки чувствовали себя неловко в присутствии этой светской девушки. Они старались показать себя людьми воспитанными, но им это как-то не удавалось, и они стали покручивать усы, бормотать что-то невнятное, хвататься за сабли, пока Кмициц не сказал:
– Мы приехали, чтобы, по вчерашнему уговору, взять вас и прокатиться вместе в Митруны. Дорога прекрасная, да и морозец изрядный.
– Я уже отправила тетю в Митруны, чтобы она позаботилась о закуске. А теперь попрошу вас обождать несколько минут, пока я оденусь.
С этими словами она повернулась и вышла, а Кмициц подбежал к товарищам.
– Ну что, мои овечки, не княжна?.. А, что, Кокошка? Ты все смеялся, что она меня оседлала, а почему сам стоял перед ней, как школьник? Скажи мне по правде, видел ли ты такую?
– А зачем вы меня сконфузили? Хоть должен сознаться, что не рассчитывал говорить с такой особой.
– Покойный Биллевич всегда бывал с нею при дворе князя-воеводы или у Глебовичей, где она и переняла эти панские манеры. А красота какая? Вы и до сих пор не в состоянии промолвить слова.
– Нечего говорить, недурное мнение она себе о нас составила, – сказал со злостью Раницкий. – Но самым большим дураком должен был показаться ей Кокосинский.
– Ах ты, Иуда! Зачем же ты меня все подталкивал? Нужно было самому выступить с речью, послушали бы мы, что бы ты сказал своим суконным языком.
– Помиритесь, панове, – сказал Кмициц. – Я разрешаю вам восхищаться ее красотой и умом, но не ссориться.
– Я за нее готов в огонь, – воскликнул Рекуц. – Хоть убей меня, а я не откажусь от своих слов.
Но Кмициц не думал на это сердиться, напротив, он самодовольно покручивал усы и победоносно смотрел на своих товарищей. Между тем вошла панна Александра, одетая в шубку и кунью шапочку. Все вышли на крыльцо.
– Мы в этих санях поедем? – спросила молодая девушка, указывая на серебристого медведя. – Я еще в жизни своей не видела таких красивых и диковинных саней.
– Кто прежде в них ездил, я не знаю, но теперь будем ездить мы. Они подходят мне тем более, что в моем гербе тоже есть девушка, сидящая на медведе. Есть еще другие Кмицицы, у тех в гербе знамя, но они происходят от Филона Кмиты Чернобыльского, и мы не принадлежим к их дому.
– А где же вы приобрели этого медвежонка?
– Недавно, во время последней войны. Мы, изгнанники, потерявшие все состояние, имеем только то, что нам дает война, а так как я этой пани служил верой и правдой, то она меня и наградила.
– Послал бы Господь более счастливую войну, ибо эта одного наградила, а всю нашу дорогую отчизну сделала несчастной.
– С Божьей и гетманской помощью все изменится к лучшему.
Говоря это, Кмициц закутывал молодую девушку белой суконной, подбитой белыми волками полостью, потом сел сам, крикнул кучеру: «Трогай» – и лошади понеслись.
Холодный воздух пахнул им в лицо, они замолчали, и слышен был только скрип мерзлого снега под полозьями, фырканье лошадей, звук колокольчиков и крики кучера.
Наконец Кмициц нагнулся к Оленьке и спросил ее:
– Хорошо тебе?
– Хорошо, – ответила она, закрывая лицо муфтой.
Сани мчались, как вихрь. День был ясный, морозный. Снег сверкал и искрился, с белых крыш подымался вверх розоватый дым. Стаи ворон летели впереди саней, среди голых деревьев, с громким карканьем. Отъехав версты две от Водокт, они выехали на широкую дорогу, в темный, безмолвный лес, что спал еще под толстым покровом снега. Деревья мелькали перед глазами и точно убегали куда-то за сани, а они неслись все быстрее и быстрее, точно на крыльях. От такой езды кружилась голова, и было в ней какое-то упоение… Откинувшись назад, панна Александра закрыла глаза и вдруг почувствовала приятную томность: ей казалось, что оршанский боярин схватил ее и мчится, как вихрь, а она не в силах ни сопротивляться, ни кричать. Они летят все быстрее и быстрее… Она чувствует, что ее обнимают чьи-то руки… чувствует на щеках что-то жгучее… но не может открыть глаз, точно во сне. Они мчатся и мчатся… Вдруг ее разбудил чей-то голос, который спрашивал:
– Любишь ли ты меня?
– Как собственную душу.
– А я – на жизнь и на смерть.
И снова соболья шапка Кмицица наклонилась к куньей шапке Оленьки. Она сама теперь не знала, что доставляет ей больше наслаждения: поцелуи или эта бешеная езда?
Они мчались все дальше, все через лес. Деревья перед ними убегали, снег скрипел, лошади фыркали, и они были счастливы.
– Я хотел бы так ехать до скончания веков, – воскликнул Кмициц.
– Да ведь то, что мы делаем, грешно, – прошептала Оленька.
– Какой грех. Позволь еще грешить.
– Нельзя, Митруны близко.
– Близко, далеко, не все ли равно.
И Кмициц встал, вытянул вверх руки и стал кричать, точно выплескивая из груди избыток счастья:
– Гей, га, гей!
– Гей, гоп, гоп! – отозвались товарищи.
– Чего вы так кричите? – спросила девушка.
– Так, от радости! Крикните и вы.
– Гей! – раздался тонкий мелодичный голосок.