Что равной ей нет в этом жалком мире.
Однако для современного читателя и зрителя центральной фигурой пьесы является, конечно, Шейлок, хотя он в то время играл, без сомнения, роль комической персоны и не считался главным героем, тем более, что он ведь покидает сцену до окончания пьесы. Более гуманные поколения усмотрели в Шейл оке страдающего героя, нечто вроде козла отпущения или жертву. Но в то время все свойства его характера: жадность, ростовщические наклонности, наконец, его неизменное желание вырыть другому яму, в которую сам попадает, – представляли чисто комические черты. Шейлок не внушал зрителям даже страха за жизнь Антонио, потому что развязка была заранее всем известна. Когда он спешил на пир Бассанио со словами:
…Я все-таки пойду
И буду есть из ненависти только
Пусть платится мой христианин-мот! –
то он становился мишенью всеобщих насмешек; или, например, в сцене с Тубалом, когда он колеблется между радостью, вызванной банкротством Антонио, и отчаянием, вызванным бегством дочери, похитившей бриллианты. Когда он восклицал: «Я хотел бы, чтобы моя дочь лежала мертвая у моих ног с драгоценными камнями в ушах!» – он становился прямо отвратительным. В качестве еврея он был вообще презренным существом. Он принадлежал к тому народу, который распял Христа, и его ненавидели кроме того как ростовщика. Впрочем, английская театральная публика знала евреев только по книгам и театральным представлениям, так же как, например, норвежская еще в первой половине XIX века. От 1290 по 1660 г. евреи были окончательно изгнаны из Англии. Никто не знал ни их добродетелей, ни их пороков, поэтому всякий предрассудок относительно их мог беспрепятственно зарождаться и крепнуть.
Разделял ли Шекспир это религиозное предубеждение, подобно тому как он питал национальный предрассудок против Орлеанской Девы, если только сцена в «Генрихе VI», где она выведена в виде ведьмы, принадлежит ему? Во всяком случае, только в незначительной степени. Но если бы он выказал яркую симпатию к Шейлоку, то, с одной стороны, вмешалась бы цензура, а с другой стороны, – публика не поняла и отвернулась бы от него. Если Шейлок подвергается в конце концов каре, то это обстоятельство соответствовало как нельзя лучше духу времени. В наказание за свою упрямую мстительность он теряет сначала половину той суммы, которой ссудил Антонио, потом половину своего капитала и вынужден, наконец, подобно «мальтийскому жиду» Марло, принять христианство. Этот последний факт возмущает современного читателя. Но уважение к личным убеждениям не существовало в эпоху Шекспира. Ведь было еще так близко время, когда евреям предоставляли выбор между распятием и костром. В 1349 г. пятьсот евреев избрали в Страсбурге второй исход. Странно также то обстоятельство, что в то время, когда на английской сцене мальтийский жид отравлял свою дочь, а венецианский еврей точил нож для казни над своим должником, в Испании и Португалии тысячи героически настроенных евреев, оставшиеся верными иудейской религии после изгнания 300 ООО соплеменников, предпочитали измене иудейству пытки, казни и костры инквизиции.
Никто другой, как великодушный Антонио, предлагает крестить Шейлока. Он имеет при этом в виду его личное благо. Крещение откроет ему после смерти путь к небесам. К тому же христиане, лишившие Шейлока посредством детских софизмов всего его имущества, заставившие его отречься от своего Бога, могут гордиться тем, что являются выразителями христианской любви, тогда как он стоит на почве еврейского культа формального исполнения закона.
Однако сам Шекспир был свободен от этих предрассудков. Он не разделял фанатического убеждения, что некрещеный еврей осужден навеки. Это ясно видно из сцены между Ланселотом и Джессикой (III, 1). Ланселот высказывает не без юмора предположение, что Джессика осуждена. Единственное средство спастись это доказать, что ее отец не ее настоящий отец:
Джессика. Да, это действительно какая-то незаконнорожденная надежда. Но в этом случае на меня упадут грехи моей матери.
Ланселот. Это точно; ну, так значит, мне следует бояться, что вы пропадете и по папеньке, и по маменьке. Избегая Сциллу, т. е. вашего батюшку, я попадаю в Харибду – вашу матушку. Вот и выходит, что вы пропали и с той, и с другой стороны.
Джессика. Меня спасет мой муж: он сделал меня христианкой.
Ланселот. За это он достоин еще большего порицания. Нас и без того было много христиан на свете – как раз столько, сколько нужно, чтобы иметь возможность мирно жить вместе. Это обращение в католическую веру возвысит цену на свиней, коли мы все начнем есть свинину, так что скоро ни за какие деньги не достанешь жареного сала.
И Джессика повторяет дословно мужу выражения Ланселота: «Он мне прямо говорит, что мне нет спасенья в небе, потому что я – дочь жида, и говорит, что вы дурной член республики, потому что, обращая евреев в христианскую веру, увеличиваете цену на свинину».
Конечно, человек убежденный не шутил бы в таком тоне над такими мнимо-серьезными вопросами.
Замечательно также, что Шекспир наделил Шейлока, при всей его бесчеловечности, – человечными чертами и показал, что он имел некоторое право быть столь несправедливым. Зритель понимает, что при том обращении, которому подвергался Шейлок, он не мог сделаться другим. Шекспир пренебрег мотивом атеиста Марло, что еврей ненавидит христиан за то, что у них еще больше развиты ростовщические инстинкты, чем у него самого. При своем спокойно-гуманном взгляде на человеческую жизнь Шекспир сумел поставить жестокосердие и кровожадность Шейлока в связь с его страстным темпераментом и с его исключительным положением. Вот почему потомство усмотрело в нем трагический символ унижения и мстительности порабощенной нации. Никогда Шекспир не возвышался до такого непобедимого и захватывающего красноречия, как в знаменитой главной реплике Шейл ока (III, 1):
Я – жид. Да разве у жида нет глаз? Разве у жида нет рук, органов, членов, чувств, привязанностей, страстей? Разве он не ест ту же пищу, что и христианин? Разве он ранит себя не тем же оружием, подвержен не тем же болезням, лечится не теми же средствами, согревается и знобится не тем же летом и не тою же зимою? Когда вы нас колете, разве из нас не течет кровь, когда вы нас щекочете, разве мы не смеемся? Когда вы нас отравляете, разве мы не умираем, и когда вы нас оскорбляете, разве мы не отомстим? Если мы похожи на вас во всем остальном, то хотим быть похожи и в этом. Когда жид обидит христианина, к чему прибегает христианское стремление? К мщению. Когда христианин обидит жида, к чему должно по вашему примеру прибегнуть его терпение? Ну, тоже к мщению. Гнусности, которыми вы меня учите, я применяю к делу – и коли не превзойду своих учителей, так значит мне сильно не повезет!
Но с особенной гениальностью схватил Шекспир типические расовые черты и подчеркнул еврейские элементы в фигуре Шейлока. Если герой Марло часто приводит сравнения из области мифологии, то начитанность Шейлока исключительно библейская. Торговля служит единственной нитью, связующей его с культурой более поздних поколений. Шейлок заимствует свои сравнения у патриархов и пророков. Когда он оправдывается примером Иакова, его речь становится торжественной. Он все еще считает свой народ «священным», и когда дочь похищает его бриллианты, он чувствует впервые, что над ним тяготеет проклятие. Герой же Марло произносит следующую немыслимую реплику:
Я – еврей и вследствие этого осужден на погибель.
В Шейл оке также много других еврейских черт: его уважение к букве закона, постоянные ссылки на свое формальное право, являющееся его единственным правом в человеческом обществе, наконец, наполовину естественное, наполовину преднамеренное ограничение своих нравственно-моральных понятий принципом мести. Шейлок – не дикий зверь и не язычник, свободно проявляющий свои инстинкты. Он умеет обуздывать свою ненависть и заключает ее в рамки законного права, как разъяренного тигра в клетку. Он не обладает той ясностью и свободой, той беспечностью и беззаботностью, которые отличают добродетели и пороки, благотворительность и бессмысленную расточительность господствующей касты. Но совесть никогда не мучает его. Все его поступки соответствуют логически его принципам.
Отчужденной от той почвы, того языка и общества, которые он считает родными, Шейлок сохранил свой восточный колорит. Страстность – вот основной элемент его характера. Он разбогател через нее. Она сквозит во всех его поступках, соображениях и предприятиях. Она воодушевляет его ненависть и его мстительность. Шейлок гораздо более мстителен, чем жаден. Он падок до денег, но если представляется случай отомстить, он их не ставит ни во что. Негодование на бегство дочери и кражу драгоценностей обостряет его ненависть к Антонио настолько, что он отказывается от суммы, превышающей долг втрое. Он и свою честь не продаст за деньги, хотя его представления о чести ничего не имеют общего с рыцарскими. Он ненавидит Антонио больше, чем любит свои сокровища. Не жадность, а страстная ненависть превращает его в бесчеловечного изверга.
В связи с этой чисто еврейской страстностью, проглядывающей в мельчайших оттенках его речи, находится его нескрываемое презрение к лени и тунеядству. Это ведь тоже чисто еврейская черта, в чем нетрудно убедиться при самом поверхностном чтении библейских изречений. Шейлок прогоняет Ланселота со словами: «В моем улье нет места трутням». Восточный оттенок страстности Шейлока выражается также в его сравнениях, приближающихся по форме к библейской притче (обратите, например, внимание на его рассказы о хитрости Иакова или на его защитительную речь, начинающуюся словами: «Обдумайте вы вот что: есть немало у вас рабов»). Специфически еврейское состоит в данном случае в том, что Шейлок употребляет при всей своей необузданной страстности такие образы и такие сравнения, которые запечатлены трезвым и своеобразным умом. У него постоянно торжествует острая, саркастическая логика. Каждое обвинение он возвращает назад с процентами. Эта здоровая логика не лишена даже некоторого драматизма. Шейлок мыслит в форме вопросов и ответов. Это, конечно, второстепенная, но очень характерная черта. Она напоминает ветхозаветный стиль, и вы можете ее иногда встретить в речах и описаниях некультурных евреев. По словам Шейлока можно догадаться, что голос его певуч, движения быстры, жесты резки. С ног до головы он является типическим представителем своего народа.
В конце четвертого действия Шейлок исчезает с подмостков, чтобы не вносить дисгармонии в гармонический конец пьесы.
Шекспир старается стушевать при помощи последнего действия мрачный тон общего впечатления. Перед нами пейзаж, озаренный луной и оглашаемый звуками музыки. Весь пятый акт состоит из музыкальных звуков и лунного света. Именно такой была душа Шекспира в этот период его жизни. Все дышит здесь гармонией и миром. Все озарено серебряным блеском, и всюду слышится вдохновляющая музыка. Реплики сплетаются и сливаются, как отдельные голоса хора:
Лоренцо.
Луна блестит. В такую ночь, как эта,
Когда зефир деревья целовал,
Не шелестя зеленою листвою,
В такую ночь, я думаю, Троил
Со вздохом восходил на стены Трои
И улетал тоскующей душою
В стан греческий, где милая Крессида
Покоилась в ту ночь.
Джессика.
В такую ночь
Тревожно шла в траве росистой Тизба…
Лоренцо.
В такую ночь
Печальная Дидона с веткой ивы
Стояла на пустынном берегу…
и затем следуют еще четыре реплики, производящие впечатление, будто поэзия лунного блеска положена на музыку для разных голосов.
«Венецианский купец» вводит нас в тот период в жизни Шекспира, когда он особенно жизнерадостен и смел. В эту светлую эпоху он ценит в мужчине – силу и ум, а в женщине – кокетливое остроумие. Вместе с тем в нем замечается особенная любовь к музыке. Вся его жизнь и вся его поэзия разрешаются теперь, при всей их возвышенности и энергии, в музыкальные аккорды. Шекспир познакомился с этим искусством и, вероятно, часто слышал музыку. Уже первые пьесы показывают его хорошее знакомство с техникой музыки, как это, например, видно из разговора Юлии и Лючеты в «Двух веронцах» (I. 2). Шекспир слышал придворную капеллу, а также оркестры знатных вельмож и дам. Порция имеет также свой домашний оркестр. Шекспир слышал, без сомнения, музыку и в частных домах. Современные ему англичане были, не в пример следующим поколениям, очень музыкальны. Пуритане изгнали музыку из их обычной жизни. Самым излюбленным инструментом был тогда спинет. Даже в парикмахерских можно было его найти и клиенты развлекались на нем в ожидании своей очереди. Сама Елизавета играла на клавикордах и на лютне. В 128-м сонете Шекспир изображает себя, стоящим около клавикорда рядом с возлюбленной, которую он называет ласкательным именем «моя музыка», и завидует клавишам, которые целуют ее ручки. Вероятно, Шекспир был лично знаком с Джоном Доулендом, знаменитейшим английским музыкантом того времени, хотя стихотворение в сборнике «Страстный пилигрим», где упомянуто имя этого последнего, принадлежит не Шекспиру, а Ричарду Барнфидду.
Еще ранее «Венецианского купца» Шекспир выказал снова свои знания в области теории пения и игры на лютне в комедии «Укрощение строптивой», в шутливой сцене, где Люченцио произносит несколько глубоко прочувствованных слов о цели музыки:
Она дана, чтоб освежать наш ум,
Ученьем иль трудами утомленный.
Шекспир понимал также благотворное влияние музыки на душевнобольных, как это видно из «Короля Лира» и из «Бури». Но здесь, в «Венецианском купце», где звуки сливаются с лунным блеском, восторг поэта принимает более возвышенный полет:
Как сладко спит сияние луны
Здесь на холме! Мы сядем тут с тобою,
И пусть в наш слух летит издалека
Звук музыки; тишь безмятежной ночи
Гармонии прелестной проводник.
И Шекспир, никогда не упоминающий о церковной музыке, которая, по-видимому, не производила на него никакого впечатления, влагает в уста далеко не мечтательного Лоренцо несколько восторженно-мечтательных стихов о музыке сфер в духе эпохи Возрождения:
Сядь, Джессика! Смотри, как свод небесный
Весь выложен мильонами кружков
Из золота блестящего. Меж ними
Нет самого малейшего кружка,
Который бы не пел, как ангел, вторя
В движении размеренном своем
Божественным аккордам херувимов.
Такою же гармонией души
Бессмертные исполнены; но мы
До той поры ее не можем слышать,
Пока душа бессмертная живет
Под грубою и тленною одеждой.
Итак, гармония сфер и гармония души, но не колокольный звон и не церковное пение, – вот для Шекспира наивысшая музыка. Через всю пьесу проходит эта восторженная любовь к музыке, которую он в последнем действии облек в такие роскошные стихи. Когда Бассанио приступает к выбору между ящиками, Порция восклицает (III, 4):
…Пусть оркестр
Гремит, меж тем как выбирать он будет!
Тогда, коли не угадает он,