– Я приложу к тому все усилия, – уверил он, недовольный ее гневной настойчивостью. – Что может быть и для меня более желанным, как в ночной тишине при свете луны провести с тобой блаженные часы! Я ведь и без того долго не пробуду в Теннисе.
– Ты уезжаешь? – спросила она глухо.
– Дня через три-четыре, – ответил он. – Мертилоса и меня уже ждут в Александрии. Но успокойся… Как ты побледнела! Да, тебя огорчает разлука, но ведь не позже как через шесть недель вернусь я опять. Тогда начнется для нас настоящая жизнь, и Эрот заставит цвести для нас свои чудные розы!
Она молча поникла головой, а затем спросила, глядя ему прямо в глаза:
– И как долго будет продолжаться их цветение?
– Многие месяцы, дорогая, четверть года, а быть может – и полгода…
– А затем?
– Кто же заглядывает так далеко в будущее?
Тогда она, как бы подчиняясь какому-то неотразимому чувству, произнесла:
– Какой безумной я была! Кому известно, что будет завтра? Как знать, быть может, через полгода мы, вместо того чтобы любить, будем ненавидеть друг друга.
Проведя рукой по лбу, как бы желая собрать свои мысли, она продолжала:
– Только настоящее принадлежит человеку, сказал ты недавно. Ну, так будем наслаждаться настоящим так, будто каждая минута последняя. В эту ночь, когда наступит полнолуние, начнется мое счастье – так мне предсказано. Затем диск луны будет уменьшаться, потом придет новое полнолуние, и, когда луна опять пойдет на убыль, тогда, если ты сдержишь свое слово и вернешься сюда, тогда пусть меня все осуждают и проклинают, я все же приду в твою мастерскую; чего бы ты ни потребовал, я это исполню. Скажи мне только, какую богиню хочешь ты сделать по моему образу?
– На этот раз это не будет одна из бессмертных, но знаменитая смертная, победившая при состязании в работе даже великую Афину.
– Значит, не богиню? – спросила она разочарованная.
– Нет, дитя, но самую искусную женщину, которая когда-либо работала ткацким челноком.
– А как зовут ее?
– Арахнея.
Она вздрогнула и презрительно вскричала:
– Арахнея!.. Так называете вы, греки, самое противное насекомое – паука.
– Это прозвище той женщины, которая научила человечество благородному ткацкому искусству.
Тут их прервали. Мертилос заглянул в мастерскую и сказал:
– Извините, если помешал, но мы теперь не скоро увидимся. У меня много дел в городе, и меня могут там надолго задержать. Поэтому, прежде чем я уйду, я должен тебе передать поручение, данное мне Дафной. Она желает твоего присутствия на пиру в честь гостей из Пелусия, так велела она тебе передать. Твое отсутствие, слышишь ли ты… Прошу извинения, прекрасная Ледша. Итак, говорю я, твое отсутствие, Гермон, навлечет на тебя ее гнев.
– Так, значит, мне нужно приготовиться к тому, чтобы ее умилостивить, – ответил Гермон, бросая многозначительный взгляд на молодую девушку.
Мертилос переступил порог его мастерской и, обращаясь к биамитянке, своим обычным дружеским и веселым тоном сказал:
– Там, где Эроту приносят лучшие дары, там должны друзья цветами усыпать путь жертвоприносителей, а вы, если я не ошибаюсь, избрали как раз эту ночь, чтобы принести ему прекрасную жертву. Поэтому я заранее должен заручиться вашим и богов прощением, прежде чем я выскажу свою просьбу отложить принесение вашей жертвы хотя бы до завтра.
Девушка молча пожала плечами и ничего не отвечала на вопросительный взгляд Гермона. Мертилос, переменив тон, серьезно напомнил Гермону, что, если он не явится на пир, он этим нанесет оскорбление праху его родителей, лучшими друзьями которых были Филиппос и Тиона. Высказав это, он с легким приветствием, обращенным к Ледше, удалился из мастерской.
Биамитянка, направляясь также к выходу, холодно произнесла, гордо вскинув голову:
– Я вижу, тебя очень затрудняет твой выбор. Ну, так вспомни еще раз, какое значение имеет для меня нынешняя ночь. Если же ты, несмотря на это, решился выбрать пир с твоими гостями, я, конечно, не могу тебе препятствовать, но я хочу уже теперь знать, должна ли эта ночь принадлежать мне или же дочери Архиаса.
Он вскричал запальчиво:
– Неужели с тобой нельзя говорить как с разумным существом? У тебя все только крайности; короткая необходимая отсрочка тебе кажется уже изменой!
– Так, значит, ты не придешь? – спросила она, берясь за ручку двери.
Наполовину прося, наполовину приказывая, он сказал:
– Ты не должна так уходить. Если ты настаиваешь на своем, я приду, конечно. Дружеская уступчивость незнакома твоей упрямой душе. Я не могу похвалиться, что ее и во мне много, но бывают же обязанности…
Тут она открыла дверь. Он, весь охваченный страхом потерять ее, несравненную и незаменимую натурщицу для Арахнеи, быстро подошел к ней, схватил ее за руки и, стараясь ее увести от выхода, произнес:
– Я тебя умоляю, откажись от твоего упорства. Как ни трудно мне это именно сегодня, я все же приду, ты только не должна требовать от меня невозможного. Половина моей ночи будет принадлежать пиру с друзьями и Дафной, а вторую…
– …отдашь ты мне, варварке и пауку, – закончила она презрительно. – Мое счастье, а также и твое зависит от твоего решения. Оставаться здесь или прийти на остров Пеликана в твоей власти – реши как хочешь.
С этими словами она вырвала свою руку и исчезла из мастерской. С тихим проклятием пожимая плечами, остался Гермон один посреди мастерской. Он чувствовал, что ему ничего больше не оставалось, как повиноваться желаниям этого странного и упрямого создания.
В атриуме встретила Ледша Биаса. Молча ответила она на его приветствие, но, подойдя к двери, остановилась и спросила его на биамитском наречии:
– Была ли Арахнея – я подразумеваю не паука, а ткачиху, которую так называют греки, – такая же женщина, как и другие? Ведь это она в состязании с Афиной осталась победительницей?
– Совершенно верно, – отвечал невольник, – но она жестоко поплатилась за свою победу: богиня ударила ее ткацким челноком, и, когда Арахнея от стыда и горя хотела повеситься, она, в наказание, превратила ее в паука.
Закрывая свое побледневшее лицо покрывалом, Ледша произнесла дрожащими губами:
– Разве нет другой Арахнеи?
– Среди людей нет, – прозвучал ответ, – а противных насекомых с тем же именем и в этом доме слишком много.
Молча спустилась Ледша по ступеням, ведущим на площадь, и Биас заметил, как она оступилась на последней и, наверно, упала бы, не удайся ей сохранить равновесие.
«Какое дурное предзнаменование, – подумал невольник. – Будь в моей власти воздвигнуть между моим господином и этим пауком стену, я бы выстроил ее выше маяка Сострата[10 - Сострат – архитектор, построивший в 299–279 гг. до н. э. Фаросский маяк высотой 110 м.]. Кто обращает внимание на предзнаменования, тот знает, что его ждет в жизни. И теперь я знаю то, что я знаю, и держу мои глаза открытыми ради моего господина».
IX
Гермон хотел было сделать несколько легких поправок в своей статуе, но ему это так и не удалось. Ледша, ее требования и то гневное настроение, в котором она его покинула, – все это не выходило у него из головы. Если он не желает ее потерять, он должен во что бы то ни стало прийти на свидание; он чувствовал также, что поступил очень неосторожно, предложив ей разделить ночь между ней и Дафной. Во всяком случае, это предложение заключало в себе что-то оскорбительное для этого гордого создания. Он должен был дать ей обещание приехать на остров Пеликана, а для этого пораньше и незаметно покинуть пир. Для его позднего приезда легко можно было найти извинение, и у Ледши не было бы причин сердиться. Теперь же она сердилась, и ее гнев возбуждал в нем, обыкновенно таком храбром и мужественном, странное чувство, почти граничившее со страхом. Недовольный самим собой, задал он себе вопрос, любит ли он биамитянку, и не мог прямо на него ответить. Он знал уже с первой их встречи, что она, не говоря уже о несравненной красоте, была и во всем остальном выше ее соотечественниц.
Ему казались особенно привлекательными в этом молодом существе ее недоступность и суровость. Он был готов принести какую угодно жертву для того, чтобы одержать победу над этим стройным, удивительно гибким созданием и покорить ее упорство, гордое самомнение. А с тех пор как он в ней увидел подходящую, никем не заменимую натурщицу для своей Арахнеи, он твердо решил подвергнуться и той опасности, которую почти неизбежно представляла для него, грека, любовная связь с биамитянкой из свободного уважаемого дома. Она полюбила его быстрее, чем он этого ожидал, но, несмотря на довольно частые свидания, он ничем не мог победить ее строгой недоступности, и большая часть этих свиданий проходила в том, что он пускал в ход все свое красноречие, чтобы успокаивать ее и испрашивать прощения за свои неосторожные выходки, которыми он, казалось, только пугал и отталкивал ее. Иногда ею овладевала какая-то страстная нежность, но сейчас же ей на смену являлись едкие упреки, требования и обвинения, подсказанные ей ревностью, недоверием и оскорбленной гордостью. Но ее красота, ее стойкое сопротивление его желаниям действовали на него так завлекательно, что заставили его сделать много уступок, произнести много клятв и обетов, которых он не мог, да и не желал сдержать.
Обыкновенно любовь была для него источником радости и веселья, а эта связь доставила ему только заботы и неприятности, и теперь, когда он был почти у цели, он должен был опасаться, не превратил ли он любовь Ледши своими необдуманными поступками вчера и сегодня в ненависть. Дафна была ему очень дорога; он глубоко уважал и ценил ее, был ей многим обязан, но теперь он почти готов был проклинать ее приезд в Теннис. Не будь ее, он мог бы исполнить требование Ледши и уехать в Александрию, вполне уверенный в ее согласии служить ему натурщицей для Арахнеи по его возвращении. Нигде и никогда не найдет он никого более подходящего! Он был страстно предан своему искусству, и даже его противники причисляли его к «избранным». А между тем ему еще ни разу не выпал на долю большой, неоспоримый успех. Зато он отлично знал, что такое неудача. Храм искусства, право входа в который досталось ему ценой такой жестокой борьбы, оказался негостеприимным по отношению к своему высокодаровитому адепту. Но все-таки, несмотря на все, он и теперь не согласился бы ни за какие блага в мире отказаться от искусства; радость творчества вознаграждала его вполне за все разочарования и горести. Надежда на собственные силы, на торжество его направления и его убеждений покидала его лишь на короткие мгновения. Он был рожден для борьбы; что значили для него неудачи, враждебность, нужда! Он был уверен, что наступит наконец тот день, когда для него и для его произведений зазеленеют лавры, которые давно уже венчали чело Мертилоса.
Его Арахнея, в этом он был уверен, заставит даже самых ярых противников присудить ему награду, которой он до сих пор напрасно добивался. Расхаживая в волнении взад и вперед по своей мастерской, он минутами останавливался перед своим произведением, осматривая его невольно, и ему представилась в памяти Деметра его друга: она так же походила чертами лица на Дафну, так же держала в руках сноп колосьев и даже позой походила на его статую. И все же, вечные боги, как различны были они обе! У Мертилоса какое-то сверхчеловеческое благородство и достоинство соединялись с обаятельной женской прелестью, а у него интересная голова, а тело… Сколько натурщиц сменил он, не достигая ничего, только удовлетворяя свое стремление отойти как можно дальше от общепринятой условности! И все же разве ему не пришлось здесь следовать некоторым устарелым правилам: одна рука была приподнята, другая опущена, правая нога выступала вперед, а левая назад. Совершенно так, как у Мертилоса и у тысячи подобных же статуй Деметры. Если бы ему дозволили работать молотом и резцом, а то это проклятое золото и слоновая кость, на которых Архиас так упорно настаивал: чего только ни надо было принять во внимание при их обработке! Эта мелкая резьба, это выглаживание напильником были противны его стремлению творить только сильное и мощное. Битва была на этот раз проиграна наверняка. Счастье, что Мертилос, а не кто-то другой выйдет победителем. Сколько бы он ни делал в своей молодой жизни ошибок и какие бы ни были его недостатки, никогда ни малейшая тень зависти к успехам друга не омрачала его души. То, что судьба наградила Мертилоса, помимо ума и душевных качеств, еще и большим богатством, ему, лишенному поддержки дяди и часто нуждающемуся, порой казалось несправедливостью богов. Но он не завидовал богатству Мертилоса, напротив, душевно радовался за него: ведь как мог бы бороться его друг с роковой болезнью, унаследованной от родителей, не получи он также их богатства? О, эта ужасная болезнь! Вряд ли бы чувствовал он больнее свою собственную. И он радовался победе этого бедного доброго товарища и знал, что, удайся ему, Гермону, Арахнея, его успех обрадовал бы Мертилоса, в этом готов он был поклясться, несравненно больше, нежели собственный успех Мертилоса. Все эти мысли напомнили ему опять второй заказ и Ледшу. Он подошел к окну, чтобы посмотреть на остров Пеликана, где она не должна была, это он твердо решил, его напрасно ожидать. Челнок, который его туда повезет, стоял в небольшой бухте, туда же приставал теперь богато разукрашенный корабль, привезший, вероятно, гостей из Пелусия. Будет лучше всего, если он отправится сейчас же их приветствовать, разделит с ними трапезу и, оставив их сидеть за вином и сластями, отправится к прекрасной биамитянке, которая иначе превратится в его врага. И действительно, ее гнев будет вполне справедливым, если он, благодаря своему невниманию, не даст исполниться тому, что было ей предсказано. Первый раз примешалась жалость к его чувству к Ледше. Если он скромную биамитянку, страстно его любившую, обманет для того, чтобы избежать легкого порицания знатных друзей, то это никак не будет доказательством его душевной силы, а, напротив, покажет только его ничтожную, достойную наказания слабость. Нет, нет, уже ради того, чтобы не заставить страдать Ледшу, предпримет он свою ночную поездку. Он стал готовиться к пиру. Выбирая роскошное праздничное платье, он подумал, что самолюбие Ледши будет также польщено, когда он в нем явится перед ней. Одетый, с гордо поднятой головой пошел он к выходу, чтобы направиться в палатку Дафны. Но что это? Перед его Деметрой стоял Мертилос и глазами художника и ценителя осматривал ее. Его прихода не заметил Гермон, и теперь не стал он мешать ему, а принялся напряженно следить за выражением подвижного и выразительного лица друга. Мнением Мертилоса, этого любимца муз, дорожил он больше всего. Неодобрительное покачивание головой приятеля заставило его крепко стиснуть зубы, но вскоре вздох облегчения вырвался из его груди: он увидал, с какой радостной улыбкой рассматривает Мертилос черты богини, и только тогда решился он подойти. Тот обернулся и радостно сказал: